Андрей Зорин
Опубликовано в журнале Неприкосновенный запас, номер 1, 1998
Андрей Зорин
Неоконченные разговоры
Толковый студент приносит мне курсовую работу о Бродском. Параллели и расхождения наших биографий настраивают на сентиментальный лад, и я пускаюсь в воспоминания:
— Точно в вашем возрасте я сам написал работу о Бродском, но показать ее можно было разве что нескольким близким друзьям.
— А что, разве в университете не изучали? — лениво удивляется он.
— Что вы несете? — куда сильней удивляюсь я. — Вы же сами пишете, что его выдавили из страны.
— Да я знаю, — нимало не смущается он собственному промаху, — но я думал, может, в университете все-таки изучали…
Я не нахожусь, что ответить.
— Ну и хорошо, — реагирует на эту историю мой приятель, — выросло поколение нормальных людей, которым весь этот маразм уже непонятен.
— Что ж хорошего? — пытаюсь я возражать. — Если они не знают, как было, все может повториться…
Слова эти так сильно отдают штампами из перестроечных рецензий на фильм “Покаяние”, что я морщусь и мысленно говорю сам себе: “Не то, не то…” как фараон в манновском “Иосифе” незадачливым толкователям снов. Что-то другое задевает меня в простодушном невежестве юного исследователя Бродского. Дело несколько проясняется после еще одной беседы со студентами.
— Вы думаете, я всегда был уважаемым членом общества, — вновь погружаюсь я в преданья старины глубокой. — Ниже меня на общественной лестнице был только алкоголик в канаве.
Пожалуй, я не вполне точен. Между безработным литератором с профкомовским билетом и уличным алкашом была еще одна промежуточная ступень, через которую обычно и осуществлялся спуск, — интеллигент в бойлерной. Впрочем, едва ли от этого хоть что-нибудь меняется.
— Ну и что, нравится вам быть уважаемым членом общества? — интересуется пытливая молодежь. Современность явно занимательней для нее, чем история.
— Мне нравится, — отвечаю я, стараясь убрать из своей интонации малейший намек на какую бы то ни было эмфазу.
— А почему? — следует естественный, но неожиданный вопрос, и я снова не знаю, как отвечать.
Что тут скажешь? Социальная лестница на то и задана молодому человеку, чтобы он выбирал, то ли карабкаться к вершинам, то ли радоваться месту у середины, то ли, как учил божественный Веничка, плевать на нее снизу, “на каждую ступень по плевку”. Однако, наш юношеский выбор маргинальности был, по существу, принудительным, если, конечно, не считать сколь тошнотворные, столь и призрачные перспективы советского преуспеяния. А чтобы при этом не чувствовать собственной ущербности, необходимо было вырабатывать в себе пренебрежение к социальной норме как таковой. Мы так долго убеждали себя, что виноград зелен, что способны теперь по достоинству оценить его вкус. Но как описать этот вкус тем, кому надо лишь протянуть руку, чтобы сорвать кисть? Впрочем, с моими ровесниками тоже, как любят выражаться наши политики, все неоднозначно.
Долгий разговор по душам со старой приятельницей, много лет живущей в Европе. Моя собеседница принадлежит к числу тех немногих из бывших соотечественников, кто сумел полно и блистательно реализоваться на Западе и в профессиональном, и в личном плане, и потому она совсем не склонна оправдывать тяготы вживания в чужую среду тем, что “в России все равно жить невозможно”. Напротив, она следит за происходящим здесь заинтересованно и доброжелательно. Тем не менее первый после долгого перерыва приезд в отечество произвел на нее грустное впечатление. Главным образом ее удручило распадение среды, в которой мы все некогда существовали. Былые друзья заняты кто чем и не находят ни сил, ни времени, ни желания собираться и часами говорить о мировой культуре.
— Тебе не кажется, что мы предали идеалы нашей юности? — спрашивает она.
Такая терминология находится за пределами риторических средств, которыми мы оба привыкли пользоваться. Столь вызывающий отказ от принятого речевого этикета должен иметь очень глубокие причины, и потому мне не хочется ни отвечать наспех, ни уклоняться от ответа. Об “идеалах юности” я продолжаю размышлять и тогда, когда моя собеседница отбывает домой в свое прекрасное далеко. Были ли они у нас вообще, и если да, то какие? Какого черта мы предавались в ту пору интеллектуальным оргиям, вызывающим сегодня такую ностальгию?
“Идеалы юности” у нас были, а вернее, был один-единственный идеал — мы ненавидели советскую власть. И если мы интересовались историей культуры, философией или семиотикой, то прежде всего, чтоб иметь право сказать самим себе: мы не такие, как они, мы не вписываемся в их систему. И потому пресловутые идеалы предали прежде всего те, кто не испытывает каждый день приступа счастья от мысли, что их больше нет.
— А кто и, главное, что есть? — нередко спрашивают меня мои старшие друзья, — неужели ты не видишь, что…
— Вижу, — неохотно соглашаюсь я.
— И неужели тебе нравится, что…
— Да не особенно, — возражать, как правило, невозможно.
— Значит, ты должен понимать, что… — загоняют они меня в угол.
— Ничего я не должен, — огрызаюсь я с неожиданной решимостью.
Я не знаю, чего сейчас хотят от жизни двадцатилетние — родившимся на воле ни к чему стремиться из клетки. Но и те, кто прожил в ней дольше нашего, нередко чувствуют, что обманулись в своих ожиданиях. Демократия, экономический прогресс, правовое государство, свобода печати, права человека — что-то получилось лишь отчасти, чего-то нет и в помине.
Мое поколение, учившееся в институтах в семидесятые годы, хотело только одного: чтобы нас оставили в покое и дали заняться своим делом. О том, что коммунистический режим вообще исчезнет, как кошмарный сон, мы и не мечтали. Про новую власть можно сказать все что угодно, но она, по крайней мере, не обнаруживает ни малейшего желания нас опекать. Похоже, мы единственное поколение в истории России, у которого все сбылось с избытком.
— А ты не думаешь, что они еще могут вернуться? Ведь никаких гарантий от новой диктатуры так и не создано.
— Могут и вернуться, — пожимаю я плечами, — могут навязать еще какое-нибудь единственно верное учение, отремонтировать старые клетки и выстроить новые. Но одного они сделать не в силах. Они не отнимут у меня опыта нормальной жизни, тех лет, которые я уже прожил в собственной стране свободным человеком. Старые богословы говорили, что даже Господь не властен превратить бывшее в небывшее. Именно поэтому я не очень боюсь за наше общее будущее. То есть боюсь, конечно, но не очень.