(посетитель музеев)
Кира Черкавская
Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 6, 1999
Кира Черкавская ЧУЖОЙ посетитель музеев Сразу заприметив мужской портрет между двумя гнусными пейзажами (с коровами и настроением), я подошел ближе и был несколько потрясен…
— Кто эта старая обезьяна? — спросил относительно портрета некто в полосатом тельнике, а так как дед моего приятеля был изображен с сигарой в руке, другой балагур вынул папиросу и собирался у портрета прикурить.
В. Набоков. Посещение музея.
“Порой представляется, что творцы, в отличие от ремесленников, производящих свою продукцию для условных всех, творят исключительно для своих”. Желающих развивать эту тему всегда находится предостаточно. Иные не могут остановиться, исследуя взаимоотношения культур, элитарной и массовой. Кто-то решительно не понимает, почему другой, не отрываясь, смотрит “кино не для всех”. А меня все не оставляет рефлексия бывшего музейного работника, переквалифицировавшегося в журналисты. Среди прочего меня продолжает занимать вопрос : кто же они, посетители музеев и галерей?
Посетитель в музее — всегда чужой. “Она что, не понимает, что даже через тапочки царапает своими шпильками драгоценный паркет?”; “И чего пришли в такую жару (холод, дождь), не дали мне спокойно докурить (договорить с коллегой, дописать доклад)?”… Причины отчуждения могут быть, впрочем, и более высокими. “Он, может, и купит мою картину, но разве он может понять (оценить, проникнуться)… А у этого просто на физиономии написано, что пришел по какой-то тайной причине, а самого, как того набоковского героя, “от всяческих достопримечательностей… тошнит””.
Сразу оговорюсь, что те, кто ходит на вернисажи и презентации, нас здесь не занимают: классификация этого пестрого, но, в общем, понятного сообщества — предмет отдельных размышлений. Речь не о них. Анекдот в его историческом смысле — предлагаемый жанр. А уж о чем та или иная история — каждый волен решать сам.
…Дело было, когда ваша покорная слуга еще была хранителем экспозиции Музея-квартиры Пушкина на Арбате и без прежнего воодушевления несла небольшую, но ощутимую “экскурсионную нагрузку”, положенную научному сотруднику. В “главном здании” музея на Кропоткинской (ныне Пречистенка) случилась выставка художника-копииста, много лет сотрудничавшего с музеем. Я выдала для нее многочисленные его работы, висевшие в экспозиции, а взамен получила оригиналы, хранившиеся в фондах. Держа в руках те и другие, я поняла, почему копиист (действительно очень достойный) был категорически против обычного, казалось бы, предложения: развесить его копии рядом с подлинными соловьевскими или брюлловскими акварелями. Но речь не об этом. Среди прочих был заменен и портрет Прасковьи (Пашеньки) Вяземской, дочери П.А. и В.Ф. Вяземских работы Бруни.
И вот в один из дней меня попросили сопроводить так называемого “одиночного посетителя”. Хотя в музее было тогда только экскурсионное обслуживание, иногда делались исключения. Дама попалась интеллигентная, дурацкими вопросами не докучала, кто такой Пушкин знала и, как большинство, интересовалась в основном мебелью, паркетом и портретами. Проходя по анфиладе комнат, мы вошли в зал, где прямо напротив двери висел портрет Пашеньки. Дама остановилась (так и хочется написать, как вкопанная), на лице ее изобразилось необычайное волнение, и, показывая на портрет, она провозгласила: “ТБЦ!” — “Что, простите?” — переспросила я. “У этой девушки туберкулез. Видимо, в последней стадии”. — “Это Прасковья Вяземская”, — тупо пробормотала я. Ни тени узнавания не отразилось на лице моей собеседницы. Но видимое удовольствие разливалось по нему, пока я рассказывала ей о том, как мать увезла чахоточную Пашеньку в Италию, а Пушкину приснился сон, что она там умерла, и он “проснулся в ужасе”. О том, что сон оказался в руку. О том, что искусствоведы до сих пор спорят, с натуры ли был писан портрет, или родители, потерявшие восемнадцатилетнюю дочь, заказали его художнику уже после ее смерти. Дама оказалась врачом-пульмонологом, и удовольствие от правильно поставленного диагноза явно превысило все прочие впечатления от посещения музея .
Вот вам история. О чем она? О том, как профессия довлеет мыслям и чувствам? О том, что неизвестно — произошло бы подобное, будь на месте оригинала привычная копия? О том, как чужой (Пушкину, мне, музею, Пашеньке, художнику) человек в один миг стал своим — внимательным, сочувствующим, подлинным собеседником? Или о чем-то еще? Каждый волен решать.
Забавно, что подлинная любовь к таким историям отвечает мне взаимностью. Я давно не работаю в музее, но почти каждая выставка, куда я прихожу уже в качестве чужого — посетителя, дарит мне какой-нибудь забавный эпизод. Не позволяет оставить все тот же вопрос — кто они, бродящие рядом со мной по залам? Почему они пришли сюда?
Вот выставка в ГМИИ греческого ювелира, черпавшего вдохновение в умерших культурах, а на старости лет нашедшего его в живом — в клетке, в сочетании планет. Мама с дочкой лет пяти молча рассматривают увесистые золотые подвески, кольца, броши. Что знает девочка о прекрасной Таис или длинношеей Нефертити? А мать? Обе молчат. Очередная витрина. И вдруг: “Ой, что это?” Мать заливается краской и, понизив голос, бормочет, что это такие клеточки, которые бывают только у мужчин. “Я знаю, — гордо оглядываясь (все ли ее слышат), объявляет девчушка, — это сперматозоиды, от них дети бывают! Какие красивые!” Кстати, те колечки и мне необычайно понравились. Даже больше, чем те, что напоминали о ДНК, хлорофилле и галактиках. Аллюзии на тему украшения эллинов и ацтеков не шли, на наш (хоть и по-разному) непросвещенный взгляд, ни в какое с ними сравнение.
Или вот еще. Тот же Пушкинский музей. Выставка “Музеи мира — партнеры ГМИИ”. Ужасно мне мешающий запах пота и несвежего дыхания. Может быть, это оттого, что Параша Жемчугова, несчастная, беременная, бледная, с истончившейся любовью и завершающейся судьбой, знакомой до спазма в горле, “висит” почти вплотную к розово-голубой, воздушной и одновременно — марципаново-телесной Махой Гойи, о которой я, к стыду своему, мало что могу сказать? Воздуха бы! Ощущение духоты забывается только перед “Молением о чаше” Эль Греко. Тут за моей спиной возникает пара, обоим лет по шестьдесят. На вид — бывшие сотрудники НИИ. Она спрашивает его с привычной интонацией ученицы, обращающейся к учителю: “ А что это он делает?” Пауза. И ответ: “Пить, наверное, хочет”. Мне не смешно. Но и не жалко их. Выхожу на галерею, навстречу — компания подростков в заклепках и “фенечках”. Удивленно смотрю и узнаю среди них 16-летнего сына моих друзей. Нормальный современный ученик выпускного класса гуманитарного лицея, проблемы с французским и выбором профессии, бурный роман, пиво, компьютерные стрелялки и нешуточные битвы на мечах в сообществе поклонников Толкиена. Здороваемся. Обмениваемся приветствиями и дежурными вопросами: “Ну, как?” На мое “вещи есть классные, а впечатление удручающее” слышу в ответ, что это все “просто super”, “какая разница, где и как висит” и “не в Интернете же смотреть”.
Кто ругал их за клиповое сознание? Не оно ли позволяет им выбрать угол зрения, не отвлекаясь на помехи? И если они и не читали Нового завета, то хоть Пастернака перед “Молением” вспомнят точно. А неграмотные, равно как и снобистски брюзжащие взрослые, — только стаффаж в пейзаже их жизни. Тут я обрываю себя на пороге перехода к патетическим размышлениям о том, что “если есть такие дети…”, но не без самоиронии замечаю, что без этой встречи было бы значительно грустнее.