(О “Записях и выписках” Михаила Гаспарова)
Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 3, 2000
Андрей Зорин
ОТ А ДО Я И ОБРАТНО
(о «Записях и Выписках» Михаила Гаспарова)
Что остается на долю писателя, когда почти весь набор традиционных функций литературы вместе со средствами, необходимыми для их исполнения, полностью освоен людьми, занимающимися смежными родами деятельности? Так, скажем, в современной культуре вся сфера словесной дидактики: задачи убеждения, просвещения, воспитания вместе со всем необходимым для решения этих задач риторическим арсеналом перешли в ведение рекламных текстов, публицистики и других паралитературных жанров. Куда-то в эти же культурные зоны уехало и то, что Р. Якобсон некогда назвал собственно «поэтической функцией языка». Разного рода эвфонические и каламбурные ухищрения давно и прочно стали элементом поэтики газетного заголовка или рекламного слогана.
С другой стороны, читатель, желающий что-нибудь узнать о человеке или обществе, тоже вряд ли станет обращаться к беллетристике, соответственно, детальное воссоздание предметного мира или нюансированное психологическое описание воспринимается сегодня в лучшем случае как изысканная стилизация. Точно так же многие высоколобые авторы, упрямо не желающие расставаться с сюжетом или героем как объектом читательского сопереживания, оказываются вынуждены имитировать жанры массовой литературы. Как не слишком оригинально, но выразительно сказал о вымышленном персонаже в заглавии своей недавней книги Александр Генис, «Иван Петрович умер».
Михаил Гаспаров прежде не числился по ведомству изящной словесности. Однако, те, кому довелось прочесть хотя бы страницу гаспаровской прозы, будь то «Занимательная Греция», статьи о римских поэтах или разбор какого-нибудь из стихотворений Мандельштама, хорошо понимали, что перед ними творения одного из самых безукоризненных современных писателей. Не мог, думаю, не понимать этого и сам Гаспаров. Не исключено, что именно это сосуществование (не берусь судить, насколько мирное) в одном человеке исследовательского и писательского дара во многом ответственно за жесткую гаспаровскую культурософию.
Согласно Гаспарову, те, кто создает литературу, и те, кто изучает ее, разделены непреодолимым барьером. Дело одних — усложнять культуру, пестуя свои эгоцентризмы, других — упрощать ее, смиряя свои. При этом в разделе творчества оказываются и философия, и критика, и вообще любая деятельность, основанная на самоутверждении автора. Соответственно, если творцы имеют право отвергать чужое или оставаться к нему глухим, то обязанность исследователя понимать все и всех. «Службой понимания» называет Гаспаров свое профессиональное дело, настойчиво подчеркивая, что филология, любовь к слову, не может быть подлинной, если она не стремится любить всякое слово.
Стремление отказаться от собственных вкусов и пристрастий во имя идеала всепонимания опиралось на весь комплекс представлений Гаспарова о природе и назначении человека. Он не только принял марксистскую идею о личности как «точке пересечения общественных отношений», но и радикализировал ее: «Где здесь место для прав личности? Я его не вижу. Вижу не права, а только обязанность, и притом одну: понимать. Человек — это орган понимания в системе природы. Если я не могу или не хочу понимать те социальные отношения, которые скрещиваются во мне, чтобы я их передал дальше, переработав или не переработав, то грош мне цена, и чем скорее расформируют мою так называемую личность, тем лучше». Энергия внушения, присущая стилю Гаспарова была такова, что в пору, когда статьи, содержащие подобные заявления, публиковались отдельно, как-то даже не приходило в голову задуматься, насколько их автор имеет основания отмежевываться от философии как вида деятельности. «Записи и выписки», наконец, расставляют все на свои места.
Новый том Гаспарова нарочито мозаичен. Программные статьи и интервью, посвященные нравственной сути филологии, истории интеллигентского самосознания, динамике развития культуры приобрели совершенно новый статус в обрамлении фрагментов автобиографического характера, воспоминаний о людях, которых автору доводилось встречать, путевых заметок, поэтических переводов, а главное, выдержек из записных книжек, давших название книге и задавших ее структуру. В контексте записей и выписок текст любой длины и жанровой природы сам становится записью или выпиской — моментальной фиксацией душевного состояния автора, сделанного им наблюдения, мысли, вызвавшей у него интерес.
Сбросив куда попало все, что было можно, литература, кажется, пока удержала за собой две едва ли не последние функции: рефлексию о себе самой и своем материале и свидетельство об опыте ее создателя. Литература, или то, что еще имеет смысл ею называть, становится все филологичней и одновременно все персональней. На пересечении двух этих тенденций находятся самые яркие литературные события последних лет: «Конец цитаты» Михаила Безродного, «Альбом для марок» Андрея Сергеева, «НРЗБ» и мемуарные виньетки Александра Жолковского, «Гений места» Петра Вайля и пр. Сила «Записей и выписок» состоит в том, что именно Гаспарову, мыслителю разведшему персональность и филологичность по противоположным полюсам, удалось достигнуть и в том, и в другом предельного накала.
На первый взгляд, наиболее естественной формой для свидетельствования о себе и своем жизненном опыте может служить автобиография. Однако жанр этот сам по себе обладает огромной инерцией беллетризма. Причем дело здесь вовсе не в неизбежных, будь то вольных или невольных, погрешностях памяти мемуариста. Куда важней то, что герой автобиографического повествования конструируется примерно по тем же законам, что и персонаж традиционного романа. Читателю слишком легко себя с ним отождествить. Какими бы не были имя и отчество мемуариста, на страницах своих воспоминаний он рискует превратиться все в того же Ивана Петровича.
Отказ от связного и последовательного повествования отчасти добавляет достоверности авторскому свидетельству, но и текст, состоящий из отдельных внешне не связанных высказываний, все равно должен быть как-то выстроен. Хронологическая композиция фрагментов тянет читательское восприятие в сторону традиционного романа воспитания, ассоциативная — в сторону романа потока сознания. Гаспаров находит нетривиальный композиционный ход, оформляя свои записи в виде словарных статей, расположенных по алфавиту. Конечно, условность такого членения подчеркнута неоднократно: и иножанровыми перебивками, и тем, что путь от А до Я повторен в книге четыре раза, и нередкими нарушениями алфавитного порядка внутри самих этих четырех разделов. Главное, однако, состоит в том, что очень часто прикрепление соответствующей записи к толкуемому слову выглядит нарочито произвольным или, по крайней мере, сильно неочевидным. Ограничусь лишь одним из десятков и сотен возможных примеров.
«А.В. Михайлов писал в философской энциклопедии заметку о Т. Манне, «вы понимаете, кто там был рядом». Когда начался маоизм, соседнюю статью выкинули, а Манна велели (С. Аверинцеву) расширить вдесятеро. Пока расширяли, решено было Мао восстановить, и Манна велели (кому?) сократить вполовину. Так и пошло». От читателя потребовался бы маленький интеллектуальный подвиг, чтобы восстановить по этой статье понятие, которое она призвана растолковать в гаспаровском словаре, — «Пространство». Постоянно меняющаяся дистанция между черным словом и истолкованием или примером неизбежно вызывает в памяти борхесовские приемы классификации. Так, принципиальная несистематизируемость жизненного опыта оказывается по существу оборотной стороной формальной строгости алфавита.
Ближайшей литературной аналогией к «Записям и выпискам» могут служить карточки Льва Рубинштейна, также пытающегося оформить языковой космос коллажем почти произвольно систематизированных высказываний. В записи, почему-то помещенной на слово «Наука», Гаспаров, ссылаясь под вопросительным знаком на разговор с Г. Кнабе, замечает, что «наука не может передать диалектику, а искусство может, потому что наука пользуется останавливающими словами, а искусство — промежутками, силовыми полями между слов». Я не уверен, что вполне понимаю смысл слова «диалектика», однако это суждение об искусстве читается едва ли не как эпиграф к какому-нибудь из текстов Рубинштейна, который монтирует свои карточки, кажется, со специальной целью выявить и проследить подобного рода смысловые поля.
С другой стороны, в «Сонете 66» Рубинштейн пишет (я собираю в одно высказывание несколько разных карточек) «о различных стилях и жанровых приметах, материализованных в виде образцов, фрагментов, цитат, квазицитат», разыгрывающих в «новом контексте» свою «языковую мистерию». На мой взгляд, трудно точнее описать поэтику «Записей и выписок».
Характерной демонстрацией принципов построения такой «языковой мистерии» может служить заявленная и блистательно реализованная Гаспаровым концепция «конспективных переводов», в которых переводчик не может ничего добавить от себя, но вправе выпустить то, что покажется ему балластом. Как всегда, Гаспаров точно формализует лингвистическое и литературоведческое содержание понятия «балласт» и оговаривается, что отдает дань вкусу своего времени и даже собственному тщеславию. Тем не менее, главная задача этого соавторского перевода вполне очевидна. Речь идет о том, чтобы улучшить оригинал, прояснив его и приблизив к некоторому таящемуся в нем идеалу, сделать в некотором смысле Верхарна более Верхарном, а Кавафиса более Кавафисом.
Не берусь судить, насколько Гаспаров справляется с этой задачей, но, безотносительно к подлиннику, результат получается совершенно ошеломительный. Так, например, конспективный перевод стихотворения Кавафиса «Ожидая варваров» стал, на мой взгляд, одним из шедевров русской поэзии. Недаром вслед за иноязычными авторами Гаспаров подвергает той же процедуре и отечественных, перелагая в короткие конспективные верлибры длинные рифмованные элегии Лермонтова, Гнедича и Баратынского. Здесь я уже сверил результат с источником. Мне кажется, действительно стало лучше.
В воспоминаниях об отце Гаспаров называет «редакторские способности» в числе свойств, доставшихся ему в наследство, и признается, что хотел бы, чтобы на его «могиле написали: он был хорошим редактором». Речь здесь идет о ювелирной работе прояснения, наведения фокуса, реализации всех заложенных в тексте потенций. В другом месте с характерной для него ледяной иронией Гаспаров связывает эту склонность и этот дар с душевным нездоровьем:
«Психолингвисты отмечают, что склонность к переработке текста — черта душевнобольных. Предлагался отрывок прозы (из С.-Экзюпери), «что можно сделать с этим текстом?» Нормальные даже не понимали вопроса, а те тотчас начинали редактировать (иногда очень тонко), пересказывать от первого лица и пр. (Слышано от С. Золяна). Собственно это черта, не только редакторов, а и писателей итд.», — говорится в пояснении на слово «Редакция». Только так — приравняв заветный дар к психической патологии, глухо и под забалтывающее «итд.» — Гаспаров полупризнается в собственном неискоренимом писательстве.
Конечно, конспективные переводы являются для Гаспарова всего лишь домашним экспериментом. В целом же для его переводческой практики характерно как раз стремление к предельному буквализму. Но именно Гаспаров-филолог с предельной отчетливостью понимает: человек, язык, эпоха, культура замкнуты в своих горизонтах понимания и потому всякий перевод в некотором смысле неизбежно конспективен. Его буквализм — это жест то ли часового, стоящего на страже брошенной крепости, то ли авангарда, штурмующего крепость еще невыстроенную. Чего больше в этом доведении до ума поэтов прошлого: гордыни творца или смирения исследователя? Похоже и того, и другого в избытке, да и поди отдели друг от друга эти взаимоперетекающие свойства.
Как расщепить, например, в нижеследующем высказывании филолога-классика и писателя-постмодерниста? «Комментарий к Авсонию, конечно, весь компилятивный, — пишет Гаспаров, — но я и сам ведь весь компилятивный. <...> Б. Ярхо писал в письме: «Люди все чаще кажутся мне книгами, и порой я становлюсь в тупик перед замыслом их создателя». Так что мое дело как филолога — разобраться в источниках себя», — эта запись озаглавлена в книге «Личность». Aвтор таким образом оказывается точкой пересечения не только социальных, но и интертекстуальных отношений. Человек по сути своей есть набор цитат и без специального филологического инструментария он едва ли способен понять не только произведения миновавших эпох, но и себя самого. Автор дважды слегка иронически, но в общем сочувственно цитирует недоуменное высказывание одного выдающегося знатока русского Серебряного века: «Если наша жизнь не текст, то что же она такое?»
Гаспаров противопоставляет свою филологию как службу понимания нарциссизму постструктуралистских и деконструктивистских интерпретаций. Однако его апология понимания основана на безусловной убежденности в первичности и неизбывности непонимания, на метафизике тотального одиночества. Можно поразиться отваге, с которой автор исповедуется перед читателем. Но едва ли не поразительней то, что исповедь эта по сути адресована в пустоту, заранее предусматривая и даже провоцируя равнодушие, враждебность, невнимательно-презрительные истолкования.
Собственно говоря, методика понимания вполне очерчена в книге. Надо лишь восстановить тончайшую систему отношений, в точке пересечения которых обнаружатся и раскроются «Записи и выписки» и их создатель. Весь материал, необходимый для такого труда нам дан, но кто же возьмется за него, кроме такого же одинокого чудака, который добровольно пожелает ощутить себя двойником автора? А подобный, во-первых, едва ли найдется, а, во-вторых, даже если и найдется, в лучшем случае окажется способен на что-нибудь вроде конспективного перевода.
В финале последнего алфавитного цикла мы читаем шесть записей на слово «Язык» (в других разделах есть еще тринадцать), а потом идет пересказ сна на заседании. Идя вдоль берега моря, автор встречает девушку-подростка. «Она смотрит на меня, и я понимаю, она ждет, что я почувствую вожделение. <...> Но я не могу почувствовать вожделение, потому что не знаю, какой я? Такой как есть? как был в давнем возрасте? как представляю себя в фантазиях? И оттого, что я этого не знаю, я медленно исчезаю и перестаю существовать». Таким исчезновением и завершается эта потрясающая книга. Автор, возникший в силовом поле нескольких тысяч произвольно выстроенных заметок, состоящий из бесконечного количества чужих слов, перестает существовать, ибо не может себя определить и прикрепить к бытию. Это ли не апофеоз постмодернизма, на фоне радикальности которого что «Голубое сало», что «Поколение П» глядятся почти что образцами консервативной чопорности?
В одном из нынешних рекламных клипов нам сообщают, что некий шоколадный батончик предназначен «для тех, кто и вправду крут». Круче всех, как всегда, оказался Михаил Леонович Гаспаров. Впрочем, этого уже даже и доказывать не требовалось.