Лев Гудков
Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 1, 1999
Лев Гудков
Образованное сообщество в России: социологические подступы к теме
Десять лет назад ВЦИОМ, начав свои “опросы общественного мнения”, сделал возможным эмпирическое изучение российского общества. Неопределенно общие рассуждения уступили место конкретному и предметному анализу политических, религиозных, национальных и т.п. установок населения, распределения доходов, моральных представлений, уровней терпимости и проч. Упор в наших исследованиях постепенно смещался с изучения ресурсов изменения социальной системы на факторы ее устойчивости, а это значит, что менялись сами методологические установки: от “логики перехода” к “логике воспроизводства”. Смена точки зрения была вызвана углубляющимся пониманием принципиальной значимости культурных обстоятельств, приведших к распаду советской системы, т. е. интересом к группам, занятых интеллектуальной деятельностью. Крах системы был предопределен деградацией верхнего эшелона общества, вызванной несостоятельностью российской “элиты” — невозможностью обеспечить непрерывный процесс развития или устойчивой адаптации к мировым процессам. Именно недееспособность наиболее образованных групп, определявших характер функционирования и управления советским обществом, а не массовое недовольство или острый экономический кризис в СССР стали факторами, превратившими сбои и дефекты репродуктивных систем (подготовки и смены кадров в разных сферах) в хронический институциональный конфликт, который с началом перестройки обернулся резко ус корившимся разложением всей советской тоталитарной системы. Можно это сказать и иначе: к краху советскую систему привело истощение культурных, идеологических, человеческих ресурсов поддержания режима мобилизационного общества (со всей его героикой, примитивной дихотомией “свои/чужие” в восприятии реальности, принудительным аскетизмом, бесконечными человеческими “проверками на дорогах” на подлинность, верность, солидарность с ближним, тематизировавшимися в самых разных идеологических и экспрессивных формах — от официальной пропаганды защиты отечества, военной или революционной прозы и кино до бардовой, КАЭСПЕшной песни и т. п.). Анализ этих процессов ставит ряд принципиально новых задач для культурологии, требующих специальной теоретической разработки. И первая из них: насколько вообще могут быть устойчивыми в современном обществе механизмы антропологической и культурной ретрансляции?
Однако само по себе разрушение социальной организации образованного слоя, “советской интеллигенции” еще не означает смены или глубокой трансформации ее культурных оснований, т. е. ценностей и представлений, которыми она консолидирована или которые обеспечивают гратификацию ее деятельности.
Короткий период 1988 — 91 гг. был отмечен мобилизацией против союзной номенклатуры разнородных (от прозападных и либеральных до патриотически фундаменталистских и полудемократических) групп интеллигенции, а также широкой, хотя и крайне поверхностной критикой коммунизма как “сталинизма” (в принципе она не выходила за рамки представлений о “социализме с человеческим лицом”, характерных для либерального крыла советской бюрократии). Хотя эта критика не затронула базовых структур ни массового сознания, ни сознания образованного сословия, ее влияние было весьма заметным: так, в 1991 г. 57% опрошенных были согласны с тем, что в “результате коммунистического переворота страна оказалась на обочине истории”, что ничего, “кроме нищеты и страданий”, он не принес людям. Однако эффект этой журнальной пропаганды был очень кратковременным и противоречивым: затронув в публичном обсуждении табуированные ранее темы и оценки прошлого, эта критика освободила от страха перед репрессиями широкие слои общества, одновременно “разбудив” и наиболее пассивные и консервативные группы. Уже в том же, или даже еще ранее — в 1990 г., опросы показывали одновременное нарастание защитных реакций социальной и культурной периферии, мнений респондентов о том, что пресса “слишком много места уделяет теме сталинских репрессий” (таково мнение 62% опрошенных, “слишком мало” — 16%; ноябрь 1990 г.), что она “очерняет наше героическое прошлое” и т. п. Антисталинизм быстро приелся и надоел, поскольку не нес в себе ничего позитивного, связанного с повседневными интересами и представлениями людей. Более того, кризис декларативной советской коллективной идентичности обернулся через год два после этого заметным ростом компенсаторной и защитной ксенофобии и изоляционизма. И это понятно: быстро развившийся столь же поверхностный массовый идеологический мазохизм (“мы страна рабов”, “черная дыра истории”, “хуже нас нет никого” и т. п.) не представлял собой чего-то принципиально новое, а был лишь моментом “переворачивания” структуры единого комплекса национального превосходства/неполноценности.
В отличие от практики денацификации в Германии (которая, контролируя доступ к властно-государственным, а также — к репродуктивным и масскоммуникативным институтам, стремилась укрепить новые политические силы и социальные институты), в России антикоммунистическая критика была направлена главным образом на дискредитацию легитимационной легенды прежней власти и не затрагивала при этом самой институциональной системы тоталитаризма (не имея для этого теоретических или исторических средств анализа). Не сопровождалась она и глубокой моральной переоценкой прошлого. Ю. А. Левада этот эффект, среди прочего, объясняет слабостью институциональной структуры, обеспечивающей воспроизводство коллективной памяти: негативный исторический опыт оказался ограничен лишь рамками индивидуального, личного или группового опыта, с трудом передаваемого другим поколениям, поскольку он не стал предметом профессиональной работы соответствующих категорий интеллектуалов. Поколение 1960-х годов, являющееся держателем исторического опыта свидетелей сталинизма и его ухода, не сумело ни рационализировать его самостоятельно, ни пере дать в обобщенной и аналитической форме молодым.
Массовое сознание, оказавшись без средств интерпретации прошлого, без ориентиров на будущее, без средств артикуляции собственных практических интересов, лишь недолгое время пре бывало в состоянии коллективной дезориентированности, ущемленности, предельно низкой коллективной самооценки, вызван ной крахом великой державы, символы которой были важной идентификационной составляющей. Довольно скоро травмирующие коллективное сознание обстоятельства были вытеснены из актуального поля переживаний. Уже через два три года, то есть после отставки Гайдара и отказа правительства от широкомасштабных и последовательных реформ, подавляющее большинство населения России (50 — 60% опрошенных) полагало, что сама по себе советская система была и не так уж плоха, негодными бы ли правители, занятые исключительно эгоистическими интересами сохранения власти и собственным благополучием. Поэтому недавний опрос относительно качеств старой и новой власти (ноябрь 1997 г.) дал следующую картину. Советская власть характеризовалась опрошенными как: “близкая народу” — 36%, “своя, привычная” — 32%, “законная” — 32%, пусть и “бюрократичная” — 30%, но “уважаемая, авторитетная” — 21%, “сильная, стабильная” — 27% и “справедливая” — 16%. Нынешняя же власть: “криминальная, коррумпированная” — 63%, “далекая от народа, чужая” — 41%, “слабая, беспомощная” — 30%, “бюрократичная” — 22% и т. п. Лишь 12% называют ее “законной” или “своей, понятной людям” — 3%. (Различия между респондентами с разным уровнем образования незначительны, более важным в данном случае оказывается возрастной фактор: чем моложе опрошенный, тем реже он дает позитивные определения советской власти.)
Эта слабость образованного сообщества в России заставляет внимательнее присмотреться к тому, что оно собой представляет, каковы те особенности его формирования и функционирования, которые могли бы служить причиной его социального, культурного и политического паралича. Идеологизированность вопроса о “русской интеллигенции” требует от нас различать функции и самопредставления групп, связанных с идеологическим производством, т. е. разводить идеальные конструкции и морфологическую структуру общества.
Обычно, когда поминают советскую или русскую интеллигенцию, имеют в виду слой людей с высоким уровнем образования, являющийся хранителем национальной культуры, защитником социально слабых, своего рода вместилищем “совести” и “нравственности” общества (подразумеваются прежде всего фигуры писателя, филолога, историка, учителя и т. п.). Основу подобных представлений составляет ценностная оппозиция “власть/народ”, которую опосредует “интеллигенция”. Это не реальное описание положения вещей, а идеализированная структура самопредставлений образованных групп патерн алистского и, соответственно, бюрократизированного общества. Для нас в данном случае важно, что процессы массовизации общества, вызывающие саму постановку подобного вопроса, оставляют за рамками проблемы одно важное обстоятельство: слабое развитие “горизонтальных” структур общества, которые могут конституироваться только “частными” интересами и мотивами взаимодействия (ассоциаций, союзов, объединений, клубов и т.п. форм гражданской самоорганизации). Их неразвитость лишь отчасти может объясняться репрессивным государственным контролем. Более значимыми становятся здесь культурные, антропологические моменты: отсутствие в самой культуре ценностных представлений, которые мотивировали бы “естественную” или непреложную необходимость подобных образований, полагали бы самодостаточными или идеальными требования и условия таких взаимодействий. Если есть соответствующие интересы и запросы подобного рода — профессиональные, корпоративные, экономические, локальные, потребительские, национальные, психологические и проч., — то они рано или поздно оформятся без всякой санкции начальства. Если их нет, то возникает идея псевдосословного представительства.
В этом плане – “русская интеллигенция” (дореволюционная) — это идеологический фантом патерналистского общества, находящегося в фазе формирования идеологии национальной культуры, “национального сообщества”, конфигурация воображаемых представлений, не соотносящихся с реальной социальной структурой. С их помощью тот, кто относил себя к “интеллигенции”, осознавал себя в качестве “одного из избранной когорты общественных персонажей”, квалифицировал себя (помимо сословной или статусной принадлежности) еще и национально мыслящим или ответственным существом, отдельным от власти, начальства и т.п. Но тем более ничего общего с собственно советской интеллигенцией эта матрица идентификаций не имела, если не считать факта позднейшей отсылки к ней и использования самого имени “интеллигенция”.
Основная задача советской “интеллигенции” заключалась в легитимации системы и обеспечении массовой поддержки режиму, что предполагало достижение минимального уровня массового просвещения, необходимого для функционирования системы и реализации задач форсированной, милитаризированной индустриализации, социального и информационного контроля. Советская или российская “интеллигенция” (та часть образованного слоя российского общества, которая связана с интеллектуальной деятельностью, с воспроизводством культурных образцов и ценностей) начала формироваться только к середине 50-х годов, уже после окончания массового террора. Динамика удельного веса, доли лиц с высшим образованием в занятом населении на протяжении ХХ века в России составляла: в 1912 г. — 0. 15 0.2%, в 1928 г. — 0.2%, в 1939 г. — 0.6%, в 1951 г. — 1%, в 1959 г. — 2%, в 1969 — 3%, в 1979 г. — 8%, в 1989 г. — 13%, в 1996 97 гг. — 19%. (Последняя цифра вдвое ниже, чем в США.)
Перестройка высшей школы на советский лад закончилась к 30 – 40-м гг.. С начала 50-х гг. пошел выпуск специалистов, подготовленных этими новыми институтами. В сравнении с 1910 – 20-ми гг. кардинально изменилась сама структура высокообразованных групп: значительно уменьшился удельный вес людей, получивших “общеуниверситетское” образование (историков, словесников, юристов, экономистов), преподавателей высшей школы и научных работников и, напротив, увеличилась доля людей с техническим образованием и школьных учителей. Эти две категории составляют с конца 40-х гг. примерно 70% людей с высшим образованием (в разные годы пропорции несколько менялись, но в среднем инженеры составляли примерно 42%, учителя — 28%). Учтем, однако, и другое обстоятельство: за 30 лет, то есть за жизнь одного поколения — с середины 50-х годов до конца брежневской эпохи, этот слой вырос примерно в 10 раз. Отсюда — рыхлость его состава (лишь треть обладателей дипломов об окончании вуза имели родителей с таким же уровнем образования).
Качество образования в целом было не слишком высоким, если не считать небольшого числа закрытых элитных вузов. Более трети из опрошенных с университетским или равным образованием полагают, что полученных в вузе знаний им явно не хватает для профессиональной деятельности, они не удовлетворены качеством обучения (среди директорского корпуса таких почти половина — 45%).
Образовательные учреждения плановой “социалистической” системы готовили специалистов, которые могли бы обеспечить функционирование гражданского общества (в первую очередь — юристов, экономистов, менеджеров, социальных и культурных работников и др.), в крайне ограниченных объемах, ориентируя их, главным образом, на защиту самой системы, т. е. удовлетворение государственно-бюрократических нужд, а не интересов гражданского общества. Удельный вес юристов, экономистов, управленцев на протяжении всех послевоенных лет составлял в целом всего 8 — 9% (в странах Запада — от 38 до свыше 50%).
Наша система высшего образования в гораздо большей степени, нежели среднее образование, — продукт советской тоталитарной системы, один из важнейших ее институтов. ВУЗ — это государственное, бюрократическое по типу организации и функционирования учреждение. Поэтому он отличается строгой иерархической организацией и репрессивностью общего распорядка, авторитаризмом преподавания, жестким социальным контролем как преподавательского состава, так и студентов, ограниченным и директивно предписываемым набором предметов изучения, очень большим удельным весом идеологических предметов в вузах любого профиля (в прошлые годы — до 1/3 всех часов обучения), милитаризированностью (наличие военных кафедр и обязательной военной подготовки). Функции трансляции знания и исследования вне очерченных задач до недавнего времени были предопределены лишь тем минимумом, который необходим для воспроизводства самих педагогических кадров. Такая система подавляла возможности артикуляции групповых, негосударственных интересов, а значит — формирование и развитие институтов гражданского общества — права, экономики (в системе распределительной экономики это, главным образом, специалисты учета и делопроизводства — бухгалтеры и товароведы, а не собственно экономисты и управляющие, юрисконсульты на производстве и в госарбитраже, а не адвокаты и не нотариусы), социальных наук как таковых в самом широком диапазоне (от социологии и социальной работы до индивидуальной психологии), а значит — и соответствующих специалистов, готовых решать проблемы сложного и развитого общества.
Именно дешевый инженер является модельной фигурой для советской интеллигенции (как правило, это женщины в конторах и управлениях, ставшие костяком советской бюрократии и, со ответственно, распределительной экономики). Их преобладающее количество должно было восполнить падающую эффективность системы управления. Этот тип отличает поверхностный технический рационализм и детерминизм, очень слабый культурный пласт и ограниченность информационных горизонтов, пассивность, конформизм, слабость аспираций и карьерных интересов, консерватизм — короче, все то, что характеризует эпоху застоя и дефицита. Именно с “инженеризацией” массового управления, применением примитивно рациональных, технологических методов к решению социальных вопросов начался процесс быстрой склеротизации советской бюрократии, закончившийся утратой способности системы к инновации и адаптации. Гипертрофия инженеров в российском обществе — это признак подавленности рынка как системы универсальных обменов и коммуникаций. Подобная структура образования свидетельствует о том, что мы все еще имеем дело с консервацией начальной фазы примитивной политики индустриализации. Но, строго говоря, этот тип образования и мышления воспроизводится и на “управляющих” уровнях системы, причем и в последние десятилетия советской власти, и сейчас, поскольку структура постсоветской элиты даже в своем персональном составе изменилась очень незначительно (речь идет не о перемещениях внутри одного эшелона, а именно о притоке новых людей — центральный аппарат власти омолодился лишь на несколько процентов от своей численности). Анализ базового образования советской (предперестроечной) номенклатуры и постсоветской элиты свидетельствует о примерно той же тенденции — преобладании в высшем руководстве страны людей, получивших прежде всего инженерно-техническое образование: закончили технический вуз — 28%, экономический вуз или факультет — 18%, прошли естественно-научное обучение — 9%, гуманитарные специальности — 12%, партийные (марксизм-ленинизм) — 9% (правда, в самой высшей номенклатурной категории этот показатель поднимается до 21%). Прочие имеют, главным образом, военное, дипломатическое, редко — юридическое образование. Иначе говоря, людей с широким культурным кругозором или ученых здесь практически не было. Образовательные характеристики постсоветской элитой не изменились. Еще более выражены эти особенности в центральном аппарате исполнительной власти в России: 47% чиновников имеют высшее техническое образование, 27% — специализировались в области экономики, бухгалтерии, “государственного и хозяйственного строительства” (советский аналог менеджмента), по 4 — 5% составляют группы юристов, педагогов, специалистов по сельскому хозяйству, математиков и программистов, а также тех, кто в вузах изучал естественные науки и т.п.
Советское отношение к человеку исходило из чисто функционального и утилитарного понимания его природы, т. е. необходимости обеспечить воспроизводство системы в ее минимальных параметрах, и только. Это понимание переходит и в медицинскую практику, и в систему культуры, и в характер организации труда или определение стандартов частной жизни (соответственно, жилищного строительства, социального обеспечения, рационирования потребления и проч.). Оно лежит и в основе соответствующих курсов обществоведения, но и в технических дисциплинах, предопределяя крайне ограниченные параметры “человеческого фактора”, понимаемого как чисто пассивный и по необходимости терпимый остаток, резидуум управления. Слабость связанных с этими представлениями горизонтальных социальных связей сопровождалась жесткостью вертикальных, иерархических структур одноканального управления, что, естественно, со временем оборачивалось крайней непродуктивностью управления, пассивностью системы, т. е. отсутствием внутренних стимулов и факторов развития, латентным сопротивлением управляемых, фобией нового, высокой терпимостью массы и ее зависимостью от властей. По отношению к системе высшего образования это означало в первую очередь — отсутствие механизмов связи с рынком труда (либо через спрос на со ответствующие специальности, либо через “интересы” самих студентов), во вторую — ригидность и догматизм самого профессорско-преподавательского корпуса, подавление каких либо механизмов критики, дискуссии, ротации кадров, сильнейший научный — теоретический, методологический, предметный — консерватизм. Поэтому функционирование советской системы воз можно было лишь при условии резкого упрощения, снижения сложности проблемы любого уровня. Это проявлялось не только в принципе партийного контроля (руководства) любыми сферами социальной жизни или в систематическом рекрутировании провинциалов, лояльных начальству, редактировании с оглядкой на массового “читателя, который не поймет” и т. п. Это был алгоритм сохранения самой организованности социальной системы, поддержания границ ее устойчивости. Относительная недееспособность последовательно передавалась на нижлежащие уровни управления, увеличивая внутренние напряжения, особенно в условиях, когда система среднего образования, начиная с конца 60-х годов, “погнала” поток людей с образовательным уровнем выше достигнутого среднего по стране.
Подавляя возможности индивидуального разнообразия, вариативности, конкуренции, личного достижения, система исчерпала свои культурные ресурсы в течение одного поколения. Ее потенциала хватило только на первичную и крайне одностороннюю военную модернизацию. В новую информационную и технологическую эпоху Россия именно поэтому войти была не готова. Подорванной оказалась сама человеческая основа социокультурной динамики, инновационный потенциал. Структуры образования и обучения, не допуская формирования элит и их ценностей, не только не стимулировали инновационное развитие, а, напротив, всячески подавляли его, сглаживали под усредненный и весьма невысокий шаблон. Иначе говоря, система образования в России была и остается ориентированной на воспроизводство только самых устоявшихся и общепринятых сведений и знаний. В свое время это обеспечило СССР рывок быстрой догоняющей индустриализации, но невозможность изменить эту структуру привела ее к усиливающейся изоляции и провинциализации.
Самый большой в мире по численности корпус научных работников в СССР (к концу 80-х гг. практически 1,5 млн. человек) дал сравнительно немного новых фундаментальных разработок и теорий. За все время советской власти только шесть раз советские ученые были награждены Нобелевскими премиями, что отчасти свидетельствует о слабости фундаментальных и общетеоретических разработок. Причина: более 2/3 научных сотрудников в СССР (а в России уже свыше 4/5 — 83%) работали в ведомственно-отраслевых НИИ, обслуживающих главным образом ВПК, а не в вузовской или академической системе. Доля социальных, экономических и гуманитарных исследований в общей структуре научных разработок в 80-х гг. составляла всего 3% (с учетом научно преподавательской деятельности — 6.5%).
Но данный тип социальной организации предопределил не только теоретическую стагнацию в отдельных областях науки, но и “заболачивание”, склеротизацию внутреннего развития всего образованного сообщества в советское время. Наиболее ярко это проявилось в ограничении должностного “роста” специалистов, не имеющих иных возможностей социального признания, кроме как карьерного. Сверхцентрализация общества привела к тому, что карьерный лифт был возможен только по партийно-советской или хозяйственной линии. Однако и здесь каналы вертикальной мобильности оказались вскоре закрытыми.
Для того чтобы занять первую номенклатурную позицию в конце сталинского периода честолюбивому карьеристу требовалось около трех лет, в конце брежневского периода этот срок растянулся до двадцати двух лет, что означало практически полное прекращение мобильности, невозможность социального продвижения.
В этом плане советская интеллигенция (образованный слой российского общества, люди с высшим образованием, занимающие высокие социальные позиции) — это не элита в социологическом смысле слова, не элита по своим функциям и структуре воспроизводства, а государственная по формированию и роду деятельности бюрократия, технологическая или репродуктивная.
Функциональная роль массовой репродуктивной бюрократии отличалась характерной двойственностью: с одной стороны, обеспечивая идеологическое легитимирование режима через апелляцию к “русской культуре”, традициям, консервативным национальным ценностям, она постоянно цензурировала влияние мирового сообщества, минимизировала и ограничивала культурное, ценностное и информационное разнообразие, с другой — стремилась смягчить наиболее репрессивные действия партаппа рата в интересах сохранения всего целого, критически отно сясь к особенно жестким проявлениям системы. Именно в этом своем качестве она претендовала на роль “общества” как такового, выразителя целого, вопреки частным (“мещанским”, “эгоистическим”, “потребительским”) или же корпоративным (“ведомственным”, министерским и т. п.) интересам. Понятно, что, выдвигая себя на эту роль, интеллигенция (прежде всего — литературная журналистика) сохраняла баланс сервильности и очень умеренной, осторожной, дозированной критичности. Последнее обстоятельство часто переоценивается в работах об интеллигенции, когда она рассматривается как основной оппонент тоталитарной власти.
Эта схема самоквалификации (и двоемыслия) подпитывалась и этикой диссидентского противостояния коммунистическому ре жиму, и самомнением определенной части советской партий но хозяйственной бюрократии, пытавшейся найти новые основания легитимности системы (начиная с хрущевских времен, когда место революционной фразеологии стала постепенно занимать смесь из директорского технократизма, русского имперского национализма и более популистских воззрений).
Сам характер обучения образованного слоя — преимущественно инженерно-технический и педагогический — неизбежно оборачивался крайней узостью специфически технократического и дидактического мышления (в том числе — в отношении понимания природы социальных и экономических проблем), приверженностью к государственно-бюрократическим формам социальной организации жизни. Вне зависимости от профиля своей специализации (будь то главный инженер, преподаватель вуза или журналист, юрист или научный работник) каждый из представителей этого слоя был государственным служащим, одним из армии обученных, квалифицированных чиновников, не представлявших и не представляющих себе другой деятельности и свободы, кроме как работы и свободы в рамках государственной организации, института или предприятия. Соответственно, все интересы, круг представлений, модели реальности этого образованного слоя были связаны именно все с той же системой государственно-бюрократической организации общества, при которой только его положение и роль, авторитет оказывались значимыми. Поэтому и внутрикорпоративная идентификация массовой репродуктивной бюрократии строилась не на профессиональных ценностях и авторитетах (соответственно, не на компетенции, специализации), а именно на статусной или ведомственной квалификации (по месту службы, по квалификации ВАКа, не по профессионально признанным достижениям). Общекорпоративная же солидарность точно так же предполагала не символические ценности познания, рефлексии, методической дискуссии, а декларативную лояльность “целому” — великой державе, обладающей национальной культурой и героическим прошлым, с соответствующей селекцией идеологических представлений и символов.
Для “интеллигенции” совершенно не характерны чувства социального превосходства, привилегированности положения. Как показывают данные наших опросов, именно образованные опрошенные ощущают себя более несвободными, зависимыми, нежели другие группы в обществе (особенно те, кто принадлежит к кризисной группе: 45 — 55 лет). Их восприятие себя как типично “служивых”, “государственных” людей крайне далеко от норм “среднего класса”, который в обществах другого типа видит себя центром мироздания, естественной основой общества и чьи системы координат становятся нормой для других.
Крах системы лишил интеллигенцию прежней роли и, соответственно, — поддержки со стороны как властных и государственных структур, так и массовых слоев общества. Развал прежней социальной организации системы науки, культуры и образования лишил смысла саму деятельность интеллигенции, значимости связанных с ней групповых представлений и корпоративных интересов, определяющих конструкции реальности.
Чтобы проиллюстрировать мотивы этих настроений, приведу данные опроса научных работников из всех секторов российской науки — академической, вузовской, отраслевой и т.п. На сворачивание в последние годы исследовательских работ или сокращение фронта научных исследований указали 48% опрошенных научных работников, о быстром отставании от зарубежного уровня исследований заявили 80% опрошенных, работающих в научных организациях или вузах. 69% назвали положение в своей отрасли науки как “плохое” или “кризисное” (“хорошим” его считают лишь 26%, причем главным образом — те, кто занят в общественных и медицинских науках). Хуже всего оценивается ситуация в тех сферах, которые работали на ВПК, в технических и естественных науках, независимо от ведомственной принадлежности — институтах Академии наук или отраслевых НИИ. Главные причины кризиса: “недостаточное государственное финансирование” (71%), “отсталая научно техническая аппаратура и неразвитая инфраструктура” (41%), “низкий общественный престиж научной работы” (35%), “отсутствие спроса на научные разработки” (32%), “чрезмерная бюрократизация, давление аппарата управления, незаинтересованность управляющих структур в научных результатах” (24%) и т. п. Не случайно лучшим периодом в отечественной истории массовое сознание считает брежневскую эпоху “застоя”, идеализированное время спокойного и сытого существования.
Люди с высшим образованием, занимающие более высокое социальное положение, лишь незначительно — на полшага-шаг — отличаются от основной массы и в своих запросах (касающихся доходов, информационных потребностей, стандартов образа жизни), и в своем понимании происходящего (характера политических или этических представлений, социальной и политической компетенции). Это означает сохранение фундаментальной интенции и матрицы человеческих отношений: значимой оказывается ориентация базовых социальных институтов не на повышение и достижение, а на их консервацию путем систематического снижения человеческого потенциала. В этом заключается причина кризиса образованных слоев, непродуктивности и растущей дезадаптации элиты, утраты ею своего авторитета, а вместе с тем — бесперспективности общества как такового, его неготовности и нежелания изменений.
Одной из наиболее выраженных особенностей разложения образованных слоев можно считать резкое усиление квазитрадиционалистских, ностальгических настроений по идеализируемому прошлому, с одной стороны, и усиление механизмов психологической защиты по отношению к изменениям в любой сфере — с другой. При фантомном гражданском обществе идеология “целого” (суррогата “общества”) может быть только консервативно органическая идеология национального. (Кажущаяся на первый взгляд прямо противоположной ориентация молодых “образованцев”, занятых в новых, уже негосударственных структурах, на демонстративно эпатажный “постмодернизм” по существу совпадает с духом традиционалистского и провинциального антипо зитивизма и антирационализма.)
Стержневой идеей, вокруг которой группируются различные идеологические прожекты пост советской интеллигенции, является идея “великой России” и ее восстановление. Речь, таким образом, не идет о выработке каких то новых ориентиров или политических целей, а лишь об артикуляции рутинных, аморфных низовых массовых представлений и клише, апеллируя к которым, выражая их в относительно систематическом виде, интеллигенция пытается вернуть свою утраченную значимость, прежнюю роль. “Возрождение великой державы” стало тем единственным символическим тезисом, на котором сходятся и либералы западники, и коммунисты патриоты, и поборники “святой православной Руси”. Составные элементы того, в чем именно заключается это национальное “величие” державы, могут существенно различаться, равно как и средства достижения заветной цели, но общей программной композиции это не меняет. Если прозападно ориентированные рыночники видят в формировании и развитии рынка условие будущего процветания и мощи нового демократического государства, мировой державы, столь же экономически развитой, как и другие члены семерки, то коммунисты ностальгически вспоминают военную мощь и государственный строй, общественную жизнь в СССР, православные неофиты перебирают традиционные компоненты “прошлого” — соборность, духовность, патриотизм и т.п. мифологические основы национальной жизни.
Собственно, именно движение в сторону массы образован ной элиты, ранее претендовавшей, пусть и чисто декларативно, на то, чтобы поддерживать определенный уровень гуманности, морального приличия, “совестливости” и “ответственности” носителей культуры за происходящее в обществе, и приходится квалифицировать как разложение. Оно оборачивается ростом примитивного популизма и растущей апелляцией к “народу”, его вкусам и запросам. Стираются различия в оценках, ориентирах, взглядах между высоко — и низкообразованными людьми. В результате самые массовые и пошлые образцы интерпретации про исходящего получают удостоверение, авторитетную санкцию со стороны самых верхних уровней организации общества, т.е. в ходу оказываются только самые примитивные модели интерпретации политических и социальных изменений, а ханжество или демонстративный цинизм приобретают характер нормы публичной жизни.
Что делать? — Менять характер системы образования.