Александр Каменский
Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 2, 2000
Александр Каменский
Он ушел…
Когда в предновогодней суете, на несколько часов раньше, чем ожидалось, на экране телевизора появилось знакомое и вместе с тем непривычно оплывшее лицо и невнятный, хотя и с привычными интотациями, голос сообщил о принятом решении, я думаю, все мы — и его сторонники, и враги — испытали шок. Но рассчитано было точно: ведь, право, нельзя же было тут же бросить приготовление салатов и пирогов и полностью переключиться на обсуждение политических новостей. Сама необходимость суетиться, продолжить уже начатое открывание консервных банок и дегустацию разносолов, перемежаемую разговорами о том, сколько времени осталось до прихода гостей и хватит ли на всех еды, лишила новость сенсационности и не оставила времени задуматься. А к тому времени, когда гости наконец собрались, новость и вовсе стала будничной, а ощущение экстраординарности происходящего практически исчезло. Удивительно, но в ту ночь за нашим новогодним столом о политике говорили даже меньше, чем обычно. И лишь поздним утром, снова включив одуревший за ночь телевизор, мы пытались втиснуть в свое ватное сознание реальное значение происшедшего, лишь постепенно обретавшее пока еще невнятный смысл.
О том, что Ельцин — мастер неожиданных ходов, в последние годы не писал разве что ленивый. О том, что он может уйти раньше срока, догадывались. И все же, мы были неготовы. Неготовы к тому, что, прощаясь с 90-ми годами, мы попрощались не просто с цифрами, не, как нас пытались убедить некоторые невежественные счетоводы, с веком, в котором родились, но с исторической эпохой — возможно, важнейшей в нашей жизни…
Будучи историком, специализирующимся к тому же на политической истории России, в течение всех этих лет я льстил себя надеждой, что мне дано прозревать происходящее, руководствуясь не только сиюминутными эмоциями, но и профессиональными навыками. В какой мере я ошибался, станет понятно опять же лишь тогда, когда этот текст станет источником для будущих ельциноведов. Пока же убежденно осмелюсь утверждать лишь одно: Борис Ельцин — одна из крупнейших и одна из наиболее трагических фигур русской истории.
27 марта 1989 года (если кто не помнит, в этот день вся советская страна в единодушном порыве — впервые на “альтернативной основе” — выбирала народных депутатов) у моего близкого друга и коллеги был юбилей. По мере того, как собирались гости — люди степенные и остепененные (сплошь кандидаты и доктора наук) выяснялось, что все как один нынешним утром проголосовали за Ельцина. В этом признавались, застенчиво улыбаясь, с подчеркнутой самоиронией, как в детской шалости. Тогда, в 89-м будущий первый президент еще не воспринимался “политическим тяжеловесом”. Всем своим обликом, речью, манерами он ничем не отличался от других партийных функционеров и, казалось, что лишь по недоразумению оказался их противником. Термин “протестное голосование” известен тоже еще не был, но это было именно оно: голосовали вовсе не за Ельцина, а против советской власти, против компартии, против Горбачева, чья медлительность в проведении реформ вызывала раздражение и благородное негодование. Это потом мы научились голосовать и сердцем, и головой, и всяко иначе, на сей раз негодуя на этот самый “протестный электорат”, а пока что мы и сами были его частью, отчего, впрочем, слегка смущались.
Потом был Первый съезд. Люди, в метро и на улице прижимающие к уху транзисторы, ежедневные телевизионные бдения, новые громкие имена, бесконечные споры о том, стоит или не стоит “давить” на Горбачева. Среди лидеров межрегиональной группы — академика Сахарова, профессоров Афанасьева и Попова — Ельцин опять же казался белой вороной, чужим среди своих. Они — умеющие ясно мыслить и излагать, он — грубоватый, мешковатый, как будто с трудом произносящий длинные непривычные слова. Было очевидно: лидерам группы он нужен ради своей популярности (уже тогда говорили о популизме), избрание его сопредседателем — тактический ход.
Могли ли мы тогда представить, что пройдет совсем немного времени и от всех этих блестящих имен по разным причинам в политике останется только одно его? Теперь, оглядываясь назад, понимаешь, что не столько межрегиональная группа использовала тогда Ельцина, сколько он ее. И была она для него не только трамплином, способом завоевания симпатий интеллигенции, но, что, может быть, гораздо важнее, прежде всего школой. В ней он учился не только произносить новые слова, но и понимать их. Он учился “новому мышлению”, но не горбаческому, а, скорее, сахаровскому, и со временем выяснилось, что многие основополагающие идеи этого мышления он усвоил твердо и навсегда. Вообще умение учиться, способность усваивать новое — это то, что так отличало его всегда от Горбачева, в какой-то момент остановившегося в своем развитии и продолжавшего талдычить о приверженности “социалистическому выбору”. Оказавшийся в 8 5-м в авангарде общества (пишу это слово с полным сознанием его условности, но другого не знаю), Горбачев уже вскоре перестал за ним поспевать. Ельцин, напротив, был все время среди первых, казалось бы налету подхватывая новые идеи.
Ведь вот, к примеру знаменитое его предложение автономиям “брать суверинитета, сколько смогут”. Уж как только потом не кляли его за эти слова, как ни насмехались над ними, но разве тогда не совпадали они с ощущениями и потребностями большинства — того самого, которое голосовало за него в 90-м на выборах уже российских депутатов и переживало, наблюдая за борьбой вокруг поста председателя Верховного совета РСФСР. Вскоре все мы стали свидетелями того, как у своих противников он стал вызывать уже не просто раздражение и злость, но звериную ненависть. И мы, и они уже воспринимали его всерьез. И именно тогда началось его противостояние, его борьба, закончившаяся 31 декабря минувшего года.
Как быстро, нет, как стремительно развивались события! В апреле 1990 года я был в командировке в Грозном и декан истфака местного университета спрашивал меня, не знаю ли я его брата, профессора-экономиста, только что избранного депутатом от Чечни. Я пожимал плечами, а уже через пару месяцев имя Руслана Хасбулатова знал каждый школьник.
Хасбулатов — одна из первых больших ошибок Ельцина, винить его в которой, впрочем, трудно. Известно, что вице-спикером тот стал совершенно случайно. Впоследствии горы бумаги были исписаны о том, как Ельцин разбрасывается людьми, как “сдает” самых верных своих соратников. А подсчитывал ли кто-нибудь, сколько “соратников” предали его? Начиная с таких, как Хасбулатов и Руцкой — тех, кто лично ничего собой не представлял и своим возвышением и известностью был обязан только ему?
Многие из отправленных в отставку, оскорбленные в лучших своих чувствах, первым делом принимались сочинять мемуары — как правило, бесстыдные, не столько содержанием, сколько самим фактом своего появления. Преисполненные сознания собственной значимости, авторы подобных сочинений мнят себя героями, эдакими рыцарями без страха и упрека, разоблачающими перед всем миром зло. Свою отставку они трактуют едва ли не как национальную катастрофу, главную ошибку, главный просчет Ельцина. Они убеждены, что именно потому, что им не дали реализовать их благие намерения, все в стране пошло наперекосяк. Разоблачители, они и не подозревают, что в сущности лишь саморазоблачаются, доказывая, что тот, кто отправил их в политическое небытие, верно угадал в них ген предательства.
Необходимо сказать и еще об одном. Потребность в новых, свежих людях, остро ощущавшаяся все эти годы, и появление на разных ступениях власти проходимцев и авантюристов — два полюса одного явления. Время радикальных реформ, изменения всего уклада жизни всегда открывает много небывалых раньше возможностей, и прежде всего для людей ловких, нахальных, склонных к авантюризму. Но даже для многих из тех, кто попал во власть вполне обоснованно, бремя ее оказалось слишком тяжким, ведь они не поднимались по чиновной лестнице медленно и постепенно, как это было принято в советское время, и, следовательно, не имели возможности привыкнуть к ней. Опьяненные властью, они зачастую уже вскоре начинали “надувать щеки”, а обрадованные легкой добычей журналисты кидались спрашивать их просвещенного мнения по всякому пустяку , отчего щеки грозили вот-вот лопнуть.
Опытный политик (именно политик, а не просто аппаратчик, как думалось вначале) Ельцин понимал, что для того, чтобы добиться цели, необходимо идти на компромиссы. Жертвой этих компромиссов нередко и становились люди, в том числе люди достойные. Конечно, не все они принимались за писание мемуаров, но и свою политическую самостоятельность без его поддержки доказали лишь немногие. Где теперь шумейки, шахраи, филатовы, бурбулисы и многие другие, чьих имен уже не упомнить?
Между тем, цель в начале 90-х Ельцин сам для себя по-видимому сформулировал. Наверняка она выражалась словами вроде “демократическое государство”, “правовое государство”, “рыночная экономика”, “гражданское общество” и пр. — то, что было тогда у всех на устах. Определенного, достаточно конкретного, расписанного по этапам плана достижения этой цели конечно же не было. В своей прощальной речи он признался, что думал, будто сделать это можно будет легко и быстро. Но разве так думал лишь он один? Разве все мы в той или иной степени не верили, что уже завтра, в крайнем случае послезавтра, проснемся в благополучной процветающей стране? Конечно, можно сказать, что, будучи руководителем страны, он обязан был знать лучше. Но ведь это мы его выбрали, а мы знали и о степени его образованнности, и о широте его кругозора. И может быть в том, что и его, и наши надежды не осуществились нам стоит винить не его, а себя? Ведь, предъявляя ему счет за невыполненные обещания, разве мы — так называемая “демократическая интеллигенция”, мнящая себя все знающей и понимающей — не расписываемся в собственной глупости за то, что поверили в них? Да, и вообще, разве, сидя в брежневское время на наших московских кухнях и рассуждая “о политике”, мы, постоянные слушатели “голосов” и читатели самиздата, предвидели хоть что-то из того, что случилось после 1985 года?
Во время президентских выборов в России в 1991-м я был в Америке. В выборах не участвовал, но помню, как объяснял бывшей соотечественнице, что, если выберут Ельцина, “все будет хорошо”, а в разговоре с другим бывшим соотечественником, заделавшимся в эмиграции политологом, доказывал неизбежность распада СССР. Летом я вернулся в Москву, а август застал меня в Риге.
Чтобы ни писали потом об этих днях, как бы ни доказывали, что все происшедшее было лишь разыгранным политиками спектаклем, но фактом является то, что тысячи людей действительно вышли на улицы Москвы в отчаянной надежде сохранить завоеванное с таким трудом. И, давайте признаемся: страшно было по-настоящему.
Так случилось, что в Риге мы остановились в квартире полковника советской армии. Вечером 19 августа, вернушись со службы в полной полевой форме, он сказал: “Самое страшное, что я видел сегодня — это блеск азарта в глазах генералов”. Над городом кружили военные вертолеты, шел объединенный русско-латышский антигекачепистский митинг. Совсем юный рыжеволосый диктор местного телевидения читал новости и рассказывал, на каком этаже телецентра уже находятся солдаты, пришедшие прервать передачу.
20-го вечером, с трудом достав билеты на самолет, мы вернулись в Москву. Проехать через город на машине было невозможно. В полупустом метро неожиданно услужливые милиционеры помогали перенести чемоданы. Станция “Театральная” (тогда еще “Площадь Свердлова”) была обклеена листовками. Позвонил приятель из Ленинграда и на полном серьезе рассказал, как в “колыбели революции” придумали способ останавливать танки, разливая по мостовой солярку. Просил сообщить в Белый дом. Я позвонил и сообщил. На следующее утро всей семьей мы поехали туда. Сколько бы не уверяли меня в цинизме политиков и политики (а разве бывает иначе?), но настроение толпы, заполнившей в тот день все пространство вокруг Белого дома было настоящим. И как хотите, а я уверен, что это была настоящая революция. Ибо, что же такое революция, как не изменение политического строя, и разве не именно это случилось в августе 1991-го? Впрочем, как показало дальнейшее, то была не вся революция, а лишь первый ее этап.
Роль Ельцина в тех событиях трудно преувеличить. Сегодня кому-то его фигура на танке кажется комичной, но разве опять же она не была органичной настроениям “масс”? Разве он делал что-то иное, чем мы от него ожидали? И наоборот: если бы он повел себя иначе, так, как повели себя в те дни многие “руководители” разного уровня, что было бы тогда? Неужели кто-то всерьез полагает, что такие люди, как Крючков и Язов просто шутили? И в этом контексте разве столь уж важно, собирались ли они действительно арестовывать Ельцина, существовали ли действительно проскрипционные списки и действительно ли Горбачев не мог никуда позвонить из Фороса? Давайте вспомним и еще одно: как энергично, с напором действовал Ельцин в последующие дни, как под его нажимом на глазах у всей страны Горбачев подписал указ о роспуске КПСС. Именно в тот момент и пришел окончательный конец СССР, ибо партия была по сути единственным, что продолжало скреплять распадающегося на части одряхлевшего монстра.
Сейчас я скажу нечто банальное и для меня совершенно очевидное: Советский Союз был обречен на распад, на исчезновение (почему — это отдельная тема). Смешно и несерьезно даже предполагать, что “три мужика”, собравшиеся в Беловежской пуще, подчиняясь лишь собственным эгоистическим устремлениям, могли бы “развалить” такую огромную страну, если бы она не была заранее обречена. И с другой стороны, что же это за “великая держава”, которую можно было так легко “сообразить на троих”? И если она была такова, то может и вздыхать по ней не стоит?
Что руководило Ельциным? Осознание неизбежности распада? Желание стать единодержавным правителем? Насладиться мщением Горбачеву? Трезвый расчет? Наверное, все по-немногу. Но осмелюсь предположить, что уже тогда вызрела идея, в значительной мере определявшая его поведение и поступки в последующие годы: во что бы то ни стало избежать гражданской войны. В этом, как мне кажется, объяснение и многих компромиссов, и отступлений, и “предательств” Ельцина 90-х годов.
12 июня 92-го, в первую годовщину его избрания президентом я отправился в магазин в Олимпийской деревне в надежде приобрести хоть какую-то еду. Помню, что стоял в очереди, когда по залу пробежал слух: “приехал Ельцин”. Я достоял очередь и, выйдя на улицу, обнаружил небольшую группу людей, ожидавших его появления. Мне было интересно, и я остался (а кто бы поступил по-другому?). Он появился вскоре, пожимал руки всем подряд (я тоже удостоился), кивал, улыбался, коротко отвечал на пожелания. Никакой враждебности в толпе не было. Я был поражен: человек, на экране телевизора казавшийся одутловатым и неуклюжим, оказался поджарым и даже стройным. Рукопожатие было крепким…
Власть между тем “матерела”. Постепенно стали появляться новые ритуалы, новый этикет. Сейчас многие связывают это с любовью Ельцина к помпезности, с его обожанием самой власти. Наверное, это так. Однако с другой стороны, сам институт президентства был для России нов и необходимо было создать ему авторитет, в том числе и с помощью внешних атрибутов. Можно, конечно, и даже нужно говорить о дурновкусие рестовраторов Большого Кремлевского дворца, о попусту растраченных “народных деньгах”, но разве не сответствует этот стиль представлениям многих наших соотечественников о “великой державе”? И даже всем ли нашим интеллектуалам удалось изжить в себе привитую в детстве гордость за страну, которая “касаясь трех великих океанов”, и не спрашивая на то ни у кого разрешения, заняла шестую часть мировой суши?
Ельцин же, как стало со временем ясно, глубоко проникся значением своей новой должности, новой колоссальной ответственности. Как ни высокопарно это прозвучит, но став президентом России, он действительно в полной мере ощутил себя лично ответственным за судьбу страны и ее народа. Впрочем, выскопарно это звучит опять же для нас, а он, я уверен, всегда всерьез мыслил именно этими категориями. Словосочетание “гарант конституции” было для него отнюдь не пустым звуком. И потому и фраза, сказанная им напоследок Путину, была сказана, конечно, всерьез и соверешенно искренне.
Он сам верил в то, что обещал, и переживал, когда обещанное оказывалось неисполнимым. Да и вообще, при всей своей политической жесткости, при явной способности переступить через вчера еще близкого человека, Ельцин оказался человеком очень тонкой организации, человеком, очень остро воспринимашим все происходившее в стране даже тогда, когда журналисты во весь голос негодовали на отсутствие со стороны президента реакции на то или иное событие. Не отсюда ли в значительной мере и его на наших глазах совершившееся стремительное старение?
Бремя власти и тяжесть ответственности создавали и серьезную морально-психологическую проблему. Наверняка в году эдак 87-м Ельцину и присниться не могло, что он окажется во главе страны. Одно дело бороться за власть, упиваясь самой этой борьбой и другое — победить и остаться одному, когда свалить вину уже не на кого.
Впрочем, во главе какой страны оказался Ельцин? В том-то и дело, что в 91-м он не просто заменил Горбачева. Он оказался президентом в сущности несуществующей страны, которую предстояло создать заново. Да и вообще, все, что предстояло сделать и все, что делалось в последующие годы, делалось впервые, лишь с очень незначительной возможностью опереться на предшествующий опыт. И вряд ли на всем свете нашелся бы человек, который сумел бы пройти по этому пути, не наделав ошибок.
Конечно, было бы лучше, если бы власть обретала авторитет не за счет внешней помпезности, а каким то более полезным способом. Но разве все эти годы мы не были свидететелями раскола самой власти, разве не наблюдали мы, как исполнительная власть отчаянно боролась с властью законодательной за каждый сантиметр продвижения вперед? Я убежден, что значительная доля вины за экономические провалы всех последних лет, за тяготы, испытываемые населением лежит далеко не только на Ельцине и его правительствах, а именно на депутатах — сперва Верховного совета, а затем двух государственных Дум. Он же все эти годы пытался проскользнуть между Сциллой гражданской войны, которую, как он полагал, может вызвать открытый конфликт с парламентом, и Харибдой реформ. Да и как можно было вести себя иначе, если политологи и социологи дружно твердили, что парламент таков, каково общество. А он к тому же как на грех твердо усвоил то, о чем так убежденно говорили интеллектуалы, а именно, что парламент — важнейший институт демократического государства. И надо признать: сколь ни омерзительно было всякому мало-мальски цивилизованному человеку наблюдать все эти годы за происходящим в Думе, но черты парламента постепенно проступали на ее личине. И вновь скажу банальность: а как же могло быть иначе, если никакого опыта парламентаризма в русской истории почти не существовало, а и тот небольшой, что был накоплен с 1905 по 1917 годы, давно канул в Лету?
Лишь один раз Ельцин решился — в 93-м. Когда мы вспоминаем о событиях того года, то нередко забываем, что в действительности еще весной, объявив референдум, президент сделал все возможное для мирного выхода из конфликта с парламентом, который, конечно же, был не просто борьбой за власть, но носил принципиальный для будущего страны характер. Помню, как в марте 93-го, снова в Америке мы с приятелем подходили к дверям Русского центра Гарвардского университета, где должно было состояться выступление одного российского полу-политика, полу-ученого. С другой стороны к дверям подбежал покойный ныне Александр Моисеевич Некрич и, не здороваясь, закричал: “Вы слышали? Ельцин выступил!”. Спустя десять минут мы сидели в маленькой комнатке, плотно набитой гарвардской профессурой и смотрели передачу из Москвы. Потом, выйдя на улицу, долго обсуждали с Евгением Анисимовым, Андреем Зориным и несколькими другими соотечественниками “на что надеется Хасбулатов”. Кстати, интересно, почему те, кто так любят вспомнать о референдуме за сохранение СССР, никогда не вспоминают о референдуме 93-го, ставшем еще одной победой Ельцина и в сущности давшим ему, как принято говорить, мандат доверия ?
Потом был октябрь. По существу перед Ельциным стояла классическая для русской истории дилемма, с которой до него сталкивались многие правители страны: либо ради реализации реформ, ради сверешения того, что представлялось жизненно необходимым для страны, преступить им же самим столь почитаемую законность, решиться фактически на переворот с целью изменения государственного строя и с угрозой нарушения социального спокойствия, либо отступить и ждать наступления лучших времен1. Ельцин решился на переворот и история, я уверен, еще воздаст ему за это должное.
Ночь с 3 на 4 октября я провел на Тверской. И я там был не один. Таких, как я (кто-то наверняка скажет: “дураков”) было немало. Занятно, но о том, что происходило в ту ночь на Тверской, почти ничего не известно. Даже телевидение практически проигнорировало этот эпизод нашей новейшей истории. Зато со смаком показывали расстрел танками Белого дома. Многие интеллектуалы и у нас, и за рубежом сочли эту сцену отвратительной. Приятного в ней, конечно, было мало. Но, с другой стороны , действительно имел место настоящий вооруженный мятеж, и я не знаю иного способа его подавления как только силой.
А что было потом? Если бы Ельцин и впрямь был бы тем монстром, каким все последние годы его пытались выставить всякого рода писаки и политиканы, если бы мы и вправду имели дело с “антинародным режимом”, какова была бы судьба Руцкого, Хасбулатова, Макашова и прочих? Давайте вспомним и еще об одном: когда после событий 3-4 октября было объявлено о закрытии “Правды”, “Савраски”, “Дня” и прочих не просто оппозиционных, а в сущности откровенно погромных изданий, как взвыла вся “демократическая печать”, в какую благородную позу встали наши “либералы”!
О роли прессы в событиях последних десяти лет надо сказать особо. Роль эта, на мой взгляд, увы, оказалась откровенно негативной. С одной стороны, трудно спорить с тем, что свобода печати — важнейшее достижение. С другой, оказалось, что журналисты поняли свободу как вседозволенность при полном отсутствии ответственности. Наша пресса почему-то решила, что раз страна объявлена демократической, то значит и она, пресса, должна себя вести, как принято в странах развитой демократии. Практически никто не задумался над тем, что в действительности предстоит еще долгий переходный период и что, если разделяющие либеральные идеалы журналисты хотят реализации провозглашенных целей, они должны прежде всего всемерно помогать власти, а не стараться укусить ее по всякому поводу, а то и вовсе без оного.
Впрочем, тоже относится и в целом к интелигенции. Уже вскоре после августа 91-го интеллигенция, как будто рассчитывавшая стать теперь “правящим классом” (чего в принципе не могло быть никогда, потому что не может быть никогда) встала в позу обиженного (“Что же это за реформы такие, — патетически восклицал в разговоре со мной один почтенный доктор философских наук, — если они не используют лучшие силы общества?”) и стала постепенно сознательно дистанцироваться от новой власти. Чувство обиды усиливалось по мере того, как из струтур власти один за другим исчезали ее, интеллигенции, кумиры. Вскоре во весь голос стали говорить о том, что естественное состояние интеллигенции, в особенности интеллигенции русской (а разве бывает еще какая-нибудь?) — оппозиция всякой власти. Конечно, так легче жить и тоже — никакой ответственности. В сущности, стоя в сторонке “во всем белом”, мы презрительно поплевывали, глядя, как Ельцин, которого мы по сути оставили в одиночестве, вынужден исполнять всю черную работу. Скажу прямо: на мой взгляд, после 93-го интеллигенция фактически предала Ельцина. И только позже, в 96-м, когда настало время нового выбора, часть ее сочла необходимым придти к нему на помощь — по большей части из чувства самосохранения.
Говоря о выборах 96-го, нельзя не отметить не только сам поразительный феномен победы Ельцина при изначально минимальных шансах, но и его человеческое мужество. Мужество и силу воли тяжело больного человека, убежденного в необходимости того, что он делал. В нем, как мне кажется, жила уверенность, что только он способен спасти страну от коммунистичского реванша и вряд ли кто-то решится сказать, что это не так. Во всяком случае реальной альтернативы ему тогда, в 96-м действительно не было. А каждый день, каждый час, отвоеванный у коммунистов и национал-патриотов пусть не самой лучшей, не самой справедливой и не самой эффективной, но иной — не коммунистической и не национал-патриотической властью делал возврат к прошлому все более невозможным.
Может быть, едва ли не важнейшее из того, что совершил Ельцин — это отвоеванное им у прошлого время — время, столь необходимое для привыкания людей к новым правилам жизни. Конечно, все пошло совсем не так, как мы ожидали, как хотели и как надеялись. Но вопрос в том, могло ли быть по другому? В этой стране, с ее традициями, с ее менталитетом, с ее прошлым — могло ли быть по-другому? Нет, конечно если бы, например, человек, начавший в 92-м реформы назывался бы не Гайдаром, а Явлинским, какие-то детали, какие-то нюансы были бы иными, но то, что сегодня имя Григория Алексеевича употреблялось бы Зюгановым с тем же значением, с каким употребляется имя Егора Тимуровича, сомнений нет. Не будучи экономистом, осмелюсь утверждать, что в целом результаты были бы примерно те же. Может быть, немного лучше, может быть, еще хуже, но в целом все было бы также.
Самой большой, самой страшной, самой непоправимой и самой непростительной ошибкой Ельцина была, конечно, Чечня. Кто скажет: не ошибка, а преступление. Возможно. Но, боюсь, судить об этом не нам. Будущие историки напишут, наверное, немало и о том, какую роль сыграла эта война в новейшей русской истории, и о том, как принималось решение о ее начале, как планировалась и как бездарно проиграна она была. Они опишут все в мельчайших деталях, издадут тома документов. Но и они вряд ли смогут придти к сколько-нибудь однозначным оценкам. Ибо война обнажила, подняла на поверхность все самое гнусное, самое дикое, что есть в России. И если август 91-го показал нам как бы одну половину лица нашего народа, то война 94-96 — другую. Еще раз повторю: начало войны, вся ее история — грубейшая, непростительная ошибка Ельцина. Но вряд ли стоит винить его в глупости генералов, в первобытной жестокости солдат, в лагерных нравах армии.
Много лет подряд, когда на моей голове еще сохранялась некоторая растительность, я посещал одну и ту же салон-парикмахерскую в центре Москвы, где у меня был “свой мастер” по имени Гена. Это был крупный человек немного старше меня, с довольно приятной внешностью и с большими умелыми руками. У него была обширная постоянная клиентура и, соответственно, хороший зароботок. Примерно за двадцать лет периодического общения я успел узнать, что у него также есть семья, неплохая квартира, дача, машина — что еще нужно советскому человеку? Однажды, в начале 80-х, посетовав в очередной раз на резкое уменьшение волосяного покрова на моей голове, Гена свернул разговор на другую тему и вдруг сообщил (до этого “о политике” мы никогда не говорили), что ходил в военкомат и просил, чтобы его послали в Афганистан. Я страшно удивился и спросил:
— Зачем?
— Так, ведь интересно, — ответил он.
Конечно, я списал этот его интерес на счет низкого уровня образования, определенной социальной среды и пр. Но вот недавно я случайно повстречал старинного знакомого, с которым в середине 70-х работал в одном вполне гуманитарном учреждении, где он служил старшим научным сотрудником. С ним-то как раз мы “о политике” говорили и о советской власти высказывались вполне единодушно. Его любимым поэтом был Гумилев, тогда, как известно, не издававшийся. Мы не виделись несколько лет. Выяснилось, что эти годы он провел с автоматом в руках — воевал в Приднестровье, в Абхазии, в Югославии…
— Зачем? — спросил я. — Тебе что больше делать нечего?
— Так, ведь интересно, — ответил он.
Эти люди не прилетели с Марса. Они жили и продолжают жить рядом с нами. А Ельцин был и их, и нашим президентом. И ответственным ощущал себя и за нас, и за них — и не дай Бог нам с вами подобной ответственности!
Ельцин ушел, и десять лет нашей жизни, непосредственно связанные с его именем, закончились. Осмелюсь предположить, что для большинства авторов и читателей “НЗ” это были не самые худшие годы. Написать, что этим мы обязаны Ельцину, рука не подымается. И все же, я убежден: сказать ему “спасибо” будет совсем не лишним.
Февраль 2000 г.
1Так было, к примеру, с Екатериной II и ее внуками Александром и Николаем, осознававшими, что без отмены крепостного права страна не может двигаться вперед, но не решавшимися на его отмену, опасаясь быть сметенными возмущенным дворянством.