Опубликовано в журнале Новая Русская Книга, номер 2, 2002
Патрик Серио Структура и целостность: Авторизованный перевод с франц. Н. С. Автономовой. |
Патрик Серио, зорко рассматривающий путаный славянский структурализм сквозь незамутненные галльские линзы, вносит этой работой заметный вклад в историческую рефлексию гуманитарной науки. Настоящее издание, адресованное отечественному гуманитарию, приобретает характер ценной мировоззренческой провокации. Мнение стороннего наблюдателя призвано скорректировать устойчивые представления русских читателей о наследии Пражской школы и о том положении, которое она занимает на карте европейской лингвистики. В отличие от тех зарубежных исследований, что приходят к русскому читателю после превращения в классику и/или списанный инвентарь, монография “Structure et Totalite” была выпущена Издательством Лозаннского университета в 1999 году. Она отражает современные интересы автора, вышедшего из рядов французской школы анализа дискурса1 . Новый текст подытоживает многолетнее изучение лингвистики как части исторической эпистемологии и служит доказательством того, что анализ научной концепции рано или поздно сталкивается с потребностью в реконструкции идеологии, обусловливающей рождение и бытование этой концепции.
Предложенная Патриком Серио ревизия основ пражского структурализма отличается завидной убедительностью. Автор ставит перед собой, по меньшей мере, две масштабные задачи. Первая состоит в том, чтобы показать, насколько безоснователен нарциссизм французской науки, для которой вся генеалогия структурализма возводится к Фердинанду де Соссюру и отражает лишь различные этапы его перечтения. На примере славянской версии структуральной теории становится видно, насколько гетерогенным является реальный ландшафт этого интеллектуального поля. Это, впрочем, не означает, что “забытой” славянской науке “воздается должное”; для работы по археологии знания это было бы слишком примитивно и означало бы только перестановку внутри иерархии, но не ее пересмотр. Серио решает не только историко-научную, но и культурно-просветительскую задачу. Он пытается изгнать из сознания потенциального читателя призрак франкоцентризма и постулирует более общее, так сказать, “паневропейское” происхождение французского и славянского структурализма. На этом фоне утверждение каждым из них своей “самости” и “оригинальности” требует соответствующей идеологической коррекции.
Вторая задача исследования актуализируется переводом книги на русский язык и соответствующим изменением читательского горизонта. Основные герои книги утверждали, что создают новую науку, имеющую специфически русское происхождение. Серио задается вопросом, насколько обосновано такое утверждение и каковы его теоретические следствия. В предлагаемом анализе идеи “русских пражан” обнаруживают множество парадоксальных сочетаний, по-разному комбинирующих пафос строгой профессиональной науки, наивный “евразийский соблазн” и неизбежно западническую ориентацию русских интеллектуалов, негативно конструирующих свою идентичность. Русский структурализм предстает здесь как противоречивая интеллектуальная среда, сплочению которой служит эмигрантский удел и жажда прямой корреляции между научными и экзистенциальными моделями в лучших традициях русской утопии. Вместе с тем, разделявшаяся “пражанами” русская идея представляет собой продукт экспорта и переработки романтической натурфилософии и в целом восходит к средневековому реализму, для которого сущности – это объективные феномены, развивающиеся самостоятельно, помимо человеческого сознания. Исследовательская стратегия Патрика Серио метафорически воспроизводит хрестоматийное косоглазие Якобсона, ибо ориентирована сразу в две стороны. Здесь одновременно преодолевается замкнутость французской аудитории2 и культурный империализм русского читателя, а также предлагается трактовка восточноевропейского структурализма и как части общеевропейской науки, и как производной евразийской идеологии.
Автор добивается редкого риторического эффекта. С одной стороны, он – скрупулезный собиратель фактов, привлекающий и обобщающий генетические контексты “пражской” школы, что коренятся не столько в лингвистике, сколько в философии и естествознании. С другой, – перед нами ироничный повествователь, для которого очевидна ограниченность любой излишне последовательной концепции. Очень важно, что иронический модус задается в работе с самого начала: “… Роман Якобсон и Николай Трубецкой провозглашают – для всех тех, кто хотел их слышать – новую эпоху в науке, новый способ организации знания” (с. 31). “Буря в стакане воды”, поднятая “русскими пражанами”, крайне симптоматична; это неизбежное сопровождение всякой “научной революции”, к самому понятию которой Серио относится с нескрываемым скептицизмом. Шум и ярость, якобы рвущие связи между старым и новым знанием, не имеют никакого отношения к предмету знания. Шумовые эффекты должны лишь приумножить символический капитал очередной группы людей, продолжающих уповать на “новизну” как на ключевое доказательство своей легитимности. Идеи Томаса Куна о “научных революциях” обнаруживают свою механистичность и завороженность идеологией отрицания, которая имплицируется носителями “нового” знания, и в этом смысле неприемлемы для исследовательского подхода Патрика Серио. Для него оказывается более важной метатеория Дэвида Блура, одинаково критически описывающая экстенсивные (Поппер) и интенсивные (Кун) модели развития науки (с. 56). Близка ему и неупомянутая в тексте концепция “науки в движении”, предложенная в свое время Бруно Латуром3 . Среди эксплицитных ориентиров автора ведущее место занимает в корне ироничная аналитика М. Фуко, ставящая под сомнение релевантность общеупотребительных понятий для истории идей. В контексте рассматриваемой работы таким понятием является “традиция”, на фоне и в пику которой возникает пресловутая “новация”. Упование на традицию “заранее сковывает предмет, который подлежит обсуждению – а именно, связь между наукой и культурой, между наукой и идеологией (или идеологиями)” (с. 41).
Такая эпистемологическая подозрительность не позволяет Серио поддаться тому же искушению, что обусловило разрывы и смещения в соотношении науки и идеологии у “русских пражан”. Сама наука, вернее, ее фантом имел для людей того времени сугубо идеологическое значение. Попытка реконструировать air du temps соссюрианцев (или Zeitgeist феноменологов) не может обойти стороной конфликт метода и мировоззрения. Исследователь свободно оперирует такими, на первый взгляд, размытыми понятиями, как “дух места” и “дух времени”, поскольку именно они, а не якобы строгие, лишенные метафизической ауры термины адекватно тематизируют предмет его изучения. При этом Серио не ограничивается тем, что постулирует размытость и метафоричность термина, признанного однозначным из соображений удобства: вся книга посвящена археологии структуралистских терминов, поражающих своей причудливой референцией. Так, сама “структура” предстает здесь как “целостность”, абстрагированная в эвристических целях. По мнению “пражан”, структурность есть свойство самих фактов, ее только требуется увидеть. И филолог Якобсон, и географ Савицкий обосновывали не структуру, а то, что она организует: “структурой они фактически называли то, что было синонимом синтеза” (с. 277). Таким образом, научный анализ, препарирующий явления, служит здесь утверждению органицизма4 . Синтетичность явлений предопределена их природой, а не сознанием наблюдателя. Поэтому структура – это то, что держит целостность. Вместе с тем, будучи основой целого, структура выступает и как продукт редукции (читай: схематизации) различных слоев культуры. Она необходима не сама по себе, но лишь в качестве инструмента объяснения, типологизации и управления культурными процессами. В этом смысле понятие “структуры” напрямую связано с идеологией евразийства, которое, с одной стороны, намеревалось синтезировать новый тип культурной идентичности, а с другой – не было, в отличие от фашистов, проектом тотального и насильственного преобразования реальности. Этот мягкий тоталитаризм локального происхождения должен был стать культурной нормой на изначально ограниченной территории. Однако сугубо практическое измерение научных (в том числе языковедческих) изысканий евразийцев представляется очевидным – по крайней мере, в результате детального анализа принципов евразийского движения, который предпринимает Серио во второй главе первой части.
В то же время пафос обнажения “истинных” связей между идеологией и наукой приводит автора монографии к неизбежным передержкам. Тревога Трубецкого по поводу культурного владычества западной цивилизации оборачивается для Серио “бешеной ненавистью” против романо-германских народов (с. 35). “Ареальная” концепция культуры Трубецкого постулируется как исключительно агрессивная в отношении западного мира. Последовательно излагая воззрения евразийцев, Серио учитывает, прежде всего, опыт французского читателя, то есть в некотором роде и свой собственный. Роль арбитра отличается той же уязвимостью, что и всякая другая; основной вопрос сводится к тому, как доказать легитимность высказываемых оценок. Поэтому автору ничего не остается, как ликвидировать границу между различными системами доказательств, ибо сам предмет анализа демонстрирует тщетность попыток отделить научные претензии от культурно-психологических стереотипов. В любом случае, заслуга Серио состоит в создании целостной картины евразийства с точки зрения европейца и для европейца. Целостность успешно убеждает последнего, пусть он и стоит в метапозиции по отношению к своей культуре и самому себе.
Сказанное не означает, что автору изменяет его впечатляющая интуиция в истолковании фактов. Евразийцы, вероятнее всего, питались психологической травмой, нанесенной русскому интеллигентскому сознанию европейской цивилизацией. Неприятие демократии, установка на эскапизм славянского мира, его уникальное и исключительное положение уравновешивались у них тезисом о мультикультурности славянского союза. Впрочем, дальше демократического тезиса дело не шло: евразийцы не сомневались, что роль титульного языка славянского союза будет отведена их родному русскому языку. Излишне пояснять, что начиная с 1930-х годов, это напрямую согласовывалось с политикой сталинской России5 . Евразийцы с их исключительной чувствительностью к всякого рода параллелям и закономерностям не могли этого не замечать и шли на это, по-видимому, сознательно, видя в большевиках не столько идеологических, сколько духовных соратников, наконец-то осознавших органическую, естественную склонность славянских народов к объединению. В этом смысле евразийский проект встраивается в парадигму “преобразования” реальности, будь то построение нового общества (В. Ленин), нового человека (Л. Троцкий), наконец, нового организма (Т. Лысенко). Это буквализация авангарда, в русском изводе расцениваемого как руководство к действию. И юношеские увлечения Якобсона выглядят здесь далеко не случайными, как бы подтверждая его упорный телеологизм6 .
Закономерность, “неслучайность” – тот фундамент, на котором зиждется структурализм евразийцев. В мире Трубецкого и Якобсона царит тотальное предопределение. Культура (и ее основной транслятор – язык) развивается у них по законам природы, неустанно достраивающей себя в ходе эволюции. Единство природы и культуры осуществляется на базе общего принципа конвергенции разнородных структур, приобретающих черты общности при отсутствии общего изначального корня. Естественность, таким образом, состоит в преодолении изначального состояния. Если младограмматики и дарвнинисты полагали, что видовое родство обнаруживают только унаследованные признаки, то пражане, пользующиеся теми же метафорами, что Карл Линней, Ричард Оуэн и наконец, Лев Берг, полагают доминантой родства признаки благоприобретенные. При этом Берг “подчеркивает само наличие предрасположения к предопределенной эволюции”. В свою очередь, “Якобсон использовал эту теорию миметизма между живыми организмами в общей среде, чтобы с помощью Савицкого разработать понятие конвергенции языков как основу учения о языковом союзе” (с. 203, курсив автора). От внешнего сходства к глубинному сродству генетически различных явлений – таков путь, по которому движется единый поток природы и культуры. В итоге эта фундаментальная оппозиция снимается, и ее члены должны обрести свойство тотальной взаимопереводимости. Для евразийцев было очевидно, что и биологические виды, и привлекаемые ими средства коммуникации демонстрируют рост заинтересованности, взаимной склонности, которая сильнее, совершеннее и правильнее исходного механистического атомизма. Понятие предрасположенности обусловливает неизменное нахождение сходства в различном. Эта операция была и остается фирменным клише структуралистской методологии, для которой сама идея гармонического единства с необходимостью предшествует анализу конкретных элементов. Восточнославянский структурализм отличается от французского тезки своим онтологическим характером. Он не строит мир с определенной точки зрения (что было впоследствии не без влияния феноменологии отрефлектировано в русле тартуско-московской семиотики), но празднует его изначальную конструктивность. В мире нет изолированных систем, из чего делается радикальный вывод, что “все со всем сближается, “конвергирует”, все всему соответствует” (с. 316).
В заключение – вновь о проблеме двойственности объекта и подхода в свете упоминавшегося косоглазия Якобсона. Любопытно, что впервые совмещение фигур Якобсона и Марра, т. е. сближение двух лингвистических учений было пародийно воспроизведено в романе В. Каверина “Скандалист, или Вечера на Васильевском острове”. Один из главных персонажей, лингвист Борис Драгоманов (alter ego Е. Поливанова), излагает на лекции свое представление об эволюции языка. В пику теории единого индоевропейского языка он предлагает считать первичным состоянием человеческой речи хаос и бесконечное многообразие. Вместе с тем, первобытная речь сводится, по его мнению, к небольшому числу изначальных звуковых комплексов (у Марра этими изначальными комплексами объявляются корневые модели САЛ, БЕР, ЙОН и РОШ). Все дальнейшее развитие строилось поэтапно, причем то, что считалось конкретным типом языка, на деле представляло собой преходящую фазу в эволюции человечества в направлении общего, единого для всех языка. Драгоманов рисует на доске в аудитории пирамиду, поставленную на основание – эта схема также отсылает к работам Марра7 . Принципом этого развития является для Драгоманова культурная, а не экономическая конвергенция, что актуализирует “якобсоновский” текст персонажа. Через некоторое время Драгоманов участвует в вечеринке филологов, где ссорится со своим другом Некрыловым, фигура которого выпукло пародирует Шкловского. В саркастическом замечании Некрылова реализуется специфическая зрительная способность Якобсона, служащая метафорой его двойственности и предопределяющая двойственный подход его исследователей: “Борис Драгоманов смотрит на меня одним глазом. Другой он оставил в резерве. Он шутит”8 .
Отвлекаясь от (мнимых) художественных прозрений Каверина, необходимо все же вернуться к работе Серио и подчеркнуть ее пионерский характер в том, что касается “разворота” темы, полноты материала, а также глубокого и свободного обращения со стратегиями метатекстуальности. Это редкий пример последовательной интерпретации реализованного парадокса, ставшего узловым сюжетом гуманитарной науки прошлого столетия.
____________
1 В России под его редакцией вышел сборник статей, отражающих интересы представителей этого направления: Квадратура смысла. Французская школа анализа дискурса. М., 1999. Марксистские корни этой междисциплинарной практики чтения, исходящей (в усвоении и преодолении идей Л. Альтюссера) из принципиального единства идеологии и науки о языке, рассматривались на страницах НРК в краткой и, по обыкновению, блестящей рецензии А. Маркова (2001. № 1 <8>).
2 Не с этой ли этнокультурной особенностью связано устойчивое пристрастие к категории “замкнутости” (cloture) в классике лингвистического структурализма?
3 Работая на традиционном для методологии науки материале и привлекая к рассмотрению благодатное сообщество естественников, Латур постулирует тесную возвратную связь между обыденным знанием и наукой. Последняя и обретает свою “самость” лишь в процессе постоянного возвращения к опыту обыденности, которая полагается ресурсом рефлективной (т. е. “научной”) аксиоматики. Связь с обыденным знанием и взаимное наложение различных стратегий осмысления этого знания оказываются едва ли не единственными гарантами существования науки. (См.: Latour B. Science in Action. How to Follow Scientists and Engineers through Society. Cambridge (Mass.), 1987).
4 Органицизм русских “варягов”, воспринятый автохтонными пражанами (Б. Гавранек, Я. Мукаржовский и др.) в своей аналитической, максимально деидеологизированной части, в наибольшей степени повлиял на создание того образа структурализма, который можно назвать каноническим, школьным. Органическое понимание языковых явлений имплицировало соответствующее развитие теории от статики к динамике. Таков вектор так называемого. преодоления формализма. Обоснование динамической природы структуралистского объекта см.: Gunther H. Struktur als Prozess. Studien zur Aesthetik und Literaturtheorie des tschechischen Strukturalismus. Munchen, 1973. Кстати, в работах тартуско-московской семиотической школы идея текста как бесконечного становления была канонизирована уже к началу 1980-х гг. См.: Тороп П. Текст как процесс // Finitis Duodecium Lustris. Сборник статей к 60-летию проф. Ю. М. Лотмана. Таллин, 1982. Если использовать имена основоположников философии как метафоры, то выходит, что структурализм, как и многие другие сциентистские проекты XX в., проделал путь от Платона к Гераклиту.
5 О том, как сильно испугался этой параллели Якобсон, никогда позднее не вспоминавший о своем глубинном идеологическом (и только во вторую очередь научном) консерватизме, и о принятии им наследия русской академической лингвистики как охранительницы “структурного целого” России, см.: Автономова Н., Гаспаров М. Якобсон, славистика и евразийство: две конъюнктуры, 1929– 1953 // Новое литературное обозрение. 1997. № 23.
6 Как замечает С. Зенкин в рецензии на оригинальную версию книги Серио, в действительности у Якобсона нет существенных расхождений с вульгарным марксизмом в той его части, которая утверждает фатальность истории и, тем самым, не оставляет альтернатив правящей идеологии. Происходящее в истории всегда имеет цель, которая заранее известна. ““Закономерности исторического процесса” в вульгарном марксизме соответствуют закономерностям эволюции языков, с необходимостью выявляющих свою внутреннюю форму” (Зенкин С. Лингвистический романтизм и “русская идея” // Русский Журнал. 25 сент. 2000 г. / www.russ.ru/ist_sovr/20000925.html)
7 Каверин В. А. Скандалист, или Вечера на Васильевском острове // Каверин В. А. Избр. произв.: В 2 т. М., 1977. Т. 1. С. 261-262.
8 Там же. С. 313.
Ян Левченко