АНТИКРИТИКИ
Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 3, 1999
АНТИКРИТИКИ
Кирилл Кобрин
HE DID IT HIS WAY
“…по настоянию Парамонова (которого я трижды пытался задушить и один раз задушил бы…)”
Из письма Сергея Довлатова
Борис Михайлович (“Михалыч”, по версии поэта Алексея Цветкова) Парамонов (Paramount?), — несомненно, Фрэнк Синатра русской культурологии. Его баритональные рулады, венчаемые в патетические моменты торжествующим хрипом, его аппетитнейшая интонация любителя рюмки ун пуан, сами драматические позывные его “Русских вопросов” производят столь же незабываемое впечатление на слушателя “Радио Свобода”, как и сотое исполнение “I Did It My Way” на стандартного обитателя Лас-Вегаса. Впрочем, тексты Парамонова и на бумаге не пропадают; более того, гутенберговский вариант иногда предпочтительнее маркониевского: эффект эфирный сменяется смысловым. Парамонов именно эффектен, потому отношение к нему крайнее: хвалы сменяются хулами и наоборот. “Кто не знает Бориса Парамонова? Все знают Бориса Парамонова!” — досадливо восклицает Павел басинский, автор одной из антипарамоновских инвектив.
У каждого “знающего” нашего героя отыщется некий реестрик, списочек шуточных (суточных) восхищений и нешуточных претензий к нему. Цветаеведы обижаются за Цветаеву, ахматоведы — за Ахматову, чернышологи — за Николая Гавриловича, интеллигенты — за святую русскую литературу вообще. Все обидел Парамонов, всем великим людям с хрустом пооткусывал головы, вполне по-розановски. Есть, конечно, претензии и другого свойства. Алексей Цветков выговаривает Парамонову за то, что ему “любимая идея дороже любых фактов” (а кому не дороже?); Павел Басинский научно социологизирует: “Борис Парамонов — типический пример органического вживления советского сознания в буржуазный менталитет” (ох уж эти пролетарские кивера и буржуазные ментики!); Андрей Арьев подводит животрепещущий итог: “К Борису Парамонову нынешняя интеллектуальная элита относится, как наш парламент к Анатолию Чубайсу”. Для будущих поколений поясню “как”: как араб к еврею — страстно.
А вот поэт Алексей Пурин (как и положено поэту) журит Парамонова более экстравагантным образом. Во-первых, Борис Михайлович уличается в предумышленном культурологическом пособничестве зловредному постмодернизму: “Борис Парамонов и занимается как раз культурологическим обеспеченьем “прототипья”, толкованием его ситуации и ее предпосылок”. Обещаю, о постмодернизме — ни слова. Вторая претензия такова. Похваливая парамоновские остроумие с артистизмом, Пурин внезапно начинает раздраженно отчитывать его за то, что он пишет о презренных Пригове с Кибировым (а не о Пурине, например): “…трудно смириться… с принципиальным внеэстетизмом в выборе объектов исследования”, “объекты Парамонова всегда крупногабаритны и по большей части сделаны из эрзаца”. Как тут не вспомнить хрестоматийное:
Стремиться к небу должен гений,
Обязан истинный поэт
Для вдохновенных песнопений
Избрать возвышенный предмет!
Говоря низкой прозой, заметим, что от эстетического благородства объекта рефлексии (если она есть) качество самой рефлексии не зависит. Да и можно ли назвать сочинения Парамонова “рефлексией”? Это не “рефлексия”, это — “песни”; статья Андрея Арьева к 60-летию нашего героя так и называется “Нескучные песни земли”. Сам Борис Михайлович Парамонов твердо знает, в каком жанре работает, знает, что художествами занимается, что стишки сочиняет: “Какая может быть поэзия в век психоанализа — кроме самого психоанализа?” А уж из какого сора растут стихи, поэту Пурину должно быть известно.
Хвалят Парамонова скорее за форму, нежели за содержание; прежде всего за артистизм. “Он — не столько мыслитель, сколько артист, пользующийся философскими аксессуарами для создания чисто драматургических, художественных эффектов”, — меняет гнев на милость Алексей Пурин, а Андрей Арьев добавляет: “Полнокровное течение философской мысли дает у него о себе знать по биению художественного пульса”. Впрочем, хотя Пурин и считает Парамонова “артистом”, то только одного, для него маргинального, жанра — разговорного, вроде Довлатова, с одной разницей: “Парамонов, в отличие от Довлатова, занят не “случаями из жизни”, а “случаями из культуры”. Замечу, что Парамонов действительно несколько родственен Довлатову, но вовсе не тем, что оба — “говоруны”, а тем, что они пытаются имитировать точку зрения некоего “человека нормы”, “человека здравого смысла”. Но “артист” (даже исполнитель куплетов на культурологические темы) не может быть “человеком нормы”, соответственно, его “здравый смысл” есть не что иное, как способ лакировки художественного темперамента. Я бы сравнил Парамонова с другими персонажем европейской словесности — с Гиблертом Китом Честертоном, великим эстетом, певцом демократии и борцом с буржуа. На первый взгляд сравнение это эксцентрическое, в духе самого автора “Перелетного кабака”: Парамонов сражается за буржуазность с тем же (почти с тем же) пылом, с которым Честертон бился против оной. Однако дело в том, что у Честертона с Парамоновым разное понимание “буржуазности”. Честертон (как и Набоков) понимает “буржуа” по-флоберовски, а Парамонов — по-марксистски. В результате Честертон издевается над тупостью обывателя, а Парамонов защищает этого собственника от этой самой толпы (точнее, от ее идеологов). Впрочем, когда Бориса Михайловича Парамонова заносит, он начинает называть “буржуазными” любые естественные человеческие радости и отправления (см. его эссе “Скромное обаяние буржуазии”). В этом случае он следует известнейшей детской поговорке: “Принцессы не какают”. Если верить Парамонову, коммунисты тоже.
“Культурные герои нашей либеральной и буржуазной цивилизации — антилибералы и антибуржуа. Если это писатели, то они навязчивы, одержимы, бесцеремонны. Убеждают они исключительно силой — даже не тоном личного авторитета или жаром мысли, но духом беспощадных крайностей и в личности, и в мышлении”, — пишет Сьюзен Зонтаг будто бы совсем о нашем герое, только наоборот. Для Бориса Парамонова, выросшего в антилиберальной и антибуржуазной цивилизации, “буржуа” — излюбленный культурный герой. Все остальные — как у Зонтаг; он навязчив, одержим, бесцеремонен, а также склонен к беспощадным крайностям в мышлении. Отсюда, кстати говоря, и крайности оценок текстов Парамонова; как справедливо заметил Пурин, “на уровне рефлексии читателю остается выбор между равно проигрышными ролями — апологета либо оппонента причудливых парамоновских построений”. Только вот “парамоновские построения” представляются мне не “причудливыми”, а “грубоватыми”; они — торжество темперамента, а не вкуса. В отсутствии вкуса — главная сила и слабость Парамонова, здесь — причина его тяжелого недоверия ко всем, вкусом обладающим. Любимые его герои (Горький, Шкловский, Эренбург, Солженицын) вкусом почти обделены, чего не скажешь о художественном темпераменте. С этим у них все в порядке. Но Парамонов, навязчивый и бесцеремонный, одержимый идеей “буржуазности”, принимает их “художественный темперамент” за “умение приспособиться”, “устроиться”, за “буржуазный конформизм”. “Копошатся — следовательно, существуют!” — благодушествует он, цитируя Эренбурга. Только Эренбург не благодушествовал, он восклицал.
За что еще хвалят Парамонова? За “талантливость”, “виртуозность”, “чуткость”, “остроумие”. Совсем неожиданно — за политическую прозорливость: “К числу заслуг Бориса Парамонова можно смело отнести предосмысление им в исследовании “Канал Грибоедова” номенклатурной приватизации как цены, за которую коммунисты в СССР могут отдать власть без кровопролития” (А. Арьев). Попробую внести свой вклад в этот список, Парамонов усидчив и работоспособен. Он прочитал всего Солженицына, изучил все оси, спицы и обода “Красного колеса”. Не будучи горьковедом-пешкологом — всего Горького. Осилил чудовищно скучные графоманские романы Сологуба (“Мелкий бес” не в счет). В усидчивости Парамонова-читателя брезжит даже какой-то своенравный эксцентризм, ведь того, что нужно унылым (и успешным) клеркам постструктурализма, он не читал. Впрочем, многого иного он тоже не читал. В одном из самых известных парамоновских эссе “Ион, Иона, Ионыч” читаем: “Недавно вышла новая книга итальянского историка, ученейшего Карло Гинзбурга. Это исследование о ведьмах, дешифровка мифа о шабашах… заканчивается сногсшибательным выводом первостепенного культурфилософского значения. Гинзбург говорит, что в основе мифа о ведьмах лежит факт существования нарративного искусства. Любой рассказ магичен, ибо он о происходившем тогда и там сообщает здесь и сейчас”. Вывод о “магичности рассказа” мог сшибить с ног только Парамонова, видимо, не читавшего знаменитого борхесовского эссе тридцатых годов “Повествовательное искусство и магия”. Впрочем, миниатюрный Борхес, в отличие от многотомного Томаса Манна, вряд ли бы его заинтересовал. Борис Михайлович Парамонов, этот певец количества (т.е. “демократии”, в его понимании), и писателей любит соответственных — “толстых”, “количественных”. Например, Маркса.
“Как же так? — спросит меня раздраженный слушатель “Радио Свобода” с десятилетним стажем, — да ведь Парамонов и есть самый выдающийся антимарксист и антикоммунист нашей эпохи!” А вот так, читатель и слушатель, запросто. Не из “Святого семейства” ли эта лексика: “Стиль — понятие эпохи эксплуататорских обществ, французских королей и венских банкиров, вообще репрессивной цивилизации”? Как вам понравится словосочетание “эксплуататорские общества”? Или еще: “Высота художественной культуры находится в прямо пропорциональной связи с угнетенностью и отсталостью масс”. Вот они, побрякушки прошлого века — бетонный прогрессизм и “угнетенные (они же “отсталые”) массы”, притопавшие в парамоновский текст прямиком из “Манифеста коммунистической партии”. На фоне такого мировоззрения и такой терминологии слова Андрея Арьева: “эрудиция и понятийный аппарат у него — на зависть любому академику” — выглядят несколько двусмысленно. Какому академику на зависть? Храпченко?
Антимарксизм Парамонова относителен и ригоричен; несмотря на все превратности, метод его тот же, что и у Маркса с Лукачем — редукционизм. Какая разница, к чему сводить пестрый сор мира — к промежности или к классово-исторической неизбежности? К отношениям “производственным” или “сексуальным”? Главное, что метод тот же. Читая тексты Парамонова, все время хочется грозить ему кулаком и осаживать его же любимой фразой “Don’t generalize!”. Да и фрейдизм парамоновский какой-то наивный, старомодный, в бакенбардах и с тростью, без всяких там Делезов и Старобиньских. Иногда кажется, что фрейдизм нужен Парамонову исключительно для форсу, а то и для оживляжу в процессе проповедования им высоких истин Демократии, Индивидуализма и Рыночной Экономики. Получается как в бессмертном высказывании Сэмюэля Джонсона: “Ваша супруга, сэр, прикрываясь тем, что служит в борделе, продает контрабандные товары”.
“Контрабандным товаром”, который Парамонов пытается всучить читателю (слушателю) под шумок бордельных фрейдистских разговорчиков, является “вещественность”, “розановщина всяческая” (по его же удачному выражению). Наш герой наивен, наивен в высоком смысле этого слова; Демократию, Индивидуализм и Рыночную Экономику он понимает примерно так: “Рыбная ловля, охота и бортничество, хлебный экспорт, каспийские осетры и Тихоокеанская железная дорога…” В бессознательном Парамонова — не эдипов комплекс или латентная гомосексуальность, а пустые полки советских магазинов 70-х годов. Отсюда и следующая закономерность: чем изобильнее становились гастрономы и промтоварные магазины возлюбленного отечества, тем проще, наивнее и даже грубее делались тексты Бориса Парамонова.
Переломным годом, как в смысле колбасы и мануфактуры в России, так и в смысле парамоновского творчества, стал 1992-й. Им датируется уже упомянутое эссе “Ион, Иона, Ионыч”. Здесь Парамонов от разного рода описаний и предположений переходит к стратегии трескучих оргвыводов о судьбах Родины, точнее — двух Родин, старой и новой, России и Америки. Только дело в том, что первую из них он знает уже только по газетам и журналам, а второй (будучи иммигрантом) по-настоящему вообще не знает, а лишь подозревает в ней некие счастливые качества. Так сказать, чеховская девушка, доехавшая до Москвы. Борис Парамонов иногда кажется мне эдаким русским токвилем, сочиняющим бесконечный опус под названием “О демократии в Америке (цитатник для русских недотеп)”. Но недотепой оказывается он сам.
Поверите ли вы проповеди о вреде мясоедения и пользе вегетарианства, произнесенной в процессе уминания вкуснейшей из котлеток? Не будет ли смешон вечно пьяный председатель общества трезвости? Бороться с русской культурной парадигмой, с “русской литературой” (как бы сказал сам парамонов), находясь внутри ее, множа своей борьбой ее массу, — разве не то же самое? С русской литературой борются как с алкоголизмом — полной абстиненцией, индивидуально. Если бы Парамонову не нравилась русская литература, он открыл бы бензоколонку на мексиканской границе или выучился на солиситера. Сидишь себе в пестрой рубаке и сомбреро, пьешь будвайзер, потеешь, слушаешь кантри, ждешь клиентов и никаких Андрея Белого с Виктором Шкловским на горизонте не наблюдаешь.
Но Парамонов русскую культуру, “русскую литературу” любит, точнее — живет с ней; и нигде более не смог бы. Просто у Бориса Михайловича “культурная маска” (как сказала бы любимая им Камилла Палья) такая: ругачая. Борис Парамонов, фигурально выражаясь, балаганчик. А на артистов обижаться не принято. “Он не столько мыслитель, сколько артист…”