Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 2, 2000
Что может быть тоскливее, чем читать о заслугах Ельцина или Гайдара? Кто понимает — тот и так понимает, кто не понимает — все равно раздражен с первых фонем, воспринимать человеческую речь не может.
Эпоха Горбачева-Ельцина выгрузила на стол много первоклассных книг. Переиздано, кажется, все что можно. Много умного написано и издано. Многое перечитано и прочитано впервые. Все, кто способен читать серьезное, сильно образовались, отчасти поумнели. Перестали понимать простые вещи, основанные на здравом смысле. «Ну, это слишком просто, чтобы быть правдой». Простое к тому же пахнет политпросветом, опять неприятно.
Следовать здравому смыслу не значит оставаться на поверхности видимых вещей. В заявленной теме этим не обойтиться. Нельзя понять, как люди, только вроде и говорившие о свободе, стали враждовать не на жизнь, а на смерть с тем, кто установил ее со всей возможной полнотой да еще и беспрерывно гарантировал. Простых объяснений не найти. Неизбежно обращение к полусознательному, вытесненому в подсознание и проч. Раз нет очевидных объяснений — чураться этого не приходится.
Описание только что минувшей эпохи необходимо хотя бы потому, что неистовая динамика событий, по праву претендующих на роль исторических, превратилась в некую событийную метель, сбившую в памяти контуры фактов разных лет и даже месяцев. (Так в тягучие бессобытийные времена мы удивлялись, как плохо помнят свидетели революции и гражданской войны последовательность тогдашних событий — а это историческая метель заметала их в памяти тогда же, неделя за неделей.)
Попробуем прояснить кое-что хотя бы для тех, кому не пришлось по малости лет быть свидетелем и не с чем сравнивать: призывники и допризывной возраст культурного сообщества, те, кому, скажем, было осенью 1991 года 10-12 лет, и он не помнит ни очередей, ни дефицита, ни автобусов из Тулы около продуктовых магазинов. Зато он слышит постоянно, что нет денег на покупку того, что есть в магазинах. И может думать, что раньше денег хватало на все.
Он плохо представляет себе и кое-что другое, давно-прошедшее.
Наборщику «Тыняновского сборника», двадцатилетнему студенту, обмолвился как-то коллега-соредактор, передавая материалы и кое-что при этом поясняя для общего его образования: «Это мы для цензуры тогда делали…» И услышал недоуменной вопрос: «Какой цензуры?»
Слушая рассказ об этом диалоге, вспомнила я диалог гораздо более давний. В 1973-1974 годах тогдашнее культурное сообщество ожидало вызовов на Лубянку по делу Гарика С. Вызов по некоторым обстоятельствам ожидался массовый, и мы с напряжением думали, кто будет первым. Если не первый, то один из первых жребиев пал на Ж.Б., весьма близко приятельствовавшего с Гариком и, наверно, и помогавшего ему в изготовлении того самиздата, за который Гарика и загребли. Слух об этом распространился со скоростью света, и наутро в Отделе рукописей РГБ (мы вместе там работали) я кинулась к его столу с вопросом «Ну как?!», желая узнать подробности не в последнюю очередь для того, чтобы учесть опыт товарища и на допросе не ударить в грязь лицом. «Ну что?.. — неторопливо начал Ж. — Ну, сажусь напротив этого хмыря… Ну, он спрашивает: «Когда Вы в последний раз видели Гарика?» А я говорю: «Какого Гарика?»».
Я оцепенела. «Все, — сказала я упавшим голосом, — сдаюсь. Если я даже полгода буду готовиться, мне так все равно не ответить».
Это были ассы нашего времени.
Вот два эти вопроса — «Какого Гарика?» и «Какой цензуры?» — и дают измерение эпохи, пролегшей между ними.
Что хотели, чего ждали от Ельцина? За что вы его так быстро и дружно возненавидели, скажите же? Не дает ответа, заливается чудным звоном.
Горбачев довольно быстро получил и долго сохранял поддержку культурного сообщества. Можно даже сказать, что эта поддержка росла, к 1988-89 году достигла пика — и стала падать после событий в Тбилиси, в Карабахе и в 1990-м упала довольно сильно . (Она заново начала подыматься в глазах вышеупомянутого сообщества — в отличие от общей толщи электората — после выборов 1996 года: в функции запоздалого протестного голосования).
И те же люди смотрели с интересом уже в сторону Ельцина. Август 1991 стал пиком его популярности.
До этого момента все более-менее понятно, поддается осмыслению. С сентября 1991-го начинаются вещи, плохо ему поддающиеся.
Ведь минимум два с половиной десятилетия по московским и прочим кухням говорили только об одном — о советской власти и общей к ней ненависти, о свободе вообще, свободе слова в частности. Вот она пришла. И как же ее встретили?
Упоминала последнее время не раз и вопреки обыкновению не удержусь, чтобы не упомянуть снова одну из самых глубоких и сильных строк русской поэзии угасающего века — «Свобода приходит нагая». Глубокое поэтическое прозрение рисует свободу как юную беззащитную девушку среди грубой толпы. Судьба юной красоты была в руках этой толпы. Культурное сообщество было ее частью.
…Еще памятны возгласы осени 1991 года: «Только чтоб не было охоты на ведьм!» (Один иностранец, заехавший в Москву в те дни, сказал, пожимаю плечами: «Не знаю, о чем так тревожатся. Ведьм — много, охоты на них — не вижу».) Появляются в печати крепкие слова — «авторитаризм», «фашизоидный режим Ельцина». Ничего этого нет ни близко, ни в отдалении, но культурное сообщество (далее время от времени для удобства «культсо») нескольких поколений (но пока еще главным образом «шестидесятники») ведет себя как цыган, отправлявший сына на базар: бил его вперед — если деньги потеряет.
Начали запугивать друг друга: «русский мятеж, бесмысленный и беспощадный… эта мина продолжает тикать» (А. Нуйкин на «Московской трибуне» 10 октября 1991 года).
Итак, прежде, чем разобрали августовские баррикады, возникло глухое, а потом и громкое возмущение Ельциным (еще до одной из первых его серьезных ошибок — введения чрезвычайного положения в Чечне, вскоре же, правда, и отмененного) — и всей послеавгустовской властью вообще. Далее атмосфера будет только накаляться.
Процитирую с извинениями еще некоторые свои тексты этого времени — поскольку теперь это уже документы завершившейся эпохи, свидетельства современника, в них есть уже какая-то объективность. 26 октября 1991 года я выступала на собрании «Московской трибуны» (в то время вполне действующий политический клуб) с докладом «Блуд борьбы», предварительно распространив тезисы для обсуждения:
«1. Напряженность нынешней ситуации очевидна. Адекватна ли реакция на нее демократически ориентированной публицистики?
2. Понятная тревога за демократию вышла, на наш взгляд, из берегов и затопляет все пространство публичной политологической рефлексии.
3. Опасность грозит, и с разных сторон. Но и каждому из нас ежедневно грозит опасность на улицах города, в поездах, самолетах, однако мы не изводим близких постоянными предупреждениями о ней. Настойчиво предлагаю умерить возрастающее запугивание друг друга «перерождением власти» и «русским бунтом», ведущееся только на самой высокой ноте и исключающее, среди прочего, холодный и трезвый анализ ситуации.
4. Необходимо осмыслить стратегию и тактику нашего собственного участия в ситуации.
5. Неадекватным ситуации кажется воцарившийся в печати тон демократической критики нынешней власти. Каждое лыко ставится в строку, разоблачительный пафос по отношению к тем, кто всего лишь два месяца как получил полноту власти, главенствует.
6. В то время как разрушенные большевистские структуры и потерпевшие поражение на выборах националистические силы вновь стремятся к консолидации, силы демократии с каждым днем разъединяются и распыляются. Именно это, на наш взгляд, является первостепенным объектом тревоги.
7. Демократии необходимо сегодня прежде всего действенно поддержать демократически избранную российскую власть. Для этого нужна коалиция всех демократических сил. Предлагаю «МТ» выступить инициатором всероссийского или гораздо более широкого «круглого стола» для выработки общей позиции по главнейшим вопросам дня.
8. От разрушительной борьбы демократов друг с другом пора, не откладывая, перейти к совместной борьбе с наступлением антидемократических сил. Она может идти сегодня, на наш взгляд, по двум главным направлениям: консолидация всех демократов с демократической властью и контроль за неукоснительным судебным преследованием органов печати и лиц, призывающих сегодня к прямому насилию. Роль суда в современной ситуации непропорционально мала — и эту роль неестественным образом продолжает брать на себя демократическая публицистика.
9. Призываю сотоварищей стремиться изменить саму горячечную и крикливую атмосферу публичных выступлений демократов, перейти к новой стадии рефлексии — аналитически конструктивной. Пора сменить ноту отчаяния и скепсиса на более оптимистическую и перестать, наконец, стыдиться, что наше безнадежное дело потерпело успех».
Меня поддержали В. Селюнин и Ю. Карякин, с яростной критикой выступил Л. Баткин. 30 октября напечатана была моя статья о том же в «ЛГ»:
«…будто нечувствительны стали к важнейшим отличиям тоталитарной власти от власти демократической по сути (сколько бы ошибок она ни делала) и не могут отделаться от мистического отношения к некоей Власти вообще. …»Надо бы доругаться» — фраза из предсмертной записки поэта странным и роковым образом участвует в литературно-публицистической повседневности. Будто микроб ссоры, недоброжелательства поселился в нашей публичности, в нашем печатном слове — и никак не выводится. «Всюду, во всех учреждениях, во всех квартирах чадит склока, это порождение нашего порядка, совершенно новое понятие и новый термин, не переводимый ни на один культурный язык. Трудно объяснить, что это такое. Это низкая, мелкая вражда, злобная групповщина одних против других. Это ультрабессовестное злопыхательство, разводящее мелочные интриги. Это доносы, клевета, слежка, подсиживание, тайные кляузы, разжигание низменных страстишек одних против других. …Склока — альфа и омега нашей политики. Склока — наша методология». Ольга Михайловна Фрейденберг, выдающаяся деятельница отечественной науки, обобщала свой горький житейский опыт в конце сороковых — начале пятидесятых. Слова ее о склоке как методологии нашей рефлексии и сегодня имеют объяснительную силу. Мы выясняем важнейшие социально-политические вопросы на том языке, на котором выяснить ничего невозможно — только засвидетельствовать свою отрицательную эмоцию.
Едва ли не каждая статья о членах нынешней российской администрации и об их ошибках… пышет этой эмоцией, написана будто на последнем пределе. Кажется, автор с невероятным усилием сдерживает себя, а то и не такое бы сказал!.. Дочитывая, поневоле думаешь: так что делать-то? Убирать, что ли, будем товарищей?..
А речь ведь идет об избранной нами — демократически! — власти, срок которой совсем не вышел.
Будто стон разочарования несется по городам и весям необъятной (сколько ни откалывай, ни отколупывай от нее) страны — опять не то! Не везет России, хоть ты что хошь!..
Поводов для разочарования налицо немало. Но именно демократически ориентированная публицистика — и я настаиваю на этом — неустанно формует это разочарование, овеществляет его в талантливо найденных формулировках — как-то отрешенно, без видимой мысли о цели и следствиях.
Люди России так привыкли к невезенью, так втянулись в это дело, что готовно, споро, со знанием дела погружаются в него, едва очнувшись от августовской победительности, — и тем глубже погружаются, чем самозабвенней радовались своей победе, — искупают грех радости, которая нам, как известно, не пристала.
И чем «демократичнее» публицистика, чем тоньше анализ, тем умелей укрепляет она сегодня в своем российском читателе (не забудем, что и читатель ее убывает — он уходит в очереди, да и просто обреченно махнул рукой на все, в том числе и на газеты, и публицисты нервно думают и о том, как и чем успеть его зацепить, в отчаянном рывке привлечь внимание) этот такой уж нашенский комплекс невезучести. «Уж каких хороших людей выбрали, а вот поди ж ты!..» — горестно вздыхает российский обыватель («обыватель» не в бранном, а в заурядном смысле слова — житель на месте, всегдашний, поселенный прочно, как поясняет Даль). — Не будет нам удачи! Нет счастья в жизни. Век свободы не видать».
Дневниковая запись 8 ноября 1991 года: «Вчера указом Ельцина Коммунистическая партия в нашей стране поставлена вне закона.
Неужели?..
Неужто это кончено?
Конец эксперимента — окончательный конец?» В записи того же дня — объяснение по телефону с Л.Баткиным: «Поддержка правительства — только в критике!.. Это — не «наша» власть! Это — переходная власть!» — «Да я согласна, что переходная. Ну и что? Все равно надо сейчас всем как-то попытаться их поддержать».
После распада Советского Союза «критика» (ее уже надо было помещать в кавычки, поскольку конструктивность в ней катастрофически убывала) усилилась. Теперь ее объектом был главным образом Ельцин. После начала либеральных реформ и, соответственно, улетучивания накопленных за годы советской власти (благо тратить было не на что) личных денег «критика» начала возрастать и стервенеть безостановочно. Хотя, конечно, оставались люди свободомыслящие — Селюнин, Адамович, еще несколько человек. Их подчинить новому конформизму (конформисты теперь гурьбой торопились занять самые безопасные и общественно комфортные места — ложи оппозиции) было невозможно.
…А между тем появились существенно новые возможности для культурного сообщества. Выяснилось, например, что можно уехать из страны, а в то же время как бы и не уезжать — ну, так, как было во всем мире, но только нам не было дано. Уехать и вовсе не рвать связи со страной, как раньше, а высматривать оттуда — ладошку козырьком — соорудили ли там, за Атлантическим (или Тихим — смотря из какого университета выглядывать), наконец, приличную посадочную площадку?
Тогда, в 1990-1992 годах, поехали гурьбой преподавать в Америку не только по естественному, нормальному побуждению (за деньгами, за статусом, соответствующим знаниям и уменьям), но и убегая от самих себя: не для красного словца или охуждения говорю, а стремлюсь передать адекватно тогдашние явственные впечатления. Здесь в это время потребовалось самоотождествление, автоидентификация — дело серьезное, специальное, отвлекающее от профессиональных занятий, требующее времени, сил, заглядывания самому себе в душу, что не каждому привычно и комфортно. Там на это не надо было тратить ни минуты: достаточно было заявить по приезде: «Я — русский профессор!» — и все, больше от тебя ничего не требовалось. Вскоре же (запись в моем дневнике от 25 декабря 1991 года) стало на время модным жалеть тех, кто уехал давно, — стали говорить, что те жалеют теперь, что уехали и что их, тех, теперь жалко. Но, правду сказать, те быстро перестали жалеть и, соответственно, напрашиваться на жалость.
Кстати, об Америке. Тоже вроде бы пережиты внутри культсо все фазы романа — от немого восторга до «Да кто ты такой, чтобы?!..» Но кое-чему поучиться бы все же следовало бы.
Например, привычке постоянно держать голову в умеренно-разогретом рабочем состоянии. У нас иначе — или думаем, обхватив череп, до скрипа мозгов, или выключаем голову вовсе.
Пример. Вход в американский супермаркет. Входят люди один за другим, с небольшими интервалами. Один задержался в дверях — читает небольшое объявление. И тут же, за несколько секунд образовалась перед дверью небольшая очередь — два, потом три, четыре человека. Натурально, никаких криков — «Дайте же пройти!!» Воспитание? С молоком матери? Да не обязательно. Просто в мозгу все время шевелится приспособление для думанья, не засыпает ни на минуту, трудится, подает легкие сигналы: «Объявление — всего три строчки. Щас он его прочтет. Не суетись. 10 секунд — от силы».
Потому и другой анализ — политических событий на простейшем уровне — дается легко. Реакция на ситуацию не превращается в ряд отдельных нечленораздельных выкриков, как у нашего культсо: «Ну надо же! Зарплату не платят! Производство падает!!» (Простите — какое именно производство?.. — Да вообще производство — непонятно, что ли!! Может, вам нравится, как живут люди?! Нравится, да??).
Содержательный анализ забыт. Его ведут только публицисты «Известий», иногда — «МН».
Личность Горбачева была привычной (его необъятная историческая роль вне сомнений, сейчас речь о другом). Его быстро мысленно отождествили со знакомым многим типажом: хороший инструктор из отдела культуры ЦК. С таким — многие помнили — можно было иметь дело: он обладал властью и в то же время изъявлял готовность помочь нам в наших профессиональных делах — лишь бы они не колебали основу строя. Те, кто стал Горбачева поддерживать, и не колебали — в массе своей. Наоборот — охотно (и все более бездумно) повторяли за ним: «Больше социализма!» и восклицали вслед за героями Шатрова на сцене, кажется, «Современника»: «Дальше, дальше, дальше!..»
Ельцин еще задолго до августа 1991-го положил на стол Горбачева партбилет — и ушел с партийного съезда (крупная фигура выглядело картинно — идет к массивной двери, открывает, выходит, дверь медленно захлопывается; эта картинность многих обожгла, его тут же обвинили в любви к театральным эффектам). Это неприятно задело многих «прорабов перестройки» — они-то свой билет еще не сдали! Что ж он поперед их, образованных и умных? Как это секретарь обкома опережает их, диссидентов в душе с незапамятных советских пор? И потом — его резкие поступки как-то сразу ставили под сомнение так хорошо сложившиеся отношения с хорошим генеральным секретарем.
В старшем (да и среднем) поколении антисоветски настроенной общественности было немало — если не большинство — членов партии: аж в 1978 году вступали — в 30 с лишним лет — те, кто лютовал потом на Ельцина за его секретарское прошлое. В начале 1990-х уже невозможно было в остервенелом антиельцинском хоре отличить диссидента-зэка от партийцев брежневского розлива — вступавших тогда, когда давно уже (во всяком случае в начале 70-х) выведен был закон относительно трех качеств, которые никогда не даются в одном наборе: ум, партийность и порядочность. Для призыва 70-х закон срабатывал стопроцентно, исключений не было.
Они-то и не простили Ельцину, что не успели совершить, как он, свободный выбор — их партбилеты, так сказать, аннулировались: райкомы закрылись.
Да, я уверена — именно этого унижения, о котором никто не сказал вслух, может быть, и не признался себе самому, они никогда не простили Ельцину.
Унижение, загнанное глубоко внутрь, и породило потом анкетные претензии к Ельцину. «Он же коммунист! Был и остался секретарем обкома!»
Но ведь вы сами были в партии?.. «Мы — другие! Да, мы состояли, но — мы же не верили!»
То, что потом ставили в вину Ельцину — не довел до конца запрещение компартии, должны были бы — если следовать элементарной честности — поставить в вину только самим себе: общественность, горько, надсадно и притом только подспудно переживавшая вышеизложенное, не создала необходимого для этого действия подпора, оставив Ельцина наедине с проблемой.
Все произошло слишком быстро. Крестьянский сын, секретарь обкома опередил всех. Они еще размышляли о возможном личике социализма, а он уже разом смахнул со стола и его, и советскую власть, и Ленина к Сталину в придачу.
Простить этот штурм было трудно.
Но люди еще шли за ним, еще кое на что надеялись, как и кое-кто из культсо.
На что же?
Если быть неотступно честными, ответ всем известен, даже тривиален. Как бы стерто он не звучал, без прописных истин не двинуться дальше: от него хотели чуда. И он от души надеялся сотворить чудо. О чудесах-то насельники России знали много больше, чем о реальной экономике, вообще о реальности.
Чуда не получилось. Не удалось уговорить красных директоров — «Не воруйте! Не возите семью на Кипр! (в 1992-93-м он был последним писком моды) Расширяйте производство!» Уговорить чиновников — «Не берите взяток! Помогайте людям!» Уговорить милицию — «Не срастайтесь с преступным миром! Не хватайте невинных! Не пытайте задержанных!» Всех судей (ставших независимыми, несменяемыми) — «Судите праведно!» Ни преступников, ни новых русских, вообще почти никого.
Удалось колоссально много. Но все это не имело видимых очертаний чуда.
То есть как не имело? А та молниеносность, с которой по всей стране исчез дефицит — будто по мановению волшебной палочки? Исчезли за ненадобностью из активного словаря слова «выбросили», «достать», «завезли», «из-под прилавка»… Это не было похоже на чудо, что ли?
А свобода-то? Ни разу за все время его президентства, во всех сложнейших обстоятельствах двух президентских сроков не попранная? Не тянет на чудо, нет?
…А сказка-то о золотой рыбке? В России ведь дело происходит. Именно в наших палестинах аппетит зверски усиливается с едой. Когда же значительной части населения существенно недостает еды, кто же будет обращать внимания на другие детали пейзажа?
О патернализме б. советского общества написано столько, что не хочется прибавлять ни буквы. Встала обида на Ельцина — мы-то на него надеялись, а он.
Что — «он»? Скажите же наконец честно — он не сделал главным образом того, что должны были сделать мы все вместе.
Нет, не скажет этого культсо нипочем. Ишь чего захотели!
Скажу, как бы нелепо не выглядело.
Долго не верила, что это — одна из причин необъяснимой ненависти, пока не вынуждена была увериться.
…Эти люди понимают друг друга. У них общее не бессознательное, а полусознательное. Каждый из них не мог смириться с тем, что он сам, он, кого мама считала таким умным, гордилась им, такой образованный, знающий даже итальянское средневековье, так ясно видящий всю глупость поступков власти, — не президент России. А президент — вот этот человек, говорящий порой Бог знает что, чего я лично ну ни в жизнь бы не сказал.
Вот это — почему он, а не я — лежит на дне души (или ума) тяжким грузом.
Так Булгаков и Пастернак в ответ на тезис «Инт-ция — это г…» заявили, что инт-т (т.е. он сам, автор) — это Иисус Христос, не более и не менее.
Рекламная пауза: два разговора в августе 1989 года
1. 21 августа 1989. Филолог (очень талантливый), русский (очень), беспартийный, не диссидент:
— Я себя от своего народа не отделяю. Да и поздно — 60 лет. Я, конечно, разделяю с ним вместе ответственность за все, что случилось. Значит, есть, есть в нас что-то, что позволило все это… Ничего не сделаешь. Я — советский человек. И каким я еще мог быть? Все мое воспитание было советским, и с этим ничего уже нельзя сделать.
— Как же нельзя? Разве это не задача наша с давних пор, с конца 1950-х — вытравлять из себя советское?
— Да нет, нет, разве можно вытравить… — устало махнул рукой.
2. 19 августа 1989. Историк, в юности — антисоветчик, в начале 70-х — русский националист, антисемит, член партии, почти номенклатура; десять лет спустя — почти диссидент (по линии национализма), с трудом удержавший в руках партийный билет, службу и свободу. Восемь лет спустя после разговора — еще пущий антисемит, автор апологетических сочинений о Сталине. Вернулся из Японии — в шоке от нас:
— Хватит разговоров о социализме со всяким лицом — пора понять, что мы можем смотреть только на западный путь. <...> Да, нужны концессии! Когда мне говорят — «русский лес!..», — я говорю — как наш русский леспромхоз рубит наш русский лес — так его губить никто не будет.
Восемь лет спустя после разговора — еще пущий антисемит, животная ненависть к Ельцину, автор апологетических сочинений о Сталине.
Обзывали Ельцина царем — тем более что и сам по простоте и неизбежному в России проступанию на любом палимпсесте византийской первозаписи говорил не раз «не царское это и дело» и прочие благоглупости. Вроде бы, значит, против всего такого. Однако вот, кажется, возникает шанс сменить стереотип, приблизиться к США, стране давней демократии: президент — один из нас, кому доверяем административные функции на 4 года, а там посмотрим. Путин — противоположность Ельцину и по виду, и по весьма точно выработанной или естественно полученной из рук природы повадкой. Щек не надувает, держит себя так, как обычно держат себя невысокие, но сильные, хорошо владеющие своим телом и эмоциями мужчины. Всем они знакомы, каждый и каждая встречали таких в своей жизни десятками. Кажется, Путин проницателен, когда говорит, что о диктатуре говорят те, кто о ней мечтают. Мечтают, добавлю, что наконец-то займут теплые ложи оппозиции. Но, конечно, мечтают о такой диктатуре, чтобы она была вроде как с виду точь-в-точь диктатура, но всежки такая, чтобы можно было поносить несносного диктатора безнаказанно. Такие Гоголи, чтобы нас не трогали.
А. Шторх (руководитель спичрайтеров) в январе 2000 года делится впечатлениями последних двух лет — последних! Текших под беспрерывный — поскольку совершенно безопасный — гогот и рокот про маразм президента, про полную прострацию и т.п.: «Он мог позвонить с поправками или пожеланиями в час ночи, а мог и в пять утра, и всегда его замечания были по делу. А иногда я мог оценить его вмешательство в текст только задним числом — и тогда понимал, что он обладает действительно животной, уникальной интуицией». Нечего и говорить, что мои личные впечатления, относящиеся к 1995-1996 гг. полностью совпадают с этими оценками.
Но впечатления и наблюдения (речь идет, конечно, не о художественной и т.п. сферах) — вообще никого, а культсо тем более, не интересуют. Это очень важная черта. Пространство заполнено.
В этом смысле мне кажется иной раз, что — да, я живу в другой стране, чем подавляющее большинство моих собеседников. У меня осталось всего-ничего соотечественников. Но я верю, конечно, что критическая точка в этом отношении пройдена и нашего полку скоро прибудет.
Рекламная пауза
«15 августа 1991. В Манчестере, 19 июля 1991 года, в три часа ночи, после Бахтинского симпозиума, впервые я испытала биологический страх — почти что мороз за шиворотом.
В том колледже, где шел симпозиум и мы жили, в Манчестерском университете, занималась еще бизнес-скул. В тот день они сдали экзамены, а оценки были еще неизвестны, — самое время выпить.
И вот, когда мы выбежали по пожарному сигналу (ложному, как скоро выяснилось) во двор, я увидела пьяных российских слушателей этой скул — тонких-звонких, раскачивающихся в неустанных попытках сохранить равновесие, как немыслящий тростник, и изъясняющихся на совсем дурном английском. У одного, особенно юного и пьяного, я спросила — как же они занимались, не очень хорошо зная английский?..
На своем английском он с трудом поведал, что перед этим они занимались 4 месяца в Москве, что здесь курсы — месячные, что стоит этот месяц 5 тысяч долларов…
— И сколько же часов в день Вы реально занимались — при таких деньгах?..
— 6-7… — честно ответил он.
— Но это же ничто?..
— Да, — промямлил он, — главное было — контакты, коммуникации…
— И кто же заплатил за Вас такие деньги?
— Моя фирма, — сказал он, качаясь. — Я — генеральный директор.
— А кто сейчас за Вас остался в Москве?..
— У меня — три заместителя…
Вот при виде этого генерального директора и пробрала меня дрожь.
Я вдруг увидела, под кем я буду через несколько лет, — эшелоны, так сказать, новой власти.
…Мое предположение, что ложная тревога — дело рук бизнес-скул, и именно наших ее участников, — оказалось верным. Пожарные быстро установили, что кто-то разбил пожарный сигнал. И нас отпустили спать, а бизнес-скул попросили остаться. И делом этим стал заниматься уже Скотланд-ярд».
…И напрасно, ох, напрасно шелестел мыслящий тростник на всех интеллигентских перекрестках с первых постсоветских минут про Моисея и поколения, которые должны будто бы народиться и стать подлинно свободными. С каких щей? Эти будущие поколения сидели тут же, за родительским столом, и, еще не доставая до полу ногами, уже впитывали — и впитывают сейчас, ежедневно и ежечасно, — новейшую мудрость: все бессмысленно и безнадежно, снова наша не взяла, свобода, тварь, обманула. Все цели утрачены, как и пути их достижения. (Только что появилось новое красивое самооправдание: «Романтический период демократии в России закончился!» Нас хлебом не корми — дай, чтобы что-нибудь хорошее закончилось. Страсть не любим продолжать. Тоже прошу извинить за самоповтор.)
Свобода — это зеркало. Каждый, кто смотрится в нее, видит себя. И многие в гневе хватают камни, чтобы его разбить.
Свобода — это возможность. Возможность выбора, возможность победы. Но наше сообщество не любит победу. Ему привычней, — значит, уютней, — ее не признавать. Чтобы стряхнуть этот морок ложного уюта, нужна воля; ее так же привычно не хватает.
Победа — радость свободного человека. Для того, чтобы ее испытать, надо ЦЕНИТЬ свободу, то есть видеть в ней ЦЕННОСТЬ. Как ценить, если толком даже неясно, что имеется в виду?
Страна Россия смотрит на наши столичные телеэкраны, внимает мудрым растлевающим речам — и теряет остатки общественной энергии и воли. Энергичные телеговоруны (уважаемые — за что? за какие доблести? в раньшие времена для уважения доблесть требовалась — члены культсо) внушают внимающим, что свобода, как и труд, честность — сказки для бабья, ни веса, ни ценности не имеет.
Уважительно, всерьез относился к России главным образом ее первый президент.
Его отличило от множества публично-говорящих и пишущих, от журналистов и передоверивших им свое слово мыслящих отсутствие цинизма. Мало кто мог похвастаться этим же.
Он серьезно относился к своей стране, своей миссии, к демократии, к Конституции России — один из немногих.
Культсо в массе своей (достаточно, впрочем, тощей в относительном смысле — но тучной, как любой процент в нашей большущей стране) не имеет уважения ни к стране, ни к президенту («Какой президент?! Вы что — правда верите, что ли, что он — избран?! Ну-у, вы — романтик! Кем?!..» — и т.п.), ни к Конституции (члены культсо ее не читали и читать не собираются; как сказал мне один коллега, охотно и с компетентным выражением лица дающий оценки происходящему в стране: «Зачем я ее буду читать, если она не исполняется?» А откуда ж ты знаешь, что она не исполняется, Боря, ежели ты ее не читал? А как же ты, такой умный, не дотумкал, что первый шаг к ее исполнению — это чтение согражданами своего основного закона прямого действия?).
Это ТАМ, у НИХ президенты свободно избранные — вы что, не знаете наши выборы?.. Сложный комплекс национального самодовольства и национального самоуничижения вспухает при любом разговоре о выборах как на дрожжах. В подтексте всегда одно — МЕЖДУ НАМИ, РАБАМИ, ГОВОРЯ. Какая свобода, какие выборы у рабов?
— Где вы видите детей?! — Так вон, мадам… — Это? Разве это дети? Это ж сволочи!
На глубинной, кровной связи первого президента России с тем народом, к которому он принадлежит по рождению, держалось его правление. Загадочный российский электорат, здравый смысл и здоровый инстинкт национального самосохранения которого просыпается только в тот момент, когда над головой — уже раскаты грома, и ни минутой раньше, помог Ельцину выиграть выборы в 1996-м году.
Рекламная пауза
«26 июня 1995 года. Водитель Сергей, москвич, лет 23-х на вид, — о чеченцах и о России. Стройная, внутренне связанная система абсурдных взглядов. Уверяет, что многие думают так же, как он, только не говорят вслух.
Итак, речи человека толпы.
О чеченцах.
— Чеченцев всех надо убивать! Всех! Как и цыган. Цыгане — бесполезная нация! Их всех надо уничтожать.
— Да это ведь нацисты так считали.
— Ну и что? Ну какая от них польза? Уничтожить, и все! И чеченцев! Пушкин о них правильно писал.
— А Толстой их знаете, как описывал? С большим пониманием.
— Зачем мне Толстой? Мне Пушкина достаточно. Пушкин написал о них — и все. Ничего с ними нельзя сделать — только уничтожить.
— И детей?
— И детей!
— А вы сами — стали бы детей убивать?
— Ну, не знаю… А вообще — стал бы! Если приказ — стал бы!
О России и о себе.
— …А вообще из нас уже ничего не выйдет. Только следующее поколение будет на что-то способно [Это кто ж ему в ушки-то надул? Не культсо ли с телеэкрана?]. А нам даже нельзя доверять его воспитывать. Я бы вообще детей у родителей забирал — чтобы они их не портили. И у меня когда дети будут — лучше бы их у меня забрали!.. (с большим напором).
— А какое же качество вы в себе особенно не любите — и не хотели бы передать своему ребенку? Одно качество?
— [Не размышляя, как давно известное:] Лень. Главное качество.
— Ну, как это — лень? Вот вы, наверно, баранку крутить и по 12 часов можете?
— Да почему я за баранкой-то? От лени. Больше никуда не двинулся. И вот езжу, а сам думаю только об одном — как домой попасть. Я ни разу в жизни, ни одной минуты не занимался чем-нибудь таким, чтобы мне это нравилось — и не хотелось скорей домой попасть. Ни разу не было. … Если бы меня кто позвал — я бы сразу уехал! Не задумываясь!
— А что же вы Сергея Ковалева ругаете? [Он десять минут назад говорил — «Нельзя свою страну ругать!» Не державников ли из культсо наслушался?] «Своя страна», «своя страна». А сам готов, как говорят, «слинять». А что ваши дети в другой стране уже не русские будут — это вас не волнует?
— Ну и что? И ничего особенного. И я вас не понимаю — какой смысл здесь сидеть? Если бы здесь была человеческая жизнь — другое дело.
Культсо будто заразилось от соплеменного простонародья странным презрением, почти ненавистью к своей стране.
Горький описывал когда-то разговор с солдатом — после мировой и гражданской войн. Жалко ли было убивать? Своих, ответил солдатик, не жалко. Вот чужих жалко было — они чистенькие такие.
Это — брезгливая ненависть к бедным несчастным золотушным родственникам. От них никуда не деться, но они будто заражают своей нищетой, несчастьем и золотухой.
Культсо поносит Россию брезгливо — как новый русский в анекдоте, сбивший бедного прохожего: «Сколько вас, козлов, сбивать?..», поносит с поразительным подтекстом, который можно попытаться расшифровать таким образом: будто кто-то, кто не может не вызывать наш гнев, подложил нам страну, как свинью.
Среди множества последствий этого есть и такое — странствующее по миру культсо вкупе с вездесущим mass-media и правящим мировой бал Интернетом (и там, и там культсо участвует активно) в конце концов укрепило в тех, кто присматривался к России, уверенность в полном отсутствии у нее какой-либо перспективы (замахнулись уже и на будущее огромной страны!). Повсеместное закрытие русских отделений в университетах не только разъедающей деятельностью российского культсо продиктовано — но и ею тоже. Не хочется только басенными образами заканчивать — грубо будет.