Борис Дубин
Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 1, 2001
Борис Дубин
КОНЕЦ ВЕКА
Чем ближе было окончание календарного века и тысячелетия, тем настойчивей становилось стремление разнообразных масс-медиа — публицистов, ведущих радио- и телепередач — так или иначе «подвести итоги», воспользоваться подобной ситуацией чисто формальной смысловой границы и разыграть этот своеобразный ценностный предел в виде шоу, конкурса или иного публичного представления. Уникальность такой «круглой даты» (в пределах одной человеческой жизни) и вместе с тем ее ожидаемость (повторяемость в «большом» времени), общезначимость и, наряду с этим, безличность («объективность») делают подобную отметку идеальным, а значит — идеально «пустым» символом истории, исторического времени, эпохи, события. Введение искусственной хронологической границы дает в таких случаях возможность оформить своего рода «интригу» истории, как бы проявить в наиболее отчетливом виде ее драматический ход, героев и проч. А значит, позволяет — на этот раз уже не журналисту, а социологу — выявить обобщенную структуру сознания, именно так представляющего себе свой значимый мир (символическую конструкцию своего «прошлого»), такими способами и в таких формах его организующего. В настоящей статье некоторые аспекты этой проблематики развернуты на материале массовых репрезентативных опросов ВЦИОМ, проведенных в 1999-2000 гг. (в ряде случаев для сравнения привлекаются сопоставимые данные опросов предшествующих лет) . Отдельные их результаты ранее публиковались в информационном блоке журнала «Мониторинг общественного мнения», в таблицах и графиках, представляющих основные тенденции; здесь они сведены и обобщены.
Отношение к времени: сознание опоздавших
В массе российского населения — причем всех основных социально-демографических групп — сегодня преобладают негативные оценки заканчивающегося столетия. Среди общих характеристик, которые респонденты разных возрастных когорт, с разным уровнем образования и проч. чаще всего дают веку, в котором жили и живут, прежде всего выделяются войны (32% опрошенных в августе 1999 г., N=1600), разрушение окружающей среды (24%), природные катаклизмы, катастрофы (20%), жестокость, террор (19%) и т.п. (вспоминается прямо-таки космический катастрофизм Апокалипсиса или раннесредневековой германской эпики — этакий «железный век» Гесиода или «век вьюжный, век волчий» Старшей Эдды). Совокупность заметно более редких позитивных оценок не просто выглядит значительно слабей, но и представлена фактически лишь одним семантическим признаком — достижениями науки и техники (22% опрошенных), прежде всего — в освоении космоса (18%) и в развитии средств массовой информации (13%). Только здесь и начинает сказываться образовательный фактор: респонденты с высшим образованием отмечают успехи науки и техники в ХХ в. заметно чаще остальных. (Замечу, что и в характеристиках людей ХХ в. в сравнении с XIX у современных россиян явен негативный уклон. Если брать основные ответы на вопрос: «Говорят, что люди ХХ века во многом отличаются от тех, кто жил в XIX веке и раньше. Правда ли, что наши современники более…», то наши современники — причем чаще такие оценки дают самые молодые и образованные респонденты — в сумме прежде всего раздражительны (45% из 1600 опрошенных в ноябре 1999 г.), злы (30%), безнравственны (28%), нетерпимы (24%), «несчастны» (21%); противовес этому в виде таких качеств, как ум (31%), но прежде всего — образованность (42%) выглядит, надо сказать, слабо.)
Сама идеология научно-технического прогресса, стоящего за подобными оценками, несколько напоминает умонастроения «физиков» в советской культуре конца 50-х — начала 60-х гг., если не еще более ранние эпохи рабфаковского приобщения к достижениям науки и техники. Вряд ли случайно, что среди наиболее важных для повседневной жизни открытий ХХ в. у россиян лидирует электричество («лампочка Ильича») — его, по данным августовского опроса 1600 человек, выделили 64% опрошенных. Этими автостереотипами массовых слоев ИТР на предыдущих этапах форсированной индустриализации страны, в условиях преимущественного развития военно-промышленного комплекса (разрастания предприятий «средьмаша» и соответствующих инфраструктур, образа жизни «городов-ящиков» и проч.), можно, вероятно, объяснить и совершенно непомерную значимость всего, связанного с освоением космоса и его героями (Королевым, но прежде всего — Гагариным, ведь не нынешняя же станция «Мир» имеется в виду!), для общей картины ХХ столетия в сознании россиян разного возраста, образования, квалификации, жизненного опыта. Однако высочайший престиж космических исследований характерен сегедня, как уже говорилось, отнюдь не только для вышедших на пенсию засекреченных инженеров, но для самых разных возрастных, образовательных и профессиональных групп. В этом смысле он — не просто реальная часть биографии и памяти конкретных людей, но и элемент общей легенды, державной картины русской и советской истории. Видимо, выход в космос — наряду с победой в Отечественной войне — остается на сей день самым главным и наиболее общим позитивным символом советского строя, советской эпохи в массовом сознании (может быть, семантика триумфа и власти над миром выражена в этом символе даже еще чище и резче, чем в военной победе над фашизмом).
Ровно так же символическая значимость телевидения в картине мировой истории ХХ в. определяется для россиян, конечно же, не только весьма высокой реальной активностью телесмотрения, регулярно отводимым на него многочасовым временем или информационной пользой телепередач (среди важных для повседневной жизни открытий ХХ в. телевидение в России по данным уже упоминавшегося августовского опроса 1999 г. следует за электричеством — таким его назвали 37% из 1600 опрошенных россиян, а космические полеты и телевидение 35 и 34% россиян относят к числу самых крупных технических достижений столетия). Характерное для ТВ соединение семантики приобщенности со значениями дистанцированности носит в наших условиях, мне кажется, особый смысл: отстраненности, неучастия, взгляда со стороны, происходящего или произошедшего «не со мной» (в этом своем качестве оно может быть даже предметом переживаний, и не исключаю, по-своему сильных, но специфическим образом трансформированных, «замороженных», разгруженных в силу отдаленности от событий). Я бы видел в этом феномене своеобразный «комплекс зрителя» (в его истоке — установка уличного зеваки, бульвардье и фланера европейских сверхгородов-мегаполисов, тоже ведь детищ ХХ столетия) и поставил его в связь с тем исключительно «зрительским» представлением о социальном мире, «электронной демократией» и т.д., о котором в последнее время не раз писал Ю. Левада . Характерно в этом смысле, что такие вышедшие в ХХ в. на массовый уровень социальные процессы и явления в жизни развитых обществ, как демократические преобразования и свободы, материальное благополучие и высокий уровень жизни большинства людей, возможности социального достижения для миллионов и проч., скорее всего, не относятся сегодняшними российскими респондентами к себе, а потому — как «чужие» — и не связываются в их сознании с достижениями уходящего столетия (они входят в определение века не более чем для 3-5% опрошенных россиян).
Соответственно, к числу наиболее важных социальных изменений ХХ столетия россияне прежде всего относят распространение всеобщей грамотности (40%, по данным ноябрьского опроса 1999 г., N=1600), бесплатное образование (35%), опять-таки развитие средств массовой информации (32%), бесплатное здравоохранение (30%). За подобной синонимией «всеобщности» и «бесплатности», равно значимой, отмечу, для всех социально-демографических категорий опрошенных, стоит, понятно, семантика государства и соотносящего себя исключительно с ним государственного подданного, «подопечного человека» (наличие даже и цветного телевизора в этой его социальной идентификации мало что меняет). Именно для подобной «базовой личности» отсутствие платы является воплощением равенства. Государство — не общество! — есть, в данном случае, источник любых социальных, равно как и технических (космических — читай, военно-промышленных), изменений. Потому и событие здесь это, по определению, всегда событие государственного уровня и масштаба.
Иное социальное самоощущение, иное устройство общества дает, естественно, другое представление о веке и его достижениях. Сравним российские данные с американскими (превращение этих стран и их «противостояния» в важнейший фактор мировой политики, как и мировое влияние США в сфере науки, техники, искусства и проч. — феномен, опять-таки, ХХ века, прежде всего — его второй половины ). Так, в первую пятерку наиболее значительных для населения США событий ХХ в. входят, по данным гэллаповского опроса 1999 г., достижение избирательного права для женщин в 1920 г. (его отнесли к самым значительным 66% опрошенных, в целом назвали значительным 86% ) и принятие акта о гражданских правах в 1964 г. (58%, в целом причислили к значительным 82%). В данном случае непосредственным агентом, деятельным субъектом подобных социальных достижений является, конечно же, общество, его наиболее активные группы, ведущие институты.
Сюжет истории: начала, вершины, поворотные пункты
Относительно «событий века» есть возможность сравнить материалы трех опросов ВЦИОМ 1989-1999 гг. (см. табл. 1). Если брать крупнейшие события века в оценках 1989 г., то общих точек для всего российского населения здесь две: Вторая мировая война и чернобыльская катастрофа; они не только очень важны, но и в равной степени значимы для всех социально-демографических групп. Значение же остальных важных событий (за исключением смерти Ленина и полета Гагарина, которые чаще всего актуальны для наименее образованной и наиболее пожилой группы) явно задавали в 1989 г. самые образованные респонденты. Они заметно чаще других отмечали такие события, как Октябрьская революция, репрессии 1930-х гг., начало перестройки, Первый съезд народных депутатов СССР, ХХ съезд партии и провозглашенный им конец культа личности, а далее нэп, столыпинские реформы, Февральская революция. Легко видеть, что область «значимого» здесь задавалось представлением о ключевых точках исторического пути страны — тогда еще Советского Союза, «начатого» в октябре 1917 г.; далее выделялись либо отклонения от «подлинно социалистического курса» («извращение истинных идей революции»), либо символы некой иной, «альтернативной» траектории развития России, возможности (и иллюзии) которой живо обсуждались в прессе конца 80-х гг. опять-таки продемократически ориентированными фракциями тогдашнего образованного слоя.
Табл.1: САМЫЕ ЗНАЧИТЕЛЬНЫЕ СОБЫТИЯ ХХ ВЕКА
(данные опросов по программе «Советский человек», в % к опрошенным, ранжировано по данным первого исследования, приводятся лишь сопоставимые позиции)
1989N=1250 1994N=1994 1999N=2000
Победа в Великой Отечественной войне 77 73 85
Октябрьская революция 63 42 64
Чернобыльская катастрофа 37 34 32
Полет Гагарина 35 32 54
Репрессии 30-х гг. 30 18 11
Начало перестройки 24 16 16
Ввод советских войск в Афганистан 10 24 21
ХХ съезд партии 9 5 4
Коллективизация 9 8 6
Первая мировая война 8 19 18
Создание социалистического лагеря 4 4 5
Затрудняюсь ответить 3 3
Десять лет спустя, в 1999 г., общие события, равно значимые для всех категорий россиян, — это та же Вторая мировая, тот же Чернобыль плюс полет Гагарина (см. выше о символическом престиже выхода в космос при нарастающем дефиците позитивных символов государственного целого). Из остальных наиболее существенных позиций более образованные респонденты задают теперь лишь значимость революции (как и прежде), распада СССР и социалистического лагеря, а также перестройки. Фактически вся символика «иного» пути за пределами данной траектории, приведшей к развалу и уходу с исторической сцены прежней «могущественной», «великой» державы, стерлась, подвергалась переоценке и потеряла прежнее значение — вместе с авторитетом вчерашней группы держателей наиболее значимых символов и смыслов. Соответственно, в перечне событий и составленном из них сценарии на первый план выдвинулась семантика тяжелых для страны, прежде всего — военных, испытаний (так, чеченская война 1994-1996 гг., но особенно 1999-2000 гг., вновь актуализировала значимость давних афганских событий ). Так что сегодня и сама «перестройка» оказывается в несколько новом, существенно более «негативном» смысловом контексте, связываясь уже не с возможными новыми началами и альтернативными путями развития, а с крахом прежнего государственного целого (представая теперь как бы «началом конца»). При этом негативность, катастрофизм самих военных событий, вызвавших их социальных причин и самых серьезных человеческих, общественных последствий перенесены теперь на 90-е гг. как период «разрушения» общего прошлого (легенды о его испытаниях и победах). Тогда как из самого этого прошлого, его коллективных образов негативные моменты, напротив, максимально вытеснены: так, ни к числу наиболее значительных событий столетия, ни к числу самых болезненных разочарований века россияне сегодня не относят ни ГУЛАГ, ни Холокост («одним из самых значительных событий» ХХ в. Холокост назвали 25% опрошенных в России и 65% опрошенных в США). Больше того, и падение Берлинской стены, и даже сам распад Советского Союза для них менее значимы, чем, скажем, для граждан США (одним из самых значительных событий распад СССР назвали 39% россиян и 47% американцев).
Допустимо сказать, что «субъект» приведенных здесь оценок (а соответственно и их масштаб) за десять лет, при всех их переменах, остался прежним. Это советская страна, советская держава, и перечисленные события — события ее истории. Семантика непрерывности, устойчивости, повторяемости и, в этом смысле, минимальной понятности, надежности и предсказуемости каждого отдельного существования связывается лишь с подобным коллективным целым. Вместе с тем, смысловые рамки перечисленных оценок, их направленность и модальность изменились. Все сколько-нибудь проблематичное, болезненное, нежелательное из образов далекого прошлого при этом последовательно вытеснено, так что само оно как бы превращено в перечень утрат «за годы советской власти». Однако травматические воспоминания о собственно советском периоде истории, поднятые в свое время раннеперестроечной публицистикой и отозвавшиеся в негативных массовых оценках советского строя на рубеже 80-90-х гг., теперь сами уже оказались во многом перенесены на эти 80-90-е гг. (периоды правления Горбачева и Ельцина, которые де и «разрушили» общее целое, задававшее периметр коллективной идентификации «всех», «всех как одного»). Зато лучшим временем XX в. в массовом сознании стала эпоха Брежнева, как излюбленным предметом интеллигентской идеализации — последние Романовы.
Соответственно, координата будущего, семантика начала или альтернативы, характерная, замечу, для массовых настроений 90-х гг. в большинстве стран бывшего «восточного блока», в нынешних оценках, в 1999 г., отсутствует либо ушла в тень, зато вперед выдвинулась ностальгическая составляющая. Она в данном случае и кладется в основу «истории»: можно сказать, для нашего и других подобных случаев история — это «то, что мы потеряли», что ушло, разрушено, отнято и т.п. (а не то, например, что построено, что приобрели, сохранили или отстояли) . Максимально значимые смысловые точки исторического «пути» представлены лишь негативным способом, с помощью «фигур умолчания», знаков отсутствия, в модусе утраты того, что было, либо томления по тому, чего еще нет, а чаще того и другого вместе (эта семантическая композиция, собственно, и составляет конструкцию ностальгии ).
Легко заметить, что представления о прошлом приобретают здесь структуру медицинского «симптома». К «истории» относится именно то, что не прожито как опыт и не разрешено как проблема, а потому постоянно повторяется. Подобная «история» есть миф вечного возвращения. В высоко значимое и утраченное «прошлое», «историю», «традиции» при этом всегда попадает то и только то, что повторяется. Иными словами, то, что совпадает с конструкцией основного, неразрешимого в каком бы то ни было практическом плане и потому мифологизированного конфликта: неспособности сделать выбор, стать собой и раз навсегда извлечь урок из сделанного. В основе подобной истории как повторения, истории как мифологии — конструкция постоянного переноса (действия, ответственности, вины), бесконечной, сновиденной кафкианской отсрочки.
Показательно и другое. Именно в 1989 г. престиж нашей страны в сознании ее граждан был самым низким. Так, на вопрос новогодней анкеты «Кому бы могла служить примером наша страна?» самым частым ответом в 1989 г. было: «Никому» (34% опрошенных, еще 44% затруднились с ответом). Соответственно, примерами, носителями ценных достижений виделись тогда Япония (34% опрошенных), США (28%), Швеция (7%), «другие развитые капиталистические страны» (28%) . Сегодня ситуация (т.е. ностальгическая картина прошлого в свете «конца века») выглядит совсем иначе. Изменилась соотносительная оценка обоих полюсов ценностной шкалы («мы — они») — России и США. Вот как распределились в 1999 г. ответы на вопрос «Какая страна в целом сделала для человечества в ХХ веке больше полезного / принесла больше вреда?» (август 1999 г., N=1600, приводятся данные лишь по трем крупнейшим странам, в % к соответствующим социально-демографическим группам):
Табл. 2
Российская империя (СССР)Россия Япония США
больше пользы больше вреда Больше пользы Больше вреда больше пользы больше вреда
В целом 34 10 33 5 23 28
18-29 лет 38 12 43 2 33 24
30-44 года 35 12 37 5 23 28
45-54 года 29 8 31 6 20 32
55 лет и старше 34 8 24 6 15 30
Высшее образование 42 14 38 3 32 26
Среднее и среднее специальное 35 11 39 4 27 28
Ниже среднего 31 8 24 6 14 29
Группа наиболее образованных россиян лидирует сегодня не только в нынешней высокой оценке российского, советского и снова российского опыта, но и в его ретроспективной переоценке. Это момент любопытный. Дело в том, что именно образованные россияне (в частности, тогдашние читатели «Литературной газеты») давали в 1988-1989 гг. самые негативные ответы на вопрос о значимости опыта нашей страны для других стран, для мира в целом: доля носителей «черного сознания» была среди них в 4-5 раз больше, чем в целом по стране. Сравним с нынешними оценками. Складывается любопытная ценностная композиция: как значение опыта российской и советской державы ретроспективно растет с распадом СССР, так значение этого опыта повышается для образованного слоя по мере утраты им культурной авторитетности и собственных позиций. Если говорить лишь о приведенных данных, то, судя по ним, интеллигенция, мнившая и называвшая себя элитой, присоединилась здесь к большинству. Можно сказать иначе: у массы в компенсаторном порядке повысились символические самооценки, у интеллигенции соответственно снизились стандарты оценок, уровень запросов. В результате оба этих уровня совпали («потолок»). Так работает усредняющий механизм ценностно-нормативного шлюза, основополагающая отечественная стратегия самосохранения и выживания посредством консолидации с большинством.
Еще более характерно то, что в марте 1999 г. (опрос «Советский человек», N=2000) на представлении об СССР как великой державе в ХХ в. прежде всего настаивали наиболее пожилые и менее всего образованные россияне (соответственно 48 и 46% при 42% в среднем по выборке), тогда как всего лишь через год, в апреле 2000-го (N=1600), во всех группах по возрасту и образованию установилось полное согласие относительно того, что Россия в настоящее время является великой державой (в поддержку этой оценки высказались 55% самых молодых и 53% самых пожилых россиян, 56% опрошенных с высшим и 53% с незаконченным средним образованием и т.д.). В минимальной (но тоже количественно впечатляющей — 47%) степени разделяют подобное суждение избиратели Зюганова, в максимальной (61%), понятно, приверженцы Путина.
Отечественные вожди и кумиры
Это соображение о поведении и роли образованных слоев в современной России можно подтвердить и уточнить, обратившись к данным о российских «героях» века.
Табл. 3: КОГО ИЗ ПОЛИТИКОВ, ВОЗГЛАВЛЯВШИХ НАШЕ ГОСУДАРСТВО В ХХ ВЕКЕ, ВЫ БЫ НАЗВАЛИ САМЫМ ВЫДАЮЩИМСЯ? (январь 2000 г., N=1600, в % к соответствующим социально-демографическим группам)
В целом 18-24 25-39 40-54 55 и старше Высшее Среднее Ниже среднего
Сталин 19 14 17 18 25 14 17 24
Ленин 16 15 12 18 20 15 13 22
Андропов 11 6 12 14 10 11 14 7
Николай II 9 15 13 10 3 10 12 6
Брежнев 9 8 10 7 11 6 8 12
Горбачев 7 9 9 6 4 14 6 4
Ельцин 4 5 4 3 4 7 4 3
Хрущев 3 1 2 3 4 2 3 3
Возглавляющие нынешний список Сталин и Ленин (вместе с Л. Брежневым) обязаны своей популярностью, прежде всего, самым пожилым и наименее образованным россиянам. Однако нельзя не видеть, что эти предпочтения — равно как и оценка Ю. Андропова, героя «среднего поколения» россиян со средним образованием, — в большой мере разделяются теперь молодежью и образованными респондентами. Популярность последнего российского императора среди молодежи — феномен воздействия массовых коммуникаций, и в частности — нового русского кино (a la Никита Михалков). Символические фигуры инициаторов крупномасштабных социальных перемен в стране — относительной либерализации, демократизации, перестройки, чью авторитетность должна была бы задавать и воспроизводить интеллигенция, поддержаны ею весьма слабо; в результате они оттеснены в самый низ списка .
Похожую, но более подробную картину дает перечень избранных населением кумиров столетия.
Табл. 4: ВЫБЕРИТЕ ТРЕХ ЛЮДЕЙ, КОТОРЫХ С НАИБОЛЬШИМ ПРАВОМ МОЖНО БЫЛО БЫ НАЗВАТЬ «РУССКИМИ КУМИРАМИ ХХ ВЕКА» (январь 2000 г., N=1600, в % к соответствующим социально-демографическим группам)
В целом 18-24 25-39 40-54 55 и старше высшее среднее ниже среднего
Гагарин 32 44 29 29 32 33 31 32
Высоцкий 29 33 39 29 18 27 34 23
Сахаров 24 12 29 30 21 26 29 18
Г. Жуков 24 14 16 25 35 31 19 28
А. Миронов 21 26 29 21 12 18 25 17
Ленин 16 7 15 13 23 14 11 23
Л. Толстой 16 15 18 16 14 22 18 10
Солженицын 15 18 12 18 16 22 15 13
Сталин 14 14 8 11 22 14 10 19
Л. Орлова 12 14 8 12 14 8 12 14
Как видим, вчерашние символы интеллигентского самоопределения в определенной мере усвоены нынешним массовым сознанием. Не только герои кино- и телеэкранов А. Миронов и В. Высоцкий, но даже А.Д. Сахаров выдвигаются сегодня в качестве образцов группой среднеобразованных россиян среднего возраста (видимо, она — мужская ее часть применительно к Высоцкому и женская по отношению к Миронову — и представляет собой в наших условиях передаточный механизм культурной трансляции). Преобладающе интеллигентскими кумирами выступают сегодня разве что Л. Толстой и Солженицын, но их символическую значимость в большой мере разделяют и все остальные группы и слои. Та же социальная диффузия — но со сдвигом от более старших и наименее образованных россиян ко всем остальным — характерна для символической поддержки Ленина, Сталина и Жукова. Молодежная популярность Гагарина и Л. Орловой — феномен того массированного телевизионного воздействия, о котором уже говорилось («старое кино» на сегодняшних телевизионных экранах регенерировало в этом последнем случае и ностальгические воспоминания наиболее пожилых респондентов, точнее — респонденток).
Иными словами, общая картина символического пантеона сегодняшних россиян представляет собой результат наложения нескольких явлений, процессов и эпох. Основу ее составляют советские вожди и военачальники (для самых старших россиян) вкупе с телевизионными кумирами 70-80-х гг. (для среднего поколения), к которым годы гласности и перестройки добавили малочисленные вкрапления прежде запретных (интеллигентских) кумиров тех же двух десятилетий, предшествующих нынешней эпохе развала и упадка, девяностым годам .
Писатели века
Подобный процесс усвоения и переосмысления выборочных интеллигентских символов в ходе их амальгамирования с нормативно-советскими образцами и семантикой, при одновременном отвержении всего интеллигентского смыслового контекста и ценностной дисквалификации социального авторитета прежних образованных слоев, виден и на той сфере, которая составляла заповедный домен образованного сословия, — литературе, значимости и популярности литературных образцов . В ноябре 1998 г. 2409 жителям России, представлявшим по своим социальным и демографическим характеристикам все население страны, был, среди других вопросов, задан и такой: «Какие из перечисленных ниже русских романов, написанных с начала столетия по нынешний день, вы бы причислили к лучшим литературным произведениям ХХ века?» Прилагавшийся список включал 21 роман — вещи разных десятилетий, разной поэтики и разной читательской судьбы; к ним можно было добавлять по своему желанию и другие книги (этой возможностью воспользовались 50 человек — полпроцента опрошенных). Можно было отметить несколько позиций, в среднем каждый читатель назвал по два романа. Четверть опрошенных россиян затруднились с ответом. Ответы остальных — по объему они явно подразделяются на три группы — сконцентрировались вокруг следующих позиций (ответы даны в процентах от всех опрошенных):
«Тихий Дон» М. Шолохова — 34%
«Вечный зов» А. Иванова — 30%
«Мастер и Маргарита» М. Булгакова — 27%
«Двенадцать стульев» И. Ильфа и Е. Петрова — 25%
«Живые и мертвые» К. Симонова — 12%
«Как закалялась сталь» Н. Островского — 11%
«Дети Арбата» А. Рыбакова — 10%
«Молодая гвардия» А. Фадеева — 10%
«Доктор Живаго» Б. Пастернака — 5%
«Русский лес» Л. Леонова — 4%
«Слово и дело» В. Пикуля — 3%
Остальные «подсказки» — а по количеству фамилий это половина списка — собрали лишь по 1-2% опрошенных каждая (либо и того меньше): эти значения лежат в пределах доверительного интервала, различия между ними статистически не значимы.
В новейшую эпоху репутацию популярного романиста (как, впрочем, и писательские репутации вообще) создавали, а во многом и поддерживали читательницы. Такова ситуация и в нашем опросе. Доля мужчин несколько выше нормы лишь среди почитателей «Двенадцати стульев» и «Слова и дела». Среди приверженцев остальных романов либо заметно больше доля женщин (именно так обстоит дело с книгами Булгакова и А. Иванова, Рыбакова и Шолохова), либо — например, по отношению к романам-символам интеллигентской культуры 60-80-х гг. — различий между читателями по полу практически нет.
Возраст, поколенческая принадлежность — характеристика, дифференцирующая читателей более тонко. Молодежь (и люди с высшим образованием) явно лидирует среди тех, кто выделил романы Булгакова и Пастернака, «Двенадцать стульев» и «Лолиту». Пристрастия 40-50-летних — эпопеи А. Иванова и Шолохова. Самое старшее поколение представлено поклонниками Н. Островского, читателями Симонова и Фадеева. Среди почитателей Фадеева и Островского заметны приверженцы КПРФ.
В целом, как видим, самые значимые и в немалой степени разные по смыслу символы интеллигентской культуры 60-80-х гг. (городской молодежный роман Аксенова «Звездный билет» и сельская проза Белова «Привычное дело», платоновский «Чевенгур» и гроссмановская «Жизнь и судьба», «Дом на набережной» Трифонова и «Один день Ивана Денисовича» Солженицына, «Сандро из Чегема» Фазиля Искандера и «Москва — Петушки» Венедикта Ерофеева, «Доктор Живаго» и «Лолита») более или менее широкой публикой — а это, по демографическим особенностям России, люди старшего возраста — сегодня не поддержаны. Характерно, что на приверженности к этим символам, не утвержденным и не подхваченным большинством, сошлись лишь самые молодые и образованные россияне. А это значит — перед нами события не шестидесятнической эпохи, а уже их отзвук 90-х гг. в поколении «детей» и «внуков», в решающей мере — результат раннеперестроечной гласности и тогдашнего публикационного бума. Впрочем, социальная сила, социальная база этого воздействия (или, точнее, острота его осознания людьми) достаточно невелика.
Выйти за рамки данного, количественно очень узкого, читательского контингента, как и вообще за пределы круга интеллигентских ценностей и идей, сумели в нашем списке только «Двенадцать стульев» и «Мастер и Маргарита», пережившие уже несколько читательских поколений; шаг по направлению к ним в других обстоятельствах и под действием иных факторов сумели пройти «Дети Арбата». Причем их известность ничем не обязана школе и телевидению, тогда как за популярностью, например, Фадеева и Островского во многом стоит именно школьная программа, как за известностью А. Иванова — многократно повторявшийся телесериал (романы некоторых других из упомянутых писателей тоже экранизировались). Впрочем, круглосуточный юбилейный телемарафон Венедикта Ерофеева на ответах наших респондентов не сказался. Символ новейшей литературы для самых молодых и образованных жителей столицы и крупнейших городов — недавний бестселлер В. Пелевина «Чапаев и пустота» — причислили к лучшим произведениям века 9 опрошенных. В итоге можно сказать, что подавляющее большинство лидирующих книг списка заняли бы на шкале широких читательских пристрастий примерно такие же места 10, 20 и даже 30 лет назад (если не более). То есть не менее двух последних поколений крупнейших писателей страны, а также лидеров читательских мнений в России, как оказалось, не повлияли на сознание и оценки массового читателя сколько-нибудь ощутимо.
Некоторые выводы и соображения
Опросы последних лет и особенно последнего года, посвященные представлениям жителей России об уходящем XX столетии, выявляют несколько моментов в массовом сознании, в структурах коллективной идентификации россиян. Среди них: преобладающая негативная оценка ХХ в. и людей, живущих в ХХ в., по сравнению с предыдущими столетиями; сосредоточенность коллективного образа прошлого, с одной стороны, на моментах общей беды, совместного испытания, прежде всего — войны, с другой — на символике прежнего советского и нынешнего российского государства как «великой державы», с третьей — на символах исключительно технических открытий, а в социальном плане — на достижении обществом прежде всего уравнительно-популистских целей; усвоение массовым сознанием выборочных элементов интеллигентского «пантеона» при значительной утрате интеллигенцией прежнего культурного авторитета и сколько-нибудь отличительного собственного места, общественной роли, в том числе — при прямом отказе от ее собственных ценностей и символов.
Любые представления о прошлом, истории, ее фазах и отрезках (включая последнее столетие) связаны с характером конкретного общества, его групповым составом и институциональной структурой, господствующим или господствующими в нем типами человека, самопониманием этого последнего. В частности, для коллективной памяти о прошедшем — но сначала, конечно, для того, чтобы совершились события, которые стоило бы помнить, — необходимо определенные самостоятельные группы или хотя бы группа деятельных и авторитетных людей, которая считает это прошлое своим не потому, что оно в него «вляпалось» или ему его «навязали» («оккупировали» и проч.), а потому, что она, наряду с другими, деятельно участвовала в его осуществлении, инициировала те или иные события. А потому понимает их смысл, готова его отстаивать или — если решит, что это необходимо, — корректировать, но в любом случае способна за этот смысл отвечать. Плоды своего, по собственному почину и на собственный страх и риск ведущегося осмысления подобного опыта она, далее, предъявляет «большому» сообществу, закладывая начало традициям подобной работы, для поддержания, продолжения, развития которой необходима широкая социальная, межгрупповая, институциональная основа. Это, собственно, и есть общество в совокупности его разнообразных групп, органов, структур, систем, среди которых — субсидируемая и гарантированная всем обществом подсистема коллективной памяти. Но именно в силу этого разнообразия — общество со вполне определенными универсальными ценностями, разделяемыми критериями оценки, согласованными и признанными правовыми и моральными ориентирами, отвлеченными от чисто индивидуальных и групповых интересов
Во-вторых, этот опыт может быть осмыслен, обсужден, поддержан и воспроизведен, только если общим трудом выстроена и повседневно существует публичная сфера с ее разнообразными формами совместного анализа, коллективной (в том числе специализированной) рационализации, заинтересованной дискуссии. Речь об особых социальных устройствах и культурных приспособлениях самого широкого спектра — от клубов и парламента до «открытых» лекций и семинаров, от малотиражных журналов (little review) до «толстых» газет и десятков телевизионных каналов, включая — но лишь наряду с многочисленными иными — государственные и общенациональные.
Но как бы там ни было, основой остается представление о самостоятельном и деятельном индивиде и об обществе как поле позитивного учета интересов, ресурсов, перспектив подобных индивидов, согласования их действий. Иначе отчужденное (как будто бы опять «не мое») прошлое выступает то неприятным, беспокоящим объектом ускользания, отталкивания и вытеснения, то заповедником компенсаторных проекций мифологического «золотого века». У атомарного и подопечного человека, даже мобилизованного и сбитого в массу, истории не бывает: здесь действует социальная физика. Поэтому истории как совместной биографии самодеятельных субъектов, рамки их коллективного смыслового соотнесения, как обобщенной символической конструкции опыта, а потому и как «реальности» самостоятельно прожитой жизни — своей ли, других людей или иных поколений, — в наших условиях, собственно говоря, нет. Собственная история в массовом сознании россиян заменяется тем или иным, когда более, когда менее жестким, но по-прежнему единственным вариантом легитимационной легенды власти, беспроблемность и безальтернативность которой подкреплена современными высокотехническими средствами ее популяризации среди подначального населения.