(Москва летом 1992-го)
БЕЗ КЛЕОПАТРЫ
Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 2, 1999
БЕЗ КЛЕОПАТРЫ
(МОСКВА ЛЕТОМ 1992-го)
Москва
После нескольких месяцев отсутствия возвращаясь в Москву, приезжаешь будто в другую страну. Конечно, грязь и запущенность гигантского метрополиса никуда не делись. Москва остается идеальной декорацией для финальных сцен уэллсовской “Войны миров”. Изменился дух места — радикально и, может быть, необратимо. Из Москвы вынули прежнюю душу; а у того, что эту пропавшую душу заменило, даже и имени еще нет. Еще в августе прошлого года, перед путчем и после него, эта душа имелась в избытке. Теперь ее нет нигде. Все свелось исключительно к “бизнесу”, даже если это “все” — бутылка пепси, которую пытается продать скрюченная от старости “бабушка”, стоящая перед входом в огромный продмаг на Тверской, куда вливается поток более удачливых москвичей. Места повеселее, куда угрюмые москвичи ходили раньше за ощущением свободной жизни, — например, Арбат — теперь стали такими обшарпанными и убогими, что впору объявить Москву побратимом Калькутты. Возле ресторана “Прага”, красы буржуазной Москвы начала века и по-прежнему шикарного, в котором когда-то поэты Блок и Белый выясняли свои запутанные отношения, — на тротуаре у спуска в переход лежит десятилетний мальчик. Он то ли спит, то ли в забытьи. Одна штанина закатана, чтобы все видели ужасную язву на ноге, жалели и подавали. И вся эта потная, толкающаяся, колышащаяся, пульсирующая по Арбатской площади толпа перешагивает через малолетнего калеку, ни на секунду не переставая подсчитывать пухнущие пачки непрерывно обесценивающихся купюр. Капитализм? Гиперинфляция? Страх перед будущим? Это они теперь электризуют город, погруженный в густую, почти осязаемую московскую жару.
Пойдем в Александровский сад, откуда раньше извилистая очередь провинциалов терпеливо ползла к трогательно авангардной гробнице Ленина. Там и сейчас толпа, но обращена она в другую сторону: перед Боровицкими воротами проходит радение корейских христиан-фундаменталистов, над которым парит огромный рекламный аэростат. В Музее Ленина проходит выставка соц-арта, и пародийный кэмп Комара и Меламида идеально уживается с близлежащими мощами лопнувшего коммунистического культа. Но с иронией пересол всегда на спине. В слоновьих дозах (соцартовские насмешки над ленинизмом в ленинском же святилище) ирония невыносима. Я сбегаю от чрезмерного шутовства и, снова оказавшись на задыхающейся, многолюдной жаре, испускаю вздох негативного облегчения.
Снова подземный переход. В неоновом полумраке подземелья, протянувшегося, как лабиринт, под Манежной площадью, снова — робко протянутые руки, снова — тела, вжавшиеся в темные ниши на обочине шаркающего, пыхтящего людского потока. Но заходишь за угол — и тебя вдруг обдает внезапная волна брызжущих нот из концерта Вивальди, подобно вспышке небесного света разрывающая промозглые сумерки подземного ада. Играет трио ангельски-чистых двадцатилетних девушек, которых, наверно, перенесли сюда прямо с плафона в Ватикане или во флорентийском Палаццо Питти. Контраст разителен. Приближаясь к трио, пешеходный конвейер притормаживает. Там и сям образуются неподвижные людские островки. На минуту выпав из общего потока, чтобы сделать один-два глотка освежающей музыки, вздохнуть, недоверчиво качнуть головой, прохожий щедрым прощальным жестом кидает скромную лепту на шаткий алтарь культуры, и перистальтика текущей толпы засасывает его обратно в подземную преисподнюю.
В середине лета в Институте философии Российской Академии наук — в красивом старинном особняке по соседству со знаменитым, набитым шедеврами Музеем изобразительных искусств — проходил “круглый стол” с участием российских и американских ученых. Тема: “Москва — столица мира”. Предназначенный для подобных мероприятий большой зал был, как и ожидалось, полон, но другие ожидания оправдались не до конца, как это и водится в нынешней России. Ученые мужи расселись вдоль длинных столов, обрамлявших пустое пространство площадью в 100 квадратных метров. Приветственное слово произнес замдиректора Института. Академического вида человек лет за шестьдесят, в очках, одетый в нескладный коричневый костюм, коричневую рубашку и коричневый галстук в тон, он старался говорить вежливо и по делу. Он достиг бы своей цели, если бы не его интонации — отрешенные и странно бесплотные, превращавшие его речь в приглашение скорее на похороны, чем на тот пир интеллекта, которым готовились насладиться собравшиеся умы.
“Некроприветствие”, — шепнул мне сосед, используя эпитет, введенный в моду авангардной тусовкой Москвы и Петербурга, изображавшей советскую культуру в виде изощренного, угрюмого культа мертвых.
С обеих сторон от замдиректора сидели два философа помоложе — лет тридцати-сорока. Они сидели неподвижно и расслабленно, будто пара опытных боксеров, экономящих драгоценные силы перед решающим матчем. Лишь изредка по их бесстрастным лицам пробегала легчайшая тень улыбки, задерживаясь ровно настолько, чтобы наблюдатель мог оценить всю степень их снисходительности к старшему и безнадежно отсталому профессору.
Выступавший затем философ был без пиджака. Пухлый, похожий на сову, человек лет сорока с шапкой курчавых волос проговорил сорок пять минут. В эти долгие сорок пять минут он делился с понемногу терявшей терпение аудиторией своими восторгами по поводу неизданной статьи Жака Деррида. В статье, написанной в связи с визитом в Москву в 1989 году, Деррида разбирает дневники знаменитых посетителей СССР. Заглавие этого неопубликованного эссе и дало название дискуссии, начало которой все откладывалось и откладывалось — и так и не наступило.
Несколько отчаявшихся слушателей спросили ученика Деррида, а в чем значение его мыслей для понимания современной России. Безуспешно. Словно бумажные самолетики, их вопросы поплавали в воздухе, но, не получив ответа, спланировали вниз и бесшумно исчезли. И в собрании ученых голов воцарилось молчание, тем более неловкое, что все собравшиеся на нехватку слов никогда не жаловались. Сопредседатель “круглого стола” тщетно пытался выманить коллег на разговор. Никто не соблазнился. Аудиторию окутало ядовитое деконструкционистское облако, принеся с собой сознание, что все обобщения относительно современной России уже высказаны, все остроты записаны для потомства, размножены в СМИ, переданы по радио, усвоены — и утратили смысл из-за исторически беспрецедентного хаоса последних лет. Ни у кого не было уверенности в том, что его поймут, в том, что он принадлежит к объединенному знаниями и убеждениями сообществу, более того, не было даже уверенности, что такое сообщество вообще существует за пределами собрания очень узких специалистов.
И снова виноват во всем был коммунизм — на этот раз не его наглое присутствие, а его все еще загадочное внезапное исчезновение. Коммунизм исчез, а вместе с ним исчез общий враг, угнетатель и предмет насмешек, до недавнего времени объединявший интеллигенцию в мыслящее сообщество. Коммунистическое государство, тайна его беспредельной мощи служили для интеллигенции объектом желания. Подобно Клеопатре с ее любовниками, коммунизм каждому, кто бросал ему вызов, обещал ночь неземных восторгов, а на следующее утро — плаху. Жизнь напролет свободные московские мыслители толпились в прихожей у коммунистической Клеопатры, и каждый ждал, когда придет его очередь насладиться, пусть и совсем ненадолго, неотразимой прелестью абсолютной власти. А теперь, все в той же ее прихожей и еще не оправившись от ее внезапного исчезновения, с пересохшим горлом и парализованными мозгами, они смущенно смотрели друг на друга.
Наконец, молчание прервал сухопарый, взвинченный человек лет под семьдесят, который, вскочив с места, затараторил, как пулемет, — будто боясь, что его слишком рано оборвут, — и сообщил собравшимся, что Москва занимает первое место среди столиц по потреблению животного протеина. Животного протеина? Да, животного протеина. Он перешел на гневный фальцет, внезапно смолк и уселся обратно. В ответ раздалось только несколько нервных смешков. И новая волна молчания накрыла аудиторию. Тогда взял слово американский ученый русского происхождения.
“Русистика в Америке, — начал он нерешительно, — возникла в эпоху холодной войны, холодная война была ее основой, а теперь, когда холодная война завершилась, русистика исчезнет”.
Он замолчал, дал тишине распространиться по залу и затем спросил жалобным хриплым голосом: “Как, по-вашему, — не стоит ли мне поискать другую работу?”
Вопрос не был обращен ни к кому персонально, и никто на него не отозвался. И он повис в воздухе, будто улыбка Чеширского кота, а потом растворился в тишине. Казалось, что слушателям, большинство которых составляли сотрудники Института, вдруг напомнили о новом витке сокращения штатов, объявленном несколькими днями ранее.
Раздался еще один голос. Поднялся молодой голубоглазый русский с курчавой светлой бородой, в поношенном свитере с остатками первоначальной белой расцветки. “Я изучаю философию в МГУ, — представился он, покраснев и задыхаясь от смущения. Собравшись с духом, он начал цитировать какого-то малоизвестного американского представителя эгопсихологии, последнюю работу которого он изучал на университетском семинаре. “Говорить о нынешнем положении дел в России — в присутствии американских специалистов — это все равно что…” Он перевел дыхание. “Все равно что совокупляться перед замочной скважиной и знать, что в нее кто-то смотрит, вооружившись камерой, магнитофоном и блокнотом”. Аудитория опешила, но через секунду разразилась смехом и аплодисментами. Юный остроумец покраснел еще пунцовее. “Круглый стол” закончился.
С каким облегчением я вышел на улицу. Коммунистическая Клеопатра умерла. Ее бывшие любовники из числа русских интеллигентов и их американских коллег разбежались и теперь присматривались к очень сильно уменьшившемуся, приобретшему, наверное, лучшее будущее и окончательно расколдованному миру.
Перевод Г. Д.