Андрей Ранчин
Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 4, 1999
Андрей Ранчин О диагнозах и рецептах, или Как нам толковать Солженицына Начало, середина и две последние строки статьи Андрея Зорина “Врач или боль?” (НЗ. 1999. № 1 [3]. С. 4—8) очень меня порадовали. Литератор, артикулирующий свою позицию как либеральную и одновременно с симпатией и пониманием пишущий о Солженицыне — редкость, не уступающая “плачущему большевику” Маяковского. Тем более, — о Солженицыне-публицисте. Серьезные и доброжелательные рассуждения читать всегда приятнее, нежели “хвалу и клевету”. Зорин напомнил об очевидных, но напрочь забытых многими вещах — таких, как исключительная роль автора “Архипелага ГУЛаг” в победе над советским тоталитаризмом, полусбывшиеся пророческие предупреждения, “как бы нам, вместо освобождения, не расплющиться под <…> развалинами” коммунизма, или замечания о несовершенстве российского избирательного законодательства, делающего власть жертвой эгоизма разнообразных партий. Мы должны быть благодарны Солженицыну, и автор статьи “Врач или боль?” благодарит его.
“Услышать сегодня Солженицына вовсе не означает безоговорочно принять его взгляды и немедленно приступать к воплощению его рецептов. Скорее это значит начать сегодня заново сшивать наше безнадежно расколотое общество, сделать шаг навстречу тем, кто доведен сегодня до отчаяния не столько материальными трудностями, сколько невозможностью и неготовностью найти твердую опору в окружающем мире.
Жаль, что Солженицына не слышат. <…>
Обидно мне, разумеется, не за Солженицына. Его-то жизненный проект более чем удался. Вопрос состоит в том, что будет с нашими”. Эти строки, завершающие статью, — не такой ли долгожданный примирительный шаг навстречу тем, “кто доведен сегодня до отчаяния”? Ведь позиция Зорина по отношению к солженицынской — безусловно другая. Солженицын, по его словам, сейчас “неожиданно заговорил голосом большинства невписавшихся, напуганных, не способных принять и признать долгожданные перемены”.
Отрешимся от интонации, с которой произнесены эти слова: сочинитель не свободен от чувства превосходства и правоты в сравнении с “напуганными” и “неспособными”, иные из которых, может статься, никогда и не ждали совершившихся перемен. Отрадно уже само стремление понять другого, тем более что со многими мыслями Андрея Зорина я согласен. Но координаты для определения солженицынского места в современной России выбраны произвольно.
Цитируя финальные строки статьи “Врач или боль?”, я опустил одну фразу. Пришло время ее привести: “И горше всего, что его (Солженицына. — А.Р.) не слышат нынешние русские либералы, решительно уклонившиеся от серьезного диалога со своим, возможно, самым сильным потенциальным союзником”. Так и видится благостная картина: Солженицын в кругу партийных товарищей Гайдара и Чубайса. Да вот беда: вернувшийся в отечество спустя два с лишком года после начала либеральных реформ вермонтский изгнанник категорично заявил: “Только в виде язвительной насмешки можно назвать нашу власть с 1991 — демократической<…>”, а об экономических преобразованиях выразился так: “Беззащитный ужас, потерянность, которые охватили нашу народную массу от гайдаровской реформы и зримого торжества резвых акул беспроизводственной коммерции <…>, — можно сравнить только с тем, по Глебу Успенскому, “ударом рублем”, которого не выдержал пореформенный мужик, — с тех-то пор вползла Россия в катастрофу” (“Русский вопрос к концу XX века”, 1994 [I; 692, 694]). И это еще не самые резкие слова в адрес “младореформаторов”. Приходит на память и сам Егор Тимурович, со скептической ухмылкой внимающий речи Солженицына на заседании Государственной думы. Не случайна и почтительность, которую выказывают Александру Исаевичу так называемые лидеры так называемой духовной оппозиции. Конечно, симпатиям политиков, как и сердцу девы, нет закона. Но все же чем-то воззрения Солженицына кажутся им близкими. Хотя, спору нет, в кругу мыслителя Проханова, народного вождя Зюганова и неподкупного меча закона Илюхина Солженицын — “четвертый лишний”.
Вероятно, Андрей Зорин считает автора “Архипелага ГУЛаг” и “Красного колеса” потенциальным союзником наших либералов, ибо Солженицын настойчиво повторяет, что имперские притязания для России вредны и опасны и что свобода личности и частная собственность должны стать краеугольными камнями в основании здания будущей России. Да, такие высказывания лелеют слух каждого приверженца либеральных ценностей. Но ведь Александр Исаевич говорил и многое другое… И отбросил предположение о любых “союзах” с российскими политиками и о вхождении во власть, предугадав будущее отлучение от телевидения и отчасти от прессы: “Поскольку я буду говорить то, что я считаю полезным и верным для России, не считаясь ни с какими политическими авторитетами, — очень может быть, что меня начнут ограничивать в праве говорить. Я не удивлюсь, если мне ограничат доступ к телевидению, доступ к прессе” (“Парижская встреча в прямом эфире”. Телевизионная передача Бернара Пиво “Культурный бульон”. Париж, 17 сентября 1993 [III; 422—423]).
Андрей Зорин справедливо называет среди причин настороженного и даже недоброжелательного отношения к писателю стремление “обнаруживать в любом моральном авторитете потенциальный источник репрессии и искать за претендующим на общезначимость высказыванием какие-то не вполне благовидные мотивы”. Но это недостаточное объяснение столь резкой реакции. Итак, в чем же разногласия Солженицына с нашими либералами?
Демократия как таковая отнюдь не является для Солженицына высшей ценностью. “С конца московского и весь петербургский период <…> при внешних кажущихся успехах государства авторитарный строй стал клониться к упадку и погиб.
Но и русская интеллигенция, больше столетия все силы клавшая на борьбу с авторитарным строем, — чего она добилась <…>? Обратного конечного результата. Так, может быть, следует признать, что для России этот путь был неверен или преждевременен? Может быть, на обозримое будущее, хотим мы этого или не хотим, назначим так или не назначим, России все равно сужден авторитарный строй? Может быть, только к нему она сегодня созрела?..
Всё зависит от того, к а к о й авторитарный строй ожидает нас и дальше. Невыносима не сама авторитарность, но — навязываемая повседневная идеологическая ложь. Невыносима не столько авторитарность — невыносимы произвол и беззаконие, непроходимое беззаконие <…>. Авторитарный строй — не значит еще, что законодательная, исполнительная и судебная власти не самостоятельны ни одна и даже вообще не власти <…>”(I; 182) — так написано об авторитаризме в “Письме вождям Советского Союза” (1973). Впоследствии не раз Солженицыну приходилось объяснять, что он не является противником демократии. Но эти позднейшие пояснения не отменяли позиции, высказанной в “Письме вождям…”.
К традиционным демократическим институтам или, по крайней мере, к их необходимости в современной России Солженицын относится с долей скепсиса. Напомню идеи трактата “Как нам обустроить Россию?”. По-настоящему симпатична ему только непосредственная демократия, “демократия малых пространств” (например, земства). Во всероссийском масштабе он предпочитает многоступенчатые выборы прямым. Автор трактата отнюдь не считает многопартийность какой-то особенной ценностью. С едкой иронией пишет о засилье юристов в современных парламентах Запада. Кандидаты в президенты не самовыдвигаются, их избирает Всеземское собрание. Высшим носителем авторитета и нравственного единства должна стать Соборная дума, которая вправе в случае единогласного решения наложить “запрет на любой закон, на любое действие любого учреждения, — и тот закон, то действие должны быть отменены” (I; 597). Избирается Соборная дума не “всеобщим — равным — прямым — тайным”, но каждое сословие избирает отдельно своих представителей.
Эта Соборная дума — не что иное, как возрожденный Земский собор. Земские соборы созывались царями в XVI и XVII столетиях для совещания с “землей”, и отдельные сословия, как и в солженицынском проекте, избирали на них своих представителей. Но у Соборной думы есть и не столь давний предшественник. Это Верховный собор из программы тайной политической организации — Всероссийского социал-христианского союза освобождения народа (1964—1967). Согласно программе ВСХСОНа, “христианский характер государства воплощается в Верховном Соборе, который должен был состоять на треть из лиц высшей православной иерархии, а на две трети — из пожизненно выбираемых выдающихся представителей нации. Верховный Собор <…> имел бы право вето на любой закон или действие правительства, не соответствующее принципам социал-христианства”. ВСХСОН был также привержен принципу сословно-профессионального представительства: “Народное Собрание — высший законодательный орган — должно избираться как от сельских и городских общин на основе пропорционального представительства, так и от промышленных и торговых корпораций, ассоциаций свободных профессий, от организаций политических движений” (Программа ВСХСОНа).
Солженицынский проект объясняется не только желанием избежать раскола общества и отчуждения народа от власти в России, как пишет Андрей Зорин. Александр Исаевич не пытается приспособить ценности западной политической культуры к единичной российской ситуации. Солженицын вообще не приемлет “юрократию”, верховенство формального закона над персонифицированным мнением.
Идеалом ВСХСОНа было теократическое государство. Солженицын не раз повторял, что он сторонник светского государства, отделения церкви от политической власти. Но вектор духовного развития для него не либерализм, а православие. Об этом было многажды сказано — и в статьях, включенных в сборник “Из-под глыб” (1974), и в “Письме вождям…”, и в публицистике 90-х.
Традиционализм, любовь к патриархальному укладу определяют отношение Солженицына к современной западной цивилизации. Наиболее отчетливо оно выразилось в “Темплтоновской лекции” (1983): “Еще с позднего Средневековья, Запад все более затопляла волна секуляризма…
На Западе незаметно, подтачиванием десятилетий, утеривалось понятие смысла жизни более высокого, чем добиться “счастья”, — и это последнее ревниво закреплялось даже конституциями. Уже не первый век высмеиваются понятия Добра и Зла, и удачно изгнали их из общего употребления, заменив политическими и классовыми расстановками, которых срок жизни быстротечен” (I; 452).
“Безудержному потреблению” Солженицын противопоставляет аскетический идеал самоограничения, а “реформаторской” убежденности в решающей роли экономики — неколебимую уверенность, что ход истории определяется духовными, нравственными целями: “Пока совесть в нас не проснется — ничего не будет, и никакая экономика нас не спасет, и государства нам не устроить. Совесть” (“Телеинтервью компании “Останкино””, 1993 [III; 367—368]).
История для Солженицына — сфера взаимодействия Провидения и свободной воли человека, и имеет она высший, божественный смысл. Конечно, и адепт либерализма бывает верующим человеком; он может настаивать на внутреннем родстве ценностей западной цивилизации. И в этом замечании есть свой резон. Но все же отнюдь не заповеди веры как таковые определяют экономические или политические идеи либерализма. Вне либеральной “парадигмы” (по крайней мере, в ее отечественном исполнении) находятся и антизападничество и традиционализм автора “Письма вождям…”, и сдержанное, вовсе не восторженное отношение к демократическим институциям (для Солженицына они не самоцель, но средство), и взгляд на экономику как на служанку этики. Солженицын — не либерал и не попутчик либерализма. Из этого вовсе не следует, что ему уютнее чувствуется в “Завтрашнем” “Дне” или в КПГБ. Какие-то отдельные мысли и оценки Александра Исаевича могут совпасть с либеральными ценностями, другие — с лозунгами “духовной оппозиции”. Но солженицынские идеи находятся в ином измерении, в плоскости, не пересекающейся ни с либерализмом, ни с национал-патриотизмом. Потому что это не идеология, а историософия. Представление о России как особом духовном мире, о православии как одухотворяющем начале русской жизни, настороженное отношение к институтам демократии, разделяющим, а не объединяющим людей, и к “холодному” праву, перед которым нивелируется, исчезает единичный человек, личность, “Я”, — все это высказывали когда-то славянофилы. Присуще им и мифологическое представление о “порче”, “иссякании” творческих сил в Истории. Они с готовностью бы подписались и под солженицынской похвалой Земским соборам, и под суровым осуждением Петра. В уходящем столетии до Солженицына наследниками славянофильства были евразийцы — у Александра Исаевича с ними общего больше, чем с Хомяковым или братьями Аксаковыми. Отрицание крестьянской общины и признание частной собственности одним из коренных благ было их неизменным убеждением. (Но, невзирая на то, еще никто не зачислил евразийцев в союзники либерализма.)
Мой затянувшийся текст невольно приобрел менторский тон: не помнит-де Андрей Зорин таких-то высказываний Солженицына, таких-то и еще этаких, не видит очевидного… В чем приношу извинение. Не сомневаюсь, что автор статьи “Врач или боль?” знает солженицынскую публицистику не хуже меня, равно как и сочинения славянофилов и евразийцев. Просто здесь действует вечный механизм русской культуры (работающий и в стане либералов), который можно назвать знаковым фетишизмом или, вослед Б.А. Успенскому, отношением к знаку как к иконическому, а не как к конвенциональному. Если ты за частную собственность, то ты либерал или уж точно почти либерал; если против имперских притязаний, то еще раз либерал или уж точно еще раз почти либерал… Только работой такого механизма можно объяснить причисление Лужкова к “красно-розовым” (многие его высказывания совпадают с риторикой коммунистов) или истеричное именование примаковского правительства коммунистическим. Не то чтобы мне оно нравилось… Но, положа руку на сердце, читатель: найдите десять, семь, пять различий между Маслюковым и Чубайсом. Ну, один седовлас, а другой рыж, один скорее стар, а другой скорее молод, один член КПРФ, а другой книжку написал… Ну и что? Маслюков с Примаковым национализацию провели? Госплан восстановили? Ультрасоциальный бюджет приняли? Западных инвесторов прогнали? То есть, ежели уж совсем серьезно, отличия есть, но не столь уж они громадны.
Идеологии у нас не системы идей, не языки, способные описывать реальность, а наборы знаков-этикеток, по которым принято распознавать, кто ты есть. Если заикнулся про “корректировку реформ”, то коммунист, если упомянул о “патриотизме”, то патриот с приставкой “национал-”, если сказал “приватизация” и не плюнул или не перекрестился, то компрадорский буржуа и распоследний ваучер. Пока наша демократия будет борьбой между демократами и коммунистами, а не между демократами и демократами, жить нам в расколотом обществе без собственного единого языка и единых ценностей.
А Солженицын — историософ. Что не мешает ему быть точным и проницательным во многих оценках и диагнозах.