Виктор Горчаковский
Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 6, 1999
Виктор Горчаковский Эта скучная, серая академичность Сегодня академическую науку не пинает только ленивый, само слово “академизм” получило окраску газетно-журнального ругательства. Как надо понимать, заслуживают внимания только неакадемические труды, но ученые мужи почему-то их не пишут, продолжая цепляться за пресловутую “научность”. Вот и Михаил Ямпольский (НЗ. № 6) озаглавил свою статью “Любовь к учености”, где ученость выступает как отрицательная величина. Поводом для его выступления явилась жалоба А. Эткинда на необъективность рецензентов и ответ А. Рейтблата, разъяснившего практику рецензирования с позиций научного знания. Полемика фактически сосредоточилась на статусе филологии как научной дисциплины, на обязательных и необязательных ее показателях. По мнению Ямпольского, филология неподвластна критерию истинности, и попытка признать ее наукой в строгом смысле слова заведомо утопична. Эталоном, по идее, должна служить математика, где формулы, основанные на вычислениях, обладают “верифицируемостью”, т.е. бесспорностью. Ненаучность филологии делает необязательным применение традиционных атрибутов научного изложения, вроде тематических обзоров, ссылок на предшественников и т.п. Важно одно: “что подлинно нового внесло исследование” (сохраняю стиль Ямпольского, после глагола “внесло” требуется дополнение, отвечающее на вопрос “во что?”, но автор решил пожертвовать грамматикой, иначе пришлось бы написать “внесло в науку”, а науки-то и нет).
Не могу не отметить известную комичность ситуации. Добро бы против “учености” ополчился газетчик, привыкший к дилетантской бесшабашности, такому само понятие исследования должно быть глубоко чуждо, чтоб не сказать больше. Но ведь негативный жест принадлежит именно исследователю и именно академического склада, известные мне работы Ямпольского — часть книги о Бабеле, монографии об интертексте и прозе Хармса — обладают всеми признаками научности: использованием множества источников, пространственностью аргументации, устремленностью к формулировочно выраженным суждениям. Нет ничего похожего на беллетризацию, отсутствует ставка на занимательность. Читать выше названные сочинения нелегко, они явно адресованы специалисту, имеющему опыт освоения научной литературы. Получается, что Ямпольский отстаивает то, что ему самому несвойственно, пафос его статьи вступает в острое противоречие с его творческой практикой. Такое впечатление, будто проделывается эксперимент с “раздвоением личности”, вот только неясно, зачем проделывается.
Рассуждение о филологии страдает очевидными несообразностями. Свой тезис о “внесении нового” Ямпольский противополагает ориентации на “новизну методологии и делаемых выводов” — дескать, это ложная ориентация. Странно, мягко говоря. Мыслимо ли определить качество “внесения” без учета методологии анализа и его итогов? Вопрос, думается, риторический. Далее по поводу работ Эткинда говорится: они “открыли новые темы”, “дали новое освещение известного материала”, но можно ли “дать новое освещение”, минуя “новые выводы”, можно ли в принципе “освещать” тему, не прибегая к формулировкам и заключениям? Еще один риторический вопрос. По крайней мере, сам Ямпольский как ученый всякий раз претендует на экспликацию доселе не сделанных выводов.
Надо признать: “научные работники” нередко злоупотребляют цитатами, ссылками, зачастую внешними приметами научности прикрывается бедность аналитического содержания, если не его отсутствие, но из этого не следует, что форма статьи (монографии) не имеет существенного значения и забота о ней выгодна только педантам и бездарям. Ссылаясь на предшественников, комментируя родственные штудии, исследователь (действительный, а не мнимый) устанавливает преемственный ряд и определяет свое место в этом ряду. Определение места — общепризнанная обязанность, без ее выполнения черту между новым и известным провести невозможно. Тынянов порой обходится без ссылок, но текст статьи (заметки) у него всегда указывает на включенность в ту или иную сферу литературных связей. Иначе его труды не выдержали бы проверку временем.
Что же касается положения филологии, литературоведения в структуре современного знания, то приходится напомнить о разнокачественности “условий существования” науки. Гуманитариям неуместно равняться на математиков, прийти к такому результату, какой достигается при решении уравнения или доказательстве теоремы, им не удастся. Результат, получаемый при изучении литературных явлений, не может притязать на категоричность, на бесспорность. Но если изучение базируется на принципе доказуемости, т.е. на продвижении от суммы фактов к обобщению, оно вправе именоваться научным — без каких-либо оговорок. “Верифицируемость” и основанный на ней критерий истинности пригодны для характеристики точных наук, доказуемость же — показатель всякой науки, это всеобщая мера научности. Никто из серьезных ученых-филологов добиться “верифицируемости” не стремился, но можно ли отрицать полновесную научность исследований Виноградова, Бахтина, Эйхенбаума, Томашевского (перечень нетрудно продолжить)? Утопия дает о себе знать тогда, когда в литературоведческий анализ привносится элемент материализации, формализации, о чем свидетельствуют уже ставшие историей опусы структуралистов, во многом семиотиков; уцелели от утопических теорий только термины вроде “кода” или “знаковости”.
Сочинения Эткинда молчаливо отвергаются “ученой дружиной” не в силу беллетристичности изложения, а по причине бездоказательности выдвигаемых им положений; один из основных постулатов книги “Содом и Психея” гласит: движущей силой революции являются психопаты и кастраты, но фактологическая подоснова постулата настолько слаба, что поневоле наводит на мысль о крайнем субъективизме, о пристрастности. А. Рейтблат совершенно прав, когда пишет о невозможности повенчать науку и “интеллектуальную публицистику”, у Эткинда публицистический напор то и дело подменяет требуемую аргументацию. Тема новая, но она повисает в воздухе. Еще пример того же рода: А. Генис называет свои книги “филологическими романами”, и в последнем из них (“Довлатов и окрестности”) романтическое начало чувствуется едва ли не на каждой странице, зато филология едва уловима, связь “довод — вывод” заслоняется демонстрацией красноречия и остроумия. Попытки сидеть на двух стульях науке — любой науке — противопоказаны.
Ямпольский противопоставляет, в плане рецензирования, общегуманитарные журналы специальным научным изданиям как престижное непрестижному. Антитеза, на мой взгляд, надуманная. Издания, относящиеся к области славистики, — “Slavic Review”, “Slavic and East European Journal”, “Slavonic and East European Review”, — публикуют рецензии на книги по литературе, истории, экономике, социологии, и погоду в них делают не “свободные мыслители” типа Зонтаг или Пирса, а преподаватели университетов и колледжей, сотрудники исследовательских центров, и руководствуются они, как правило, сугубо академическими требованиями, имеющими значение общепринятой аксиологической нормы. На том держится взаимное доверие членов единого научного сообщества. В каждом номере (выпуске) печатается 20-30 откликов на книжные новинки, чем удовлетворяется потребность специалистов в необходимой им информации. А для желающих ознакомиться с положением дел за пределами гуманитарных дисциплин существуют журналы широкого профиля, типа “Science”, “American S ch olar”, там можно найти и тематические обозрения, и проблемные очерки, и аннотированную библиографию. Сложилась система разветвленного обслуживания человека науки, и ее слагаемые не контрастируют, а разумно дополняют друг друга.
Академизм — опора научно направленного познания, средство достойной реализации когнитивного интереса, и никакой другой, кроме как академической, подлинной науке быть не дано. А к брани в свой адрес ей не привыкать, делу это не мешает, разве что создает шумовой эффект.