ПРОЩАЙ, ОРУЖИЕ
Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 3, 1999
ПРОЩАЙ, ОРУЖИЕ!
Андрей Зорин
Война в начале апреля
Когда две недели назад в весеннем Бостоне до меня вдруг дошло, что натовские бомбардировки Югославии стали неизбежными, то, пожалуй, сильнее ужаса и бессильного бешенства было томительное ощущение deja vu. Из тайных глубин эмоциональной памяти словно всплыл конец ноября 1994 года и неостановимое вползание России в чеченскую войну. Так в тривиальном кино последние мгновения перед гибелью героев принято показывать в замедленной съемке. Жизнь еще как бы идет по инерции своим чередом, но Аннушка уже пролила масло, и неминуемой катастрофы никак нельзя предотвратить, а после нее ничего невозможно будет поправить.
Конечно, в чисто политическом отношении речь шла о событиях различных и даже отчасти противоположных. С одной стороны, обнищавшая и обессилевшая империя, потерявшая половину своей территории, пыталась избавиться от комплекса исторической неполноценности, посылая своих солдат убивать и умирать ради призрака давно несуществующей территориальной целостности. С другой – держава, гордая сонанием своего небывалого могущества и процветания, высокомеорно отбрасывала обветшавшие нормы международного права, надеясь не допустить надвигавшейся человеческой катастрофы. И все же ритуал принятия, разъяснения и осуществления решений, о которых некогда Талейран сказал, “это хуже, чем преступление, это – ошибка”, несомненно имеет очень много устойчивых черт, до боли знакомых каждому, кому невольно доводилось оказываться его свидетелем.
С началом бомбежек сходство это стало еще отчетливей, перекочевав из сферы моих неоформленных переживаний на телеэкраны и газетные страницы. Те же играющие желваки политиков и генералов, выражающих мужественную готовность принимать на себя ответственность за тяжелые и судьбоносные шаги. Та же пустопорожняя патетика, упиравшая тогда на конституционную законность, а теперь – на моральные императивы. Та же скрытая спекуляция на страданиях тех, кого бестолковым вмешательством обрекали на верную гибель – будь то русские в Чечне или албанцы в Косово. То же самоупоение от преступлений врага, конечно куда как ничтожных у Дудаева, по сравнению с Милошевичем, но в обоих случаях позволяющих сполна проявиться благородному негодованию. Пожалуй, даже наглая и бесстыдная чушь, которую несли коммунистические геронтократы о “братской помощи” народу Чехословакии и “интернациональном долге”, исполняемом советской армией в Афганистане, смотрелась в стилистическом отношении не столь удручающе.
Впрочем, по части стилистики и президент Клинтон, утверждающий, что натовские ракеты несут на Балканы ценностир двадцать первого века, да даже и генерал Грачев, болтавший о восемнадцатилетних мальчиках, которые “умирают за Россию с улыбкой на губах”, выглядят совершеннейшими Флоберами на фоне тех серболюбивых ораторов, чьи голоса доносятся сегодня из России.
По старой шутке, даже старик Эйнштейн не представлял себе, до чего все в мире относительно. Так и Толстой, с немалой тревогой описавший в “Анне Карениной” истерическое сербофильство 1870-х годов, вряд ли мог предположить, куда эти эмоции заведут его страну; один раз уже через четыре года после его смерти и вторично – на исходе второго тысячелетия. Да и сами простоватые панслависты девятнадцатого столетия содрогнулись бы, унав, кого избрали своим героем их духовные наследники. Как бы точно ни уловил безошибочный слух Толстого ходульную фальшь их риторики, они все же с большей или меньшей степенью искренности призывали ащищать мирных людей, а вовсе не право их безнаказанно убивать и выгонять из собственных домов.
Именно об этом говорят сегодня многие американские интеллектуалы, в том числе и из числа
/стиль/
моих бывших соотечественников, которые, тяжело вздохнув, принимаются доказывать, что у Америки не было другого выхода. В английском языке для обозначения такого рода позиции существует устойчивая формула “reluctantly support”, что, пожалуй, лучше всего перевести как “с отвращением поддерживаю”. По их мнению, бремя мирового лидерства обязывает, и хотя, конечно, бомбежки дело в высшей степени неприятное, нельзя было позволять Милошевичу безнаказанно издеваться над целым народом.
Эта логика, казалось бы полностью опровергнутая уже первыми днями войны, выглядит для меня столь же узнаваемой, что и другие реквизиты происходящего обвала. Точно так же тяжело вздыхали и многие мои вполне на первый взгляд миролюбивые соотечественники, уверявшие, что, как это ни трагично, Россия обязана была силой подавить бандитский анклав, образовавшийся в Чечне. При этом, вопреки очевидности и здравому смыслу, люди, совсем не производившие впечатления вовсе невменяемых, продолжали воспроизводить этот странный текст вплоть до лета девяносто шестого года, когда уже даже руководители страны осознали, наконец, что они натворили.
Оказавшись в дни резких перемен вдалеке от дома, я могу сильно ошибаться относительно сегодняшних российских умонастроений, но опасаюсь, что через два месяца, когда я вернусь в Москву, некоторые интеллигентные и неглупые люди будут мне объяснять, что НАТО было обяано силой остановить Милошевича, а другие – что перед лицом натовской агрессии России ничего не оставалось, кроме того, чтобы хотя бы морально поддержать сербских братьев. При этом и те и другие будут горестно и понимающе разводить руками. Хорошо хоть обсуждать происходящее с теми, кому начавшаяся война подарила долгожданную национальную идею и образ врага мне вряд ли придется.
Либерально-интеллигентский консенсус, выкованный единодушным неприятием коммунистического официоза, пошел трещинами уже в перестроечные годы. После жутких дней октября девяносто третьего от него не осталось и следа. При этом обвинения, раздававшиеся в адрес Ельцина из демократического лагеря, неизменно воспроизводили устоявшиеся стереотипы правозащитной идеологии. “Пусть эта Конституция дурна и, воможно, опасна, — утверждали в ту пору многие государственные умы, — но она существует и ее необходимо неукоснительно исполнять”.
Давний лозунг диссидентского движения: “соблюдайте ваши собственные законы”, выдвинутый еще в середине 60-х годов, превращался тем самым из эффективного символического жеста, поволявшего борцу против коммунистического режима обрести под ногами хоть какую-то правовую почву, в универсальный и не нающий исключений политический и этический императив, требовавший почти религиозного служения. (Справедливости ради оговорюсь, что речь идет о принципах, а не о людях. Ветераны диссидентского движения, по крайней мере те из них, кто жил в ту пору в России, заняли тогда куда более сложную и, на мой взгляд, более осмысленную позицию).
Годом поже с началом чеченской войны ее защитники попытались в противовес этому воспроизведению давних правоащитных стреотипов сформулировать идеологию просвещенного государственничества. Я говорю, конечно, только о позиции “поддержки с отвращением” – обсуждать взгляды откровенных шовинистов или агрессивных невротиков, призывавших содавать части, “способные шагать по трупам женщин и детей”, совершенно неинтересно. Мои вчерашние единомышленники с тонкой улыбкой всепонимания на губах втолковывали мне, что ни одно уважающее себя государство не может смириться с существованием на своей территории очага узаконенного разбоя.
Понятно, что эти новообращенные государственники исходили из тех же психологических предпосылок, чтои неодиссиденты девяносто третьего. Снова вопрос о том, как в принципе должно себя вести благоустроеннное государство, блокировал всякие усилия разобраться в конкретной ситуации и обдумать возможные варианты развития событий. Пожалуй, если бы в тех обстоятельствах не было более подходящих объектов для сочувствия, моих собеседников можно было бы и пожалеть. Они так долго в советские годы мечтали о государстве, с которым им было бы не стыдно себя отождествить, что поняли осуществление этих своих надежд чересчур буквально.
Впрочем и те, кто протестовал против войны, тоже были по этой части не без греха. Сколько раз доводилось мне на антивоенных митингах слышать осточертевшие клише о “праве наций на самоопределение” – будто те, кто их произносил, не знали к тому времени, сколько человеческих жизней уже унес на всем пространестве бывшего СССР “ловонный поток национального возрождения”: как некогда удачно выразился по этому поводу мой друг Гасан Гусейнов.
Пока мне не довелось оказаться свидетелем начала балканской войны, я был склонен думать, что подобный интеллектуальный фетишизм представляет собой отличительное свойство советского интеллигента, десятилетиями отлученного от практической социальности и жившего в мире, где реальную ответственность заменяли абстрактные принципы. Увы, то, что происходит сейчас на противоположной стороне Атлантического океана, показывает, что дело обстоит куда серьезней.
Как и всякому современному гуманитарию, мне случалось читать о “ситуации постмодерна”, релятивизации категорий Истины и Добра, торжестве “различений”, акате универсальных объяснительных систем и тому подобных высоких материях. Честно говоря, я не вижу решительно ничего похожего. Напротив того, многообразные явления истории конца двадцатого века истолковываются исходя из одной единственной модели, некогда поразившей мир масштабом чистого трагизма и рельефной выделенностью метафизического зла.
В первые дни бомбежек наиболее активной зоной порождения идеологических метафон была вторая мировая война. В 30-е годы Америка не вмешалась, не остановила Гитлера, и человечество поплатилось за это самой чудовищной катастрофой за все годы своего сущестования. Теперь необходимо не повторять прежних ошибок. Никто из тех, кто бесконечно репродуцировал эту логику, даже не пытался объяснить, чем именно события на Балканах похожи или непохожи на европейскую ситуацию 1930-х годов, и какие практические выводы можно сделать из этого сходства или несходства. В эфир или на газетные страницы выбрасывались нагруженные мощными символическими пластами слова: “Гитлер, Холокост, геноцид”, автоматически включавшие соответствующие эмоции и требовавшие почти рефлекторных действий.
Я, конечно, не знаю, какова степень цинизма говорящих на эти темы политиков. Российские стереотипы побуждают оценивать ее в диапазоне от 99,9 до 100 %, хотя здесь я с глубоким испугом начинаю подозревать, что какая-то доля искренности присутствует даже и у этих людей. Как бы то ни было, выступления политических лидеров в средствах массовой информации много важнее их сокровенных мыслей. (Да и есть ли у них жти мысли за пределами воспроизводимых риторических клише?) Именно поэтому, как я давно убедился в ходе своих занятий историей государственной идеологии, официальные заявления, манифесты и постановления объясняют политику страны лучше, чем любая секретная переписка.
Логика аллеегории вытесняет исторический анализ: провинциальный диктатор растворяется в архетипическом злодее, а конкретные события оказываются лишь реинкарнацией вечной битвы Дракона, Безащитной жертвы и Благородного рыцаря, спешащего ей на помощь. Полагаю, что примерно ту же мистерию разыгрывают сегодня в России, только роль Змея-Горыныча там исполняет НАТО, красной девицы – Сербия, а очевидная неспособность русского православного воинства выступить в роли витязя-заступника лишь усиливает фрустрацию делая весь набор сопутствующих риторических средств еще более фальшивым и истеричным.
В высшей степени интересно, что в России, находящейся, как известно, в весьма своеобразных отношениях с правом, наиболее универсальным принципом, поволявшим одним защищать погромщиков с Краснопресненской набережной, а другим – оправдывать бомбардировки Грозного, была конституционная законность. Напротив того, в легалистской и прагматичной Америке многие готовы закрыть глаза на вопиющее пренебрежение международным правом во имя моральных императивов.
Здесь часто обращают внимание на то, что многие самые яростные сторонники бомбежек, включая, кстати и президента США, вышли из рядом давних противников вьетнамской войны. Причины этой парадоксальной метаморфозы достаточно разнообразны. С одной стороны, коммунизм, с которым сражалась Америка во Вьетнаме, еще не утратил в 60-е годы своего обаяния для части интеллектуалов, в то время как национализм, ставший идеологическим знаменем нынешней сербской власти, ассоциируется сегодня здесь и с коричневой чумой, и с расистским прошлым самой Америки. Но не менее важным оправданием нынешних бомбовых налетов для людей определенного склада может служить их вопиющая бессмысленность с точки зрения пресловутых “национальных интересов”.
Не так давно во время “Бури в пустыне” можно было, поморщившись, утверждать, что Америка воюет с Саддамом Хусейном во имя контроля над нефтяными путями. Но уж в Косово-то американцы решительно ничего не оставили. Именно поэтому бомбовые удары по далекой стране легко представить как рыцарскую эскападу, предпринятую для спасения подавляемого меньшинства.
В эти дни мне довелось побывать на лекции американского социолога сербско-черногорского происхождения Велко Вуячича. Его родители и брат, десятилетиями боровшиеся против диктатуры, сейчас переживают в Белграде натовские бомбардировки. В нарочито отстраненной, объективистской манере Вуячич вел слушателей по темным лабиринтам балканской истории. Однако когда речь зашла о том, что американцы по существу выдали Милошевичу санкцию на уничтожение сотен тысяч албанцев и не меньшего числа сербов и черногорцев, выступавших против национал-коммунистического режима за свободу и демократию, голос лектора задрожал. Я не смог сдержаться, чтобы не спросить его, как он понимает причины и смысл происходящего. Из нескольких десятков заданных ему вопросов это был единственный, на который он так и не ответил.
— А что бы ты предложил сделать? — спрашивали меня в Москве мои собеседники во время чеченского кризиса и спрашивают сегодня в Америке. Поскольку ясно, что осмысленных альтернатив у меня нет, этот полемический ход должен, по их мнению, умерить мой запал. Проще всего, конечно, ответить, что принимать такие решения не моя работа, а также, что принцип “не навреди” может быть полезен и за пределами медицины. Меня, однако, задевает другое.
По видимому, каждый взрослый человек в своей жизни сталкивался с проблемами, разрешить которые невозможно, и их остается только принимать как данность, стараясь по возможности несколько уменьшить причиняемые ими страдания. Однако когда речь идет о судьбах стран и народов, этот очевидный личный опыт почему-то не работает. Напротив того, возникает странная иллюзия, что правильное решение обязательно должно существовать и его только необходимо найти. Мне говорили, что формула “проблемы не решают, с ними живут” принадлежит де Голлю. Увы, я недостаточно знаю новейшую французскую историю, чтобы судить, всегда ли он руководствовался этой мудростью в практической политике. Впрочем, именно де Голль покончил с французской империей, дав возможность своей стране с надеждой взглянуть в будущее.
Имперская ответственность не только ложится дробящим бременем на хребет государства, она ослепляет народы и их лидеров, гоня их в исторические тупики. Распад соцлагеря, а потом и СССР дали России шанс выбраться из такого тупика. Не получилось. Похоже, что теперь мутная волна великодержавных амбиций окончательно затопит мою страну. Казалось, можно было надеяться и на то, что феноменальные успехи Америки позволят ей оказаться исключением из общего правила. Вероятно, и этому не суждено сбыться.
Война продолжается. Сквозь пропускные пункты в Албанию и Македонию вваливаются толпы обезумевших от горя беженцев. Идут все больше дети, женщины, старики. Молодые мужчины то ли расстреляны сербскими формированиями, то ли ушли в партизаны. Горят косовские деревни. Американские бомбардировщики поразили мост через Дунай и нефтезавод в Белграде. Милошевич что-то заявляет. Клинтон что-то отвечает с лицом, исполненным сурового достоинства и мужественной решимости воевать до победы. Генералы в мундирах елозят указками по карте. Круглолицый сенатор из Аризоны, страшно похожий на Егора Кузьмича Лигачева в его лучшие годы, требует послать в Косово наземные войска и утверждает, что понимает, сколь тяжело президенту будет отдать подобный приказ.
Я почему-то вспоминаю, как, гуляя по Москве в ноябре восемьдесят второго года в день смерти Брежнева, я без звонка забрел к своим друзьям и неожиданно оказался в эпицентре семейного скандала. Прежде чем я успел, извинившись, откланяться, мой друг втащил меня за руку в центр комнаты и, показав на жену, почти закричал: “Нет, ты послушай, послушай, она говорит, что ей его по-человечески жалко. А я говорю: дура, ты лучше меня пожалей”.
На экране Москва. Демонстранты с перекошенными от ненависти лицами швыряют какие-то предметы в американское посольство. Депутаты в Думе произносят пылкие речи. В их ясных глазах пациентов психиатрической клиники сияет восторг. Наконец-то их православных братьев бомбят и можно на весь мир чего-то требовать, кого-то проклинать и чем-то угрожать. Слова “Гитлер” и “геноцид” отчетливо слышны и по-русски, и в английском переводе.
Потом передают фрагменты из выступления Ельцина, который, как всегда в последнее время, бормочет что-то маловразумительное. Его взгляд блуждает, он явно подавлен и не знает, ни что делать, ни что говорить. Но даже сквозь плохой синхрон в его сбивчивых интонациях без труда читается главное. Перед нами тяжело больной, смертельно усталый и загнанный в угол человек. Он один раз повоевал и больше не хочет.
Жаль все-таки, что его нельзя выбрать на третий срок.
Бостон, 4—8 апреля