Вероника Боде
Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 2, 1999
Вероника Боде
НОВОЕ В ЛИНГВИСТИКЕ
Предисловие
В сентябре девяносто седьмого года, вернувшись в Россию после долгого отсутствия, я обнаружила приятные перемены. Москва похорошела, вместо безобразных ларьков на каждом углу появились вполне цивилизованные магазинчики, подъезды жилых домов закрылись на кодовые замки… Начал выходить журнал “Пушкин”, наконец…
И вот в третьем номере вышеозначенного журнала попалась мне статья Льва Сигала “Разгневанный Пурист и рассудочный Лингвист”. На целом журнальном развороте автор пространно рассуждает о засорении русского языка. Его беспокоят такие колебания современной языковой нормы, как “одеть-надеть”, “позвонит-позвонит”, и чуждые, с точки зрения автора, русскому языку образования, как “бизнес-встреча”… Сознание автора раздвоено: живущий в нем “разгневанный Пурист” грозно обрушивается на “новообразования”, “рассудочный Лингвист” его всячески успокаивает, приводя научные доводы.
И многое мне по этому поводу вспомнилось. Вспомнился, например, бородатый анекдот о многострадальном слове “кофе”.
Приходит грузин в буфет:
— Адын кофе, пажалста.
— Ну вот, — говорит буфетчица, — хоть один культурный человек нашелся, а то только и слышишь “одно кофе”!
— И адын булочка, пажалста, — добавляет грузин.
Вот ведь сам Розенталь давным-давно разрешил употреблять существительное “кофе” в среднем роде, а все еще ходит в народе такой анекдот. Терзает русского человека необъяснимый комплекс вины по поводу этого слова: слишком долго насильственно внедрялся стереотип на мужской род.
А еще вспомнилась мне Америка и тот русский язык, на котором говорят там наши бывшие соотечественники….
Собственно размышления “о новом в лингвистике”
Не знаю, доводилось ли упомянутому автору, страдающему раздвоением творческой личности, жить хоть сколько-нибудь продолжительное время в Соединенных Штатах Америки, но я почему-то склонна думать, что не доводилось, ибо в противном случае одну из ипостасей его “эго” — то есть “разгневанного Пуриста”, попросту хватил бы удар, а вторая, сиречь “рассудочный Лингвист”, была бы уже не в силах реабилитировать первую. Потому что россиянину, живущему в США, нипочем не избежать встречи с “русской Америкой”, с этим “государством в государстве”.
Когда я впервые посетила в Нью-Йорке русский магазин и услышала: “Мне, пожалуйста, полпаунда любительской и квотер докторской”, я очень смеялась, со всеми знакомыми это странное явление обсуждала и даже маме в Москву написала: мол, дорогая мама, тебе, как филологу, небезынтересно будет узнать, как тут русские изъясняются. Однако позже мне пришлось призадуматься, а потом и самой, краснея и бледнея, заговорить так же. В самом деле, а как еще скажешь? Конечно, строго говоря, “паунд” — это фунт, а “квотер” — четверть (в данном случае фунта). Но, вот беда, не говорят так. Неупотребительны эти слова среди русского населения Америки. И если вы спросите “полфунта любительской”, то вас, конечно, поймут, но смотреть будут косо, потому что в чужой монастырь со своим уставом не ходят: против норм разговорной речи не пойдешь.
Но это бы еще полбеды. Вскоре выяснилось, что подавляющее большинство русских американцев говорит на какой-то невообразимой, им одной понятной “фене”, беззастенчиво вживляя в свою речь американизмы, наращивая им русские окончания и суффиксы, склоняя и спрягая их по русской парадигме. Один мой добрый знакомый, интеллигентный человек (более того, русский писатель!) как-то рассказывал мне, с какими трудностями приходится сталкиваться владельцу автомобиля в большом американском городе. В числе прочего он сказал вот что: “Понимаешь, самое страшное — это пойнты. Ловит тебя полисмен за какое-нибудь нарушение, пробивает тебе в лайсенсе пойнты. А чем больше в лайсенсе пойнтов, тем выше иншуранс.” Все, в общем, более или менее понятно. “Лайсенс” — это водительские права, “пойнты” — это дырочки, какие и у нас делают, а “иншуранс” — это страховка, в данном случае на машину, и тут уже несколько сложней, потому что американская страховка от российской отличается довольно ощутимо, и это слово, соответственно, уже в меньшей степени поддается адекватному переводу. Но в целом эту фразу можно было бы худо-бедно сформулировать и при помощи русских слов. Говорят, однако, именно так.
Да что говорят — пишут! Читаем объявления в русской газете: “Требуется драйвер с лайсенсом штата Нью-Йорк в амбулетную компанию…” И всем все ясно, — впрочем, стоит оговориться: ясно тем, кто некоторое время живет в Америке или хотя бы учил в школе английский, — они поймут, что “в компанию скорой помощи требуется водитель с правами, выданными штатом Нью-Йорк”. Обратим особое внимание на такое “новообразование” в русском языке, как прилагательное “амбулетный”. Не правда ли, прелестное слово? Я, впрочем, встречала в газетах варианты: амбулянсная компания, компания “амбулетт” и так далее. Долго я мучилась: что-то все это очень напоминает, но что именно? Потом вспомнила, как мы сами разговаривали классе эдак в седьмом: “Слушай, гуляю это я вчера по стриту, вижу: идет мэн, в вайтовых трузерах и с файновым лейблом на лефтовом покете…” Только вот природа этих двух явлений совершенно разная. Одно дело — пересыпать “для шику” родную речь заимствованными из иноземного языка словами и совсем другое — оказаться в иной земле, где чужой язык совершает экспансию в твой родной, да так, что уже по-старому и не скажешь — привык.
Другое объявление: “Предлагаю легкий хаускипинг. Имею экспириенс”. (Предлагаю легкую помощь по хозяйству. Имею опыт работы.) Оставим без комментариев.
Некоторые такие “новообразования” столь интересно звучат по-русски, что будоражат воображение и даже обладают своего рода магией. Поселившись ненадолго в таком одиозном месте, как Брайтон Бич, я на второй день услышала от соседки, что “под бордволком живут хомлессы”. И хотя я прекрасно понимала, что бордволком называется широченная деревянная набережная, а хомлессы — это всего-навсего бездомные, то есть, по-нашему, бомжи, но в голове моей немедленно возникла картинка в стиле “фэнтази”: некая огромная и мрачная гора, поросшая мхом, — Бордволк, а под ней, в каких-нибудь пещерках, а может быть, и в норках, живут маленькие, милые и загадочные существа типа хоббитов, именуемые хомлессами.
Еще только собираясь в Америку, я позвонила подруге и прямо спросила, можно ли у нее остановиться. В ответ я услышала: “У нас-то я не знаю, у нас места мало, я поговорю с нашим руммэйтом: может, он разрешит тебе спать в ливингруме на диванчике”. И долго мучилась я, соображая, кто же такой этот загадочный Руммэйт. Мне представлялось, что это должен быть кто-то очень важный и главный, типа управдома, — раз у него есть диванчик и какой-то ливингрум (по-нашему, гостиная) и раз на то, чтобы мне у них жить, требуется его согласие. Слабое знание английского меня подвело. Оказалось, что это — всего лишь сосед по квартире, с которым эту самую квартиру “шерят”, то есть делят, оплачивая пополам.
Вряд ли мог себе представить академик В. В. Виноградов, что в русском языке со временем появится глагол “юзать” и причастие “юзаный” (от английского “to use” — использовать). Например: “юзаная одежда”, “юзаный стул”. (Но это, правда, в разговорной речи, не в письменной, да и употребляется с оттенком иронии, почти как “вайтовые трузера” того “мэна” из детства. Ну просто как-то неприятно, да и неудобно сказать: “Я купил подержанный (или бывший в употреблении) стул”. Гораздо проще сказать “юзаный”.)
И ведь все это — слова, которым вполне можно подобрать русский перевод. А что уж говорить о тех понятиях, для которых нет аналогов в российской реальности — а соответственно, нет и слов для их обозначения! Фразу: “Я был на фли-маркете” — еще можно перевести. “Фли-маркет” дословно означает “блошиный рынок”, в русском же языке более употребительны в этом значении слова “толкучка” или “барахолка”. Но вот что делать со словом “гараж-сейл”… (Это распродажа старых ненужных вещей, которую владельцы частного дома устраивают у себя в гараже.) Очень распространенная реалия американской жизни. И, кстати сказать, не только свежеиспеченные эмигранты да местные бедняки по гараж-сейлам промышляют. Вполне респектабельные представители американского среднего класса тоже так и норовят сэкономить хоть на чем-нибудь и с удовольствием посещают и “трифты” (thrift-shops — комиссионки), и фли-маркеты, и гараж-сейлы. Снобизм в этом вопросе американцам несвойственен, чем они выгодно отличаются, скажем, от французов.
Или вот, например, такое слово, как “аппойнтмент”, — буквально оно означает “условленная встреча, свидание”. Можно было бы сказать, например: “у меня на завтра назначена встреча”, а не “у меня завтра аппойнтмент”. Но так, опять же, никто не говорит. И дело тут в неких тонких и уже не полностью лингвистических моментах. Ведь “аппойнтмент” — это не только встреча, но и “визит к врачу”. И если некто начнет объяснять своему начальству, что на завтра у него назначена встреча и поэтому он не сможет прийти на работу, то вряд ли такой человек встретит понимание. А если сказать “аппойнтмент”, и даже не уточнять, какой именно, то всем сразу всё ясно, и это воспринимается как “экскьюз”, то есть уважительная причина невыхода на работу. Потому что, раз “аппойнтмент”, значит, скорее всего медицинский. А медицинский аппойнтмент — это для американца дело святое. Все знают, что назначить его на нужное время невероятно трудно, перенести практически невозможно и что уж если попал человек во врачебный офис, то проведет он там, как минимум, полдня, а то и весь день. Так что не стоит и на работу выходить, пусть уж лучше из зарплаты за этот день вычитают. Почему так происходит, одному Богу известно. Врачей в Америке предостаточно, на каждом клиенте они зарабатывают немалые деньги и, в отличие от российских, должны вроде бы быть заинтересованы в том, чтобы принять побольше больных. И тем не менее попасть к врачу сразу, в день обращения, практически невозможно. Так что слово “аппойнтмент” в вышеуказанном контексте не просто непереводимо, не просто более удобно, чем все возможные русские аналоги, оно еще и обладает некоей магической, а может быть, даже и сакральной — не убоимся этого затасканного слова — и безотказно воздействует на умы.
Как же реагирует на все это вновь прибывший эмигрант-интеллигент? Конечно, болезненно. Разум его отказывается принимать то, что происходит вокруг, и прежде всего в родном языке. “Нет, — говорит он сам себе, — я не буду разговаривать на этом чудовищном сленге, с помощью которого общаются плебеи из Одессы и Винницы. Я — коренной москвич (или петербуржец), я отстою чистоту и неприкосновенность нашего великого и могучего русского языка, я буду искать русские аналоги всем этим заимствованиям, и я найду их!” И что же из всего этого получается? Да ровным счетом ничего. Помучается такой “разгневанный пурист” с полгодика, пытаясь перевести непереводимое и вызывая насмешки соплеменников своими “фунтами” и “водительскими правами”, — и начнет постепенно говорить на “фене”. С волками жить — по волчьи выть. Дурные примеры, опять же, заразительны. А общаться в эмиграции приходится, к сожалению, не только с себе подобными — высоколобыми интеллектуалами, а и с “братьями по разуму” — с соседями, с сослуживцами, с посетителями русских магазинов, а они могут оказаться — и чаще всего оказываются — бывшими рядовыми жителями той же Одессы или Винницы или торгашами из Москвы, вовсе не ставящими перед собой цель блюсти чистоту русского языка — другие у них в жизни цели. (Довлатов в одном из своих американских рассказов справедливо заметил, что, если в России такие люди были “частью пейзажа”, то в эмиграции они становятся равноправными действующими лицами.) Да и “стадный инстинкт” в российском народе всегда был силен, таковым и поныне остается. И тот же высоколобый интеллектуал, столь гневно сетовавший на засорение русской речи, скорее, махнув рукой, предпочтет слиться с массами в экстазе неправильного (с точки зрения пуриста) словоупотребления, чем согласится прослыть белой вороной.
Собираясь возвращаться в Москву, я жаловалась друзьям, что на родине придется мне теперь туго. Ментальность за полтора года, как ни верти, успела измениться, — говорила я, — и мне тяжело будет общаться с теми, кто не понимает, что значит пройти по городу “два блока вверх”. Что это такое, и объяснить-то непосвященному трудно: мало того, что блоком в Америке именуется квартал, так еще существуют на карте города “верх” и “низ”, которые в России адекватны “северу” “и “югу”. Впрочем, у нас и “два квартала на север” не проходят, а идут, как правило, “во-он туда, а там сразу налево”.
В той же загадочной стране не говорят “сесть в автобус”, а говорят “взять бас”. Не “ходят в магазин” или “запасаются продуктами”, а “делают шоппинг”. Один мой знакомый, дурачась, переделал “шоппинг” в “шопенгасик” (от Шопенгауэра, разумеется), а поскольку он вырос на Украине и в школе учил украинский язык, то иной раз из его уст можно было получить такого монстра, как “трэба шопенгасика зробить”. Но подобные языковые конструкции в лингвистике уже именуются окказиональными (то есть ситуативными), и не они, собственно, являются предметом нашего псевдонаучного интереса.
Есть, разумеется, люди, которым относительную чистоту русского языка удается соблюсти даже в Америке. За полтора года эмиграции я даже своими глазами видела двух таких людей. В обоих случаях это были молодые москвички из хороших семей, достаточно сильно американизированные. Такие героини мужественно сопротивляются процессу заимствования американизмов, бьются напропалую с буйными и неудержимыми волнами живой разговорной речи, говорят не “хаускипинг”, а “помощь по хозяйству”, не “экспириенс”, а “опыт работы”, и так далее. Но, во-первых, даже эти два примера отчетливо демонстрируют, насколько лаконичней и экономичней в средствах американские заимствования, чем наши словосочетания… А во-вторых, есть такие заимствования, с которыми никому не под силу бороться. То есть “паунд”, как я уже писала, в Америке никто “фунтом” не назовет. И “трейн” — “поездом метро” — тоже. Потому что трейн — это не поезд метро, это — нечто, ходящее по путям американского сабвея и от “поезда метро” отличающееся примерно так же, как сам сабвей — от московского метрополитена имени В. И. Ленина. (А это — просто разные миры. Сабвей — это по всем правилам оборудованный филиал Ада, и по сравнению с ним станции московского метро кажутся сказочными подземными дворцами и замками.) Поезд метро, в отличие от трейна, не позволит себе остановиться в туннеле и стоять полтора часа, а если и позволит, то обслуживающий его персонал, конечно, сочтет ниже своего достоинства каждые пять минут объявлять пассажирам причину остановки и приносить извинения. Поезда метро разных маршрутов, в отличие от трейнов, никогда не ходят на некоторых отрезках линий по одним и тем же путям, сбивая с толку приезжих и завозя их в самые невероятные места. Поезд метро не позволяет себе останавливаться где-нибудь на полпути между конечными станциями и, не сказавши, что называется, худого слова, а лишь произведя в динамиках некий мало разборчивый шум, тут же поехать в обратную сторону. И уж конечно, поезд метро не заставляет себя ждать часами, как его нью-йоркский “коллега”. Зато в трейне есть кондиционер. И в нем почти всегда можно сесть, даже в час пик. Но уж если сидячего места не найдется, никто его вам не уступит, будь вы хоть на девятом месяце, хоть на подходе к столетнему юбилею.
Из всего сказанного, по-моему, ясно, что трейн и поезд метро — это две совершенно разные вещи, и смешно даже пытаться искать у них какие-либо общие черты, помимо того, что и тот и другой сделаны из металла и ездят по рельсам под землей. Так что причины этого заимствования, на наш взгляд, внеязыковые.
По аналогичной причине употребляется в американском варианте русского языка заимствованное слово “лойер” (от английского “lawyer” — юрист, адвокат, законовед). Можно в отдельных случаях переводить слово “lawyer” при помощи одного из приведенных слов, однако не всегда. Беда в том, что лойер — это не совсем адвокат, во всяком случае, по сравнению с русским адвокатом, сфера его деятельности расширена невероятно. По той же причине лойер не вполне юрист. Законоведом его, впрочем, можно назвать, ибо для того, чтобы обходить законы, — а именно этим занимается множество лойеров, — надо, как минимум, их знать. Но слово “законовед” уж очень тяжеловесно и неудобно в обращении. Куда больше подошло бы старое русское слово “законник”, но и оно всей полноты значений не отражает. Так что лойер — это лойер. И точка.
Брайтон — это, конечно, особая статья, на него нечего равняться. Его атмосфера, так же, как и его язык, — это кричащий гротеск, полный сюр. Нигде больше в мире вы не увидите вывесок типа “Куры—Chicken” (вот именно так, в русско-английском варианте) или “Пельмени—Capuccino” (или “Книги—Прачечная”, что, конечно, не из той оперы, но не менее смешно). Нигде больше не прочтете вы объявлений: “цены на чикены снижены” или “с радостью принимаем фудстемпы” (талоны на продукты, выдаваемые малоимущим государством). А мимо всех этих вывесок гордо выступает в супермаркет за молоком какая-нибудь брайтонская матрона в соболях, накинутых на домашний халат, и в шлепанцах на босу ногу. За лотком с безделушками сидит, отчаянно ругаясь русским матом, негр: что-то у него украли ( познакомились — оказалось, в свое время одесское художественное училище окончил)… А общается среднестатистический брайтонец вот как: “Мамочка, вы не поверите: вчера после муви-то хотели мы пойти сифуда покушать, так дочка не дала, она сифуда не кушает, пойдем, говорит, лучше в кофе-шоп айскрим кушать. Что делать — чилдрен есть чилдрен!” (муви — кино, сифуд — морепродукты, кофе-шоп — понятно, кофейня, айскрим — мороженое, чилдрен — дети). Вот так и живут. А под бордволком у них, как известно, поселились хомлессы. Но оставим в покое Брайтон. Достаточно уже о нем писали. Брайтон — это экзотика, Бог с ним.
Послесловие
Так вот, даже если абстрагироваться от Брайтона, а учитывать лишь такие районы “столицы мира”, как русский Бруклин, русский Квинс и русский Бронкс (в Манхэттене и на Лонг-Айленде россиян все же ощутимо меньше), то совершенно ясно, что к концу двадцатого столетия на этих территориях (за другие ручаться не могу за отсутствием информации) сложился новый диалект русского языка — американский. Ему свойственны, помимо заимствования и калькирования американских слов и конструкций, даже свои, совершенно особые интонации: например, при перечислении к концу каждого пункта голос идет вверх, как в английском. Этот диалект (как, впрочем, и любой дугой диалект или язык) находится в постоянном развитии, и его “новообразования” влекут за собой отряды “метастазов”, разъедающих и подтачивающих изнутри наш “великий и могучий” и превращающих его в нечто вполне сюрреалистическое. И, как в страшном зеркале, отражается в языке все, что происходит с русским эмигрантом в Америке: смещение и смешение реальностей в его сознании, нежелание ассимилироваться, а, скорее, обратная потребность — ассимилировать к себе Америку, а для начала хотя бы некоторые слова ее языка. Отражается в языке и пресловутая ностальгия, наконец, — ибо что еще может заставить человека пустить какой-нибудь “сифуд” бродить по парадигме русского существительного мужского рода, второго склонения?
Причин формирования этого диалекта, конечно, много. Но самая существенная вот какая: думаю, что уже можно говорить о том, что из четырех последовательных волн массовой эмиграции сложилась-таки наконец “новая общность людей” — русско-еврейский эмигрантский народ, живущий по своим непостижимым законам.