Татьяна Дашкова
Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 2, 2001
Александр Эткинд
В поисках доверия
Френсис Фукуяма стал знаменит в начале 90-х годов публикацией своей статьи «Конец истории?» в журнале «Encounter» в 1989 году (статья была переведена в «Вопросах философии», 1990, № 3). Крах Советского Союза, «бархатные» революции в Восточной Европе и экономические реформы в Китае показали преимущества либеральной демократии. Другие режимы неконкурентоспособны политически и экономически. Это вынуждены признать даже такие долгожители и тяжеловесы антикапиталистического сопротивления, как СССР и КНР. Значит, рассуждал Фукуяма, никто и никогда больше не осмелится претендовать на альтернативные проекты глобального значения. Мир, воспитанный историей, объединится вокруг ее уроков.
Обладатель докторской степени по политическим наукам, полученной в Гарварде, Фукуяма служил в Госдепартаменте, где специализировался по Ближнему Востоку и Советскому Союзу. Потом он был консультантом знаменитой корпорации «RAND», а сейчас преподает в Университете штата Вирджиния. У его философии еще более престижная генеалогия. Гегель увидел конец истории во время битвы под Йеной в 1806-м, когда войска Наполеона одержали свои первые победы. Теперь, считал Гегель, идеалы Французской революции в их бонапартистской версии распространятся по старому миру, что станет концом истории, ее финальным синтезом. Фукуяма воспринял эту диалектику через русского эмигранта Александра Кожева, соблазнившего своими идеями множество французских, а потом и американских интеллектуалов. А.В. Кожевников (1902—1968) уехал из России в 1920-м, в Гейдельберге написал диссертацию о Владимире Соловьеве и потом преподавал в Париже. Преемственность от Гегеля через Соловьева к Кожевникову, от него к Сартру, Батаю и Фуко, а далее до Лакана, с одной стороны, и Фукуямы — с другой, уже стала предметом многих исследований, и восторженных, и критических. На мой взгляд более всего важно, что идея конца истории была воспринята Кожевым/Кожевниковым, а через него и другими, не прямо от Гегеля, но от Соловьева. Русская версия конца, однако, сильно отличалась от прусской. В отличие от Гегеля, Соловьев был мистиком-визионером и скрестил идею конца с эсхатологическими ожиданиями определенных сектантских учений, западных и российских. В «Трех разговорах» он показал конец истории как конец света, осложненный последними содроганиями человечества. Между тем для Гегеля конец истории вовсе не означал конца жизни. Совсем наоборот, мир и человечество продолжатся без истории лучше прежнего. Постисторическое состояние будет вполне земным. Фукуяма объяснял, что после конца истории сохранятся даже отдельные проблемы, к примеру мелкие стычки и даже локальные конфликты. Будут продолжаться и технические усовершенствования. В большом, глобальном смысле проблемы истории и политики будут, однако, решены навсегда.
Самую радикальную из идей Кожева пересказал Исайя Берлин, встречавшийся с ним в Париже в 1946 году. Эмигранты обсуждали русские дела. Если правитель следует правилам, даже самым жестоким, этого недостаточно для того, чтобы изменить поведение людей, считал Кожев. Чтобы люди изменились в России, их надо подвергнуть непредсказуемым страданиям: обвинять в том, что они не совершили, или наказывать за нарушение несуществующих законов, а точнее говоря, преследовать случайным образом. Тогда все придет в хаос, возникнет подлинная аномия, и власть сможет вести людей за собой. Именно это, рассказывал Кожев, и делает Сталин. Кожев писал Сталину, надеясь дать философское обоснование его политике, но не получил ответа. «Он идентифицировал себя с Гегелем, а Сталина с Наполеоном», — замечал Берлин1. Во время их разговора Кожев служил крупным правительственным чиновником и вел семинары по Гегелю. Он был одним из архитекторов Европейского Союза, в не совсем точной форме воплотив давние мечты своих учителей.
Генеалогия Фукуямы, как мы видим, далеко не либеральна. Идея конца истории связана с верой в единственное разрешение исторических проблем, окончательное примирение политических ценностей. Кто верит в совершенное постижение своего предмета, например истории, должен верить в его конец. Либерализм в версии Берлина — идея принципиального и неразрешимого конфликта между такими основными ценностями, как равенство и справедливость, эффективность и безопасность, — делает конец истории невозможным и ненужным. В этой области есть более сложные и по сути своей компромиссные формулировки, самой развитой из которых является либеральная философия Джона Ролса. Хорошо организованное общество, считал Ролс, создает единые и, начиная с некоторого момента, более не меняющиеся рамки, нейтральные к всеобъемлющим мировоззрениям типа религий или идеологий. В современном обществе должны — хотят они того или нет — жить вместе левые и правые, христиане и мусульмане, ортодоксы и сектанты, гомо- и гетеросексуалисты, феминистки и мачо, националисты и иммигранты и многие, многие другие. Они могут спорить об абортах и эвтаназии, об экологии и вегетарианстве, о пределах садомазохистских удовольствий и о помощи «третьему миру». Тем не менее все они платят налоги по одной шкале, голосуют по одним спискам и делят публичные пространства. Все это они делают, подчиняясь общим правилам, иначе жить вместе нельзя. Значит, эти правила должны быть нейтральны к их различиям. Они и есть принципы либерального общества. Замечу, со своей стороны, что, даже если эти последние правила станут совершенными и, соответственно, неизменными, история все равно будет продолжаться: вопросы об абортах и т.п. по сути своей являются историческими. Если история — это то, о чем будет что писать историкам, то в хорошо организованном обществе всего этого станет только больше. Может быть, общество Ролса станет концом политики, но не концом истории. Кроме того, идея конца даже в облегченном понимании Ролса предполагает мировое государство (что сам он не признает, вероятно, потому, что Америка и так считает себя таковым). Лишь общество, интегрированное в мировом масштабе, может стать хорошо организованным в смысле Ролса; Гегель и Кант в своей провинции писали об этом лучше нынешних американских философов, и у нас тут тоже есть некоторые преимущества. Пока государств много и отношения между ними дальше от принципов Ролса, чем внутренний порядок самых благополучных из них, — до тех пор история и политика продолжаются.
Книга Фукуямы «Конец истории и последний человек», вышедшая в 1992 году, начинается обзором бурной критики в адрес его памятной статьи. И правда, между статьей и книгой последовали путч в Москве, кровавые расправы в Китае, война в Кувейте; надвигались и новые бури в новых пустынях. Фукуяма отвечал на критику, пытаясь переопределить понятие «история». Это не движение событий, но развитие идей. Следовательно, история остановилась или остановится, как только преимущества одной Идеи станут вполне доказаны. Последний человек оказывается тем, в голове которого помещается больше чем одна идея; освободившись от лишнего, люди станут жить мирно и счастливо. Та книга была полна собственно философскими анализами: как формулирует Фукуяма, Кожев был величайшим толкователем Гегеля для XX века, также как Маркс был таковым для века XIX. Меня все это не убеждает. Сведения о конце истории и на этот раз оказались преждевременны. История идет все дальше, и работы историкам все больше.
И правда, в следующей своей книге «Доверие», которую я представляю здесь вниманию русского читателя, Фукуяма возвращается к историческому анализу современных обществ. Хотя реакция на эту книгу была более тихой, ему удалось здесь достичь гораздо более ценных результатов. Капитализм делает разные успехи в разных обществах, и это зависит от фундаментальной причины: доверия. Чтобы бизнес вышел за пределы семейного предприятия, разные семьи и предприятия должны доверять друг другу. Во всех современных обществах есть семья (структура родства) и есть государство (структура господства). Все, что находится между ними, различно в разных обществах. Именно организации среднего уровня определяют различия обществ больше, чем структуры семьи и государства. Доверие и есть способность людей объединяться за пределами семьи и без помощи государства. На деле Фукуяма анализирует, как исторические особенности национальных культур определяют экономический успех или неудачу современных обществ. Примеры успеха — Америка, Германия, Япония — сходны тем, что они отличаются высокой степенью доверия. Примеры неудач — не только Россия и Китай, но, согласно Фукуяме, также и Франция — сходны тем, что дела в них делаются семьями или государством, а ассоциации среднего уровня не получают развития. Для развития доверия нет одной-единственной причины. В каждом обществе механизмы разные: в Америке доверие формировалось через протестантские общины, в Германии через цеховые гильдии, в Японии через национальную традицию расширенной семьи. Различны и причины для недоразвития доверия в разных обществах.
Читатель переведенных ниже глав узнает аргументы Фукуямы в их общей форме и в их особенном применении к Китаю. Проблемы локализуются в китайской семье как сверхразвитом институте, который поглощает в себя общественные энергии, препятствует доверию вне родства и этим тормозит формирование корпораций. Этот анализ интересен и неожиданен, но мало применим для России: здесь семья крепка не более, чем структуры среднего уровня. Автор посвящает России несколько скептических параграфов, но в целом оставляет ее за пределами серьезного анализа. Изучение российских структур доверия в том поствеберовском — или неотоквилевском — духе, который предлагает здесь Фукуяма, остается делом будущего. Я хотел бы, однако, предвосхитить некоторые его линии.
Во-первых, в советском обществе существовали свои эндемические формы доверия. Отношения блата (неформальные сети обмена товарами и статусом) были полностью основаны на доверии, а по широте распространения почти совпадали с самим потреблением; эта сторона дела сравнительно хорошо известна. Свои особенные формы доверия существуют и в постсоветском обществе. Здесь они не основаны на семье и родстве, как в китайских обществах, и не связаны с религиозными и профессиональными традициями.
Специфической основой доверия в постсоветских отношениях является, я думаю, общность переживаний в экстремальных условиях. Тюрьма, армия и, наконец, спортивные сообщества обеспечивают типические формы такой общности. Отсюда и формируются реальные корпорации и ассоциации, которыми мы располагаем: не общности происхождения, как в Китае, но общности переживания. Мемориальные сообщества ориентированы на общую память, совместно перенесенные испытания и их возобновление. Такие сообщества могут быть использованы во внешних целях, но природа их интеграции чужда инструментальной эффективности. Для сообщества, основанного на совместных переживаниях, не испытавшая их среда всегда остается чужой и холодной, и формирование доверия вне границ такого сообщества оказывается трудным делом. До некоторой степени эти формы доверия напоминают японские случаи Фукуямы, и все же природа их иная. К примеру, совместные формы проведения досуга, часто экстремальные, одинаково характерны для японского и русского бизнеса (и нехарактерны для бизнеса американского или французского). Но если в Японии они символизируют принадлежность к единой, совместно развлекающейся семье, то в России напоминают об исходной природе данной общности — об основополагающих переживаниях, из-за которых (и ради повторения которых) люди собираются вместе. Мемориальные сообщества русского образца существуют до и вне своего легального оформления; на деле они еще меньше нуждаются в оправдании законом, чем семейные предприятия китайского типа. Отсюда возникают специфические вопросы, не рассмотренные Фукуямой.
Либеральное общество нуждается в доверии, но не только в нем. Другим его фундаментом является закон: право собственности и контрактное право; легальные формы защиты от насилия и принуждения к исполнению контрактов. Доверие и договор ограничивают применение силы, и между ними есть отношения дополнительности. Доверие устно и внутренне по отношению к индивиду, закон имеет письменную и внешнюю природу. Доверие нужно тогда, когда не хватает закона; контракт нужен тогда, когда не хватает доверия. Если кто-то обманул ваше доверие, вам остается рассчитывать на закон. Если вы одалживаете деньги, вы можете делать это либо на основе доверия (на честное слово), либо на основе контракта (расписки). Фукуяма практически не говорит об их отношениях, и зря. Именно их рассмотрение могло бы вернуть его анализ в русло либеральной теории. Для общества важно не только доверие само по себе, но и его соответствие праву, закону и договору: возможность легализации сделок, основанных на доверии; степень прозрачности этих отношений; выход корпоративной культуры в публичную сферу. Такие отношения, которые основаны на доверии и не соответствуют закону, по своей интегрирующей роли вряд ли превосходят семейные отношения в китайских обществах. Тот же принцип, который интегрирует сообщество изнутри, разрушает его связи вовне. Формирование крупных корпораций оказывается невозможным; на деле эту функцию полностью приходится брать государству. Кроме того, для эффективности любой корпорации определяюще важно, отбираются ли работники по деловым или по иным критериям, таким, как общность переживаний молодости. Понятно, что инструментальная эффективность мемориальной общности различна в отношении разных целей. Если для охранного агентства и простых систем распределения подобный принцип может быть эффективен, для реального сектора это не так. В большом бизнесе, а тем более в государственном управлении мемориальные общности неконкурентоспособны.
Значимость того, что я здесь с полным уважением называю мемориальными сообществами, своим основанием имеет экстремальность жизни в российском прошлом, а для множества групп населения — и в настоящем. Эту эндемическую особенность должно снять то, на что все мы надеемся: общее успокоение, относительное благополучие, цивилизационный процесс. В общем, лишь бы не было войны. Мыслимы, однако, и парадоксальные эффекты. Пацификация может подорвать те странные формы доверия, на которых основан русский бизнес, а другие могут и не сложиться. Как показывает анализ Фукуямы, сумма доверия в обществе не является постоянной. Коварная история может подорвать сложившиеся формы доверия, не заместив их никакими другими. В конечном итоге создание новых форм доверия — творческое дело самого общества и его собственная ответственность.______________________________
1. Ramin Jahanbegloo. Conversations with Isaiah Berlin. N.Y.: Scribner, 1991. P. 64—65.