Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 3, 2000
Ольга Кушлина
«ВСЮ КАПУСТУ СНЯЛИ, НЕЧЕГО УКРАСТЬ…»
Предлагаю коллегам-журналистам, используя строку, вынесенную в заглавие, написать сочинение на тему: «Александр Блок — певец рэкетиров» и отдать в редакцию ближайшей газеты. Не сомневаюсь, что напечатают. По этому рецепту изготавливается сегодня большая часть газетных рецензий: выдергивается одна фраза из самого нетипичного для писателя контекста, берется пяток слов из невинного стихотворения «про заек», из зайчика делается бык, а дальше — дело вкуса. Кто любит бифштекс с кровью, кто — с капустой. Но без умения превратить в бифштекс любую книжку — нет и критики.«Боюсь я русской критики, бессмысленной и беспощадной: и хвалят не за то, и ругают не по делу», — случилось мне написать пару лет назад в ответ на вполне комплиментарный отзыв об антологии, среди составителей которой значилось мое имя. «Какой же скверный характер надо иметь, чтобы давать опровержение положительной рецензии на свою книгу», — не без основания мне тогда сказали. Скверный характер критика — сочетание почти тавтологическое.
«За что она меня так не любит!» — с горечью воскликнул недавно один из «обиженных». Да люблю же, люблю! Только книгу вы написали лукавую. Из-за тесноты культурного ряда в Питере все отрицательные рецензии воспринимаются как личное оскорбление. Впрочем, жанр рецензии в этом областном городе и в самом деле отдает душком неизбывной советской коммуналки. Хуже, наверное, только в Финляндии; там критики как таковой вообще не существует, — все друг друга знают.
Оценивать же труд своих знакомых — мука мученская. Есть такая примета: если книжку подарили, да еще ласково надписали, то рецензия на нее не напишется, во всяком случае, — положительная. Не из принципа, а просто не получится, хоть тресни. И знаю, что не у одной меня так. (Бывает, конечно, и по-другому. Ст. Рассадин в «Новой газете» честно, на голубом глазу, признается: мол, автор — мой давний друг, и потому я его хочу выдвинуть на премию. Шестидесятники — вообще люди простодушные, реликтовые, они до сих пор не опомнились от радости, что им разрешили писать о Галиче. Но речь идет об актуальной критике, а не о муляжах.)
Вечный мой стон: «У нас не ателье, мы шьем не на заказчика!» И это несмотря на то, что дарят-то порой замечательные книги. Впрочем, хорошие книги — как счастливые семьи, о них зачастую и рассказывать скучно. Отрицательная рецензия пишется легче, в этом не сознается только лицемер.
На страницах питерских газет, как правило, — или уныло-благожелательное, хорошо пережеванное мочало, или уж такая критика, чтобы автор прочитал — и повесился. Причем намеки столь изощренные и витиеватые, что действительно никто, кроме писателя и членов его семьи (или «семьи»), не поймет. Такие «страсти в клочья» возможны только в отношениях между близкими людьми, что надоели друг другу донельзя, но продолжают жить бок о бок. Гостивший у нас москвич, глубоко внедренный в столичную тусовку, в восторге воскликнул: «Ну, просто мексиканский сериал! У нас хоть из сил выбивайся, такого скандала не получится». Невская вода обладает замечательным свойством: налитая в стакан, начинает бурлить и кипеть, если накрыть ее сверху газетой (например, «Невским временем» или «Сменой») и проскандировать: «Пусть сильнее грянет буря!»
Слухи о каком-то исключительном хамстве Топорова сильно преувеличены. Он пишет ярче, чем другие, понятнее читателю и не ограничивается провинциальными страницами, а в главном-то уж точно не одинок. Просто его не удалось надолго приручить ни одной «группировке», вот он и сумел обидеть всех, перебегая из лагеря в лагерь и на ходу меняя конъюнктуру. А время критиков, не организованных в «бандформирования», похоже, кончилось. Самый болезненный вопрос для нашего начальства: «Петербург — культурная столица, или все-таки криминальная?» — не имеет под собой почвы. У меня, например, некоторое сомнение вызывает лишь слово «столица». А так — все живут по одним правилам. Вернее — «по понятиям». У каждого своя «крыша» (издание), и территория давно поделена между несколькими «авторитетами» (ведущими газетных колонок).
Полный беспредел — по отношению к мертвым. Статья к столетию А. Платонова журналистки Надежды Григорьевой в «Вечерке» от 1 сентября, где юбиляр назван «садо-мазохистом», «некрореаниматором», «индивидуумом без индивидуального содержания», а в конце украшен «белым членом» с бантиком имени Володи Сорокина, — пластмассовый пугач. Хотя нанималась девушка, видимо, на работу киллера. Бывает и хуже.
Культурная столица. Газета «Невское время». Отдел культуры. Редакция — в доме Набокова. Напротив, на Большой Морской, — дом Веры Лурье. Последняя ученица Н. Гумилева, эмигрантка, 97 лет от роду. Обозвали «блядью». Статья Б. Фрезинского — «Вера Лурье за 200 марок». На целую полосу развязных гадостей.
Почему перешла на телеграфный стиль? Так это же «новости культурной столицы», правда немного устаревшие. Полгода газета отказывалась напечатать ответ, слава Богу, успело это сделать другое издание. Иначе «привет с родины» оказался бы последним, что почтенная дама прочла о себе при жизни. Никаких извинений от газеты она, разумеется, не дождалась. Теперь если и просить прощения, то только у Всевышнего.
Да и за что сегодня нужно извиняться? Можно объявить уважаемого ученого-античника «сумасшедшим» (видимо, за то, что он в своих стихах использует архаичные размеры вместо четырехстопного ямба); можно половину отзыва на книгу посвятить описанию противной рожи на обложке; можно разругать стихи талантливой поэтессы только потому, что она говорит «образа» вместо «иконы» («образа», оказывается, — только в деревенских избах). Критик — человек маленький, его каждый сам может обидеть, потому он с готовностью и по всякому поводу встает в позу оскорбленной невинности. Приехавший на презентацию своей книги классик постмодернизма Виктор Ерофеев ненароком оскорбил присутствующих журналистов, употребив незнакомое в глубинке слово — «интерактивный». Назавтра же ему в газете врезали: мол, сам ты больно «интерактивный» — во все щели лезешь. Нам в Питере таких интерактивных не нужно. Попытка объяснить разницу между «интерактивным» и «сверхактивным» окончилась настоящей истерикой аборигенов. Объясняли, разумеется, в другом издании, т.к. даже название рубрики — «Полемика» — никого не должна вводить в заблуждение: никакой полемики на страницах питерской, вполне советской, прессы отродясь не бывало. Так что зря старается бедный читатель, сочиняет ответы, исправляет фактические ошибки, портит кровь редакторам. В одной из газет, что прославилась публикацией полуграмотного вздора, выработали универсальную формулу для «самодеятельных» авторов: «У нас нет оснований не печатать вашу статью». С постоянством автоответчика будут сообщать это вполне справедливое заключение в течение нескольких месяцев, после чего даже самым тупым занудам станет ясно, — материал их устарел. На моей памяти только единственный раз газета созналась в допущенной оплошности и поместила письмо читателя: журналист не знал слова «барк», считал его вульгарной «баркой», усеченной ради рифмы, и это показалось достаточным для полного разноса сборника стихов. Правда, тогда весь город потешался: все-таки не Туркмения, на море стоим, «барку», «барк» и «баркаролу» не спутаем.
Сегодня в Петербурге сложилась достаточно парадоксальная ситуация: в общественном транспорте разговаривают вежливее, чем на газетных полосах, а общая речевая культура в городе значительно выше, чем у иных литературных обозревателей. Моя мама, читающая курс стилистики и культуры речи в одном из вузов, без труда подбирает материал для практических занятий (работа над ошибками в тексте) при помощи ножниц и нескольких городских газет, купленных утром в киоске. Для этих целей предпочтение отдается официальной, «подгубернаторской» прессе.
Местные выпуски столичных изданий — например, «Коммерсанта» — примерно раз в месяц печатают краткие рецензии-аннотации на новые книги, поступившие в магазины. Информация, как правило, безоценочная: просто книга, как всякий товар, нуждается в рекламе. Язык специфически развязный, но вполне ясный и грамотный. Точно так же пространные статьи на литературные темы в «Коммерсанте» в гораздо большей степени вписаны в контекст и стилистику газеты, чем в контекст реального литературного процесса (тем более — в контекст историко-культурный). Порой они поверхностны и субъективны, почти всегда — сугубо «нефилологичны», но в них есть своя логика, расчет на конкретного читателя, а главное, понимание того, что место литературы в современной жизни — десятое, двадцатое, предпоследнее.
Для ленинградских ветеранов печатной продукции, т.е. газет старого типа, книжный рынок — не рынок, но ристалище. Вести непрерывную войну нет сил, да и не с кем, потому в мирное время читатель не обращает внимания на сомнамбулически-вялое бормотание дежурного литспеца. Но когда появляется подходящая жертва, в ход пускается весь боевой арсенал, и тогда отсутствие писательского темперамента с лихвой восполняется безудержной грубостью. И вот тут-то проявляется виртуозное мастерство критика: площадная брань выдается за «священную жертву Аполлону», простые газетные служки надевают маски служителей муз, пророков и пифий. Информация о книге всегда нулевая, зато духовность критика достигает предельных высот. Даже обидно, что столько праведного гнева и высокого пафоса затрачивается на выделку одноразового продукта — серой газетной холстинки. Риторика последних хранителей моральных устоев, трагические позы жрецов разрушенного храма отдают нестерпимой фальшью, да и откровения «с точки зрения вечности» выглядят совершенной экзотикой в соседстве с передовицами о благодетеле-губернаторе и новостями города Урюпинска-на-Неве. Сдается порой, что газетная критика в Санкт-Петербурге пишется на папирусах, разложенных на спинах нильско-невских сфинксов. Или что отделы культуры в петербургской прессе в совокупности претендуют на новое апокрифическое Евангелие, поскольку все знания здесь получены путем божественного откровения. Ничего — из книг, из словарей и справочников, все — методом закатывания глаз и впадения в транс.
…Умышленный город, несуществующая критика, отсутствующий читатель. Странно, что литература все-таки теплится. После выхода книги иной любитель может на спор — почти дословно — смоделировать будущие отзывы о ней в основных местных изданиях. При этом, как и господа присяжные обозреватели, саму книгу не открывать, руководствуясь при раскладывании пасьянса только фамилиями писателя и рецензента. Каждый слепил себе сам, по вкусу, несколько «восковых персон» и колет их допотопными перышками из нержавейки.
Вспомнился простой дидактический прием, что применила я эпоху назад, на университетском семинаре. На зачетное занятие, где студенты должны были читать первые в своей жизни рецензии, позвала я «жертву», т.е. живого писателя, автора рецензируемой книжки. Надо было видеть, как краснели, бледнели, на ходу меняли свой текст отважные зоилы. Надеюсь, один «навык литературоведческого труда» (так, кажется, назывался этот курс) они приобрели: говори что угодно, но — в глаза, а не за спиной.
В Питере сегодня не разговаривает между собой две трети «культурного сообщества». На злосчастных «Днях петербургской литературы» в Берлине измученная немка, занимавшаяся расселением небольшой группы интеллигентных людей в двухместных номерах трех гостиниц, в отчаянье воскликнула: «Труднее было только с индусами, у них — касты». Так что выяснение отношений через прессу — единственный способ общения бледнолицых «неприкасаемых». Хвалебные рецензии тоже имеют, разумеется, основную цель: кадилом по фейсу соседа. А стоят все на очень маленьком пятачке, прижавшись и отвернувшись друг от друга, огораживая суверенную территорию остро выставленными локтями.
Впрочем, мой личный опыт накапливался в Москве, и я с грустью заметила только одно отличие: в большом городе труднее вычислить, кто «заказал» ту или иную книгу. Догадываясь примерно, что меня может ожидать ( в жанре «ужо тебе!»), в свою книжку я вмонтировала… хотела сказать — «бронированные стекла», но все-таки изберу иной faсon de parler. Профилактическая прививка, антивирусная программа, встроенное устройство «антикритик», — назовем это как угодно. Главное, что оно сработало.
Первая страница предисловия к книге «Русская литература ХХ века в зеркале пародии» сама была пародией, мистификацией, а попросту — полным бредом, не лишенным, однако, пристойной наукообразности. (Каюсь, усыпила бдительность редактора, злоупотребив хорошим ко мне отношением.) Книга начиналась так:
«В VI веке до н.э. афинский тиран Писистрат повелел записать «Илиаду», передававшуюся до того времени изустно. Были изготовлены специальные медные доски, и запечатленные на них стихи стали высоким каноническим образцом для всех последующих «переизданий» гомеровского эпоса. Сложился освященный и окончательный вариант текста, который наделялся педагогическими функциями, побуждая вступающего в жизнь отрока мечтать «о доблестях, о подвигах, о славе…». И когда греки увидели в «Илиаде» своего рода «энциклопедию античной жизни», непререкаемый и неприкосновенный источник истины — тогда-то и возникла пародия как собственно литературный жанр».
Нельзя было рисковать и переносить этот пассаж куда-нибудь в другое место: должна была быть стопроцентная уверенность в том, что любой читатель сможет оценить уникальные сведения. Самый бессовестный рецензент все-таки обязан прочесть если не все предисловие, то хотя бы первые три фразы. «Если данный гипотетический рецензент, — рассуждала я, — отличает скрижали Моисея от «Илиады», выдумку от правды, серьезный научный текст от стеба, — вот тогда мы его и послушаем».
Я полагала, что делаю себе профилактическую прививку, скажем, от гриппа: оказалось — от бешенства. Во всяком случае, у меня была опасность заразиться этой неизлечимой болезнью от автора первого отклика, А. Немзера, если бы я заранее не позаботилась об укреплении иммунитета. В чем меня только не упрекали! И в том, что я, продолжая дело Шолохова, раскрываю стоящие за псевдонимами еврейские фамилии (речь шла, вероятно, об авторах «Парнаса дыбом»). Потом, подозрительно взвесив мою собственную фамилию, говорили, что и сама-то я картавлю (на этот раз поводом послужила опечатка, где вместо «р» в слове была какая-то другая буква). К первой странице текста никаких претензий не было — а там спрятано еще несколько «ловушек для тараканов».
Как это ни грустно, ни один критик не усомнился в моих липовых «медных досках». Не удалось провести единственного читателя, высказавшего свое осторожное и вежливое недоумение в приватном письме. Личных писем я (в отличие от моего глубокоуважаемого корреспондента) предпочитаю не цитировать, адресатов не называть; впрочем, «узок круг специалистов», и поэтому нетрудно догадаться, кто так счастливо сочетает знание античной литературы со столь же глубоким знанием поэзии ХХ века, а интерес к пародии с умением писать настоящие письма в конвертах.
На этом нужно срочно заканчивать заметки о специфике газетной критики, поскольку они грозят перейти в мемуары, и тогда для композиционного равновесия потребуется эпиграф — что-нибудь жалостливое, из Вс. Некрасова. Да вовсе и не мемуары хотелось писать, но порассуждать о том, почему, скажем, Ходасевич-рецензент (недосягаемая вершина газетной критики!), был бы в современной периодике совершенно неуместен… Или проследить, как садистский язык криминальной хроники и циничный — политических комментариев корежит и подминает стиль жалких газетных задворок, — типа, конкретно культуры.
Или, наконец, хотя бы постараться понять такую малость: как получается, что если в статье ненароком употреблено пушкинское «нУжды нет», то редактор неминуемо исправляет его на «нет нуждЫ»? (Эта пустяковина почему-то послужила последней каплей, переполнившей чашу терпения и завершившей мой многолетний роман с газетами.) Нельзя упорствовать и изъясняться на латыни, когда все вокруг перешли на итальянский. Наивно читать проповедь о Законе и Благодати, если слушатели ждут лекции о Законе и Понятиях, а слова «наезд» (вместо «рецензия») и «разборка» («обзор») впору включать в «Словарь литературоведческих терминов».
Но ке фер? Фер-то ке, когда труд литературного разнорабочего действительно тяжел и безрадостен. Не люблю анекдотов из женских уст, но ведь этот — точно описывает ситуацию. Сегодня я как тот бедолага, что при устройстве на работу, сообщает: «Могу копать». — «Копать — это хорошо, а что еще умеешь?» На минуту задумывается, потом: «Могу не копать».
Хочется на старости лет сменить профессию, заняться чем-то хорошим, простым и понятным: посадить дерево, построить дом, спалить все газеты с их невменяемыми литературными отделами. Пусть останется один свободный мир Интернета.