Опубликовано в журнале Новая Русская Книга, номер 2, 2002
В Издательстве Ивана Лимбаха готовятся к выходу три книги под общим заглавием “Коллекция: Петербургская проза (Ленинградский период)”. Первая посвящена 1960-м, вторая — 1970-м, третья — 1980-м годам. Авторы первого сборника — Александр Кондратов, Генрих Шеф, Олег Григорьев, Рид Грачев, Борис Иванов, Федор Чирсков, Андрей Битов, Инга Петкевич, Валерий Попов, Сергей Вольф, Борис Вахтин. В книгу войдут и опубликованные, и не публиковавшиеся ранее произведения. Их герои — идеалисты без иллюзий. Честь и достоинство они обретали в своей собственной, отдельно от советского государства взятой жизни. Стилистический диапазон сборника чрезвычайно широк — от фарса (А. Кондратов) до гротеска (Б. Вахтин). О круге идей, сближающих прозу 1960-х с традицией петербургской прозы XIX века, написал в предисловии Андрей Арьев. Замысел и концепция издания принадлежат Борису Ивановичу Иванову. Представляем читателю фрагмент первой книги: прозу Александра Кондратова.
Гомосексуальный выбор объектов
“Иди, сюда, Максик!”
— Макс, — позвала она. — Максик, иди сюда!
Рослый ньюфаундленд вошел в спальню своей хозяйки. У него были добрые, красивые карие глаза.
— Ложись ко мне… Даун!.. Рядом… Рядом!
Патриция стала снимать халат…
Макса купили не так давно, каких-нибудь полгода назад. Патриции нравились его честность, преданность и прочие собачьи добродетели. Как-то весною, в конце апреля, она случайно увидела, как Макс бежал к ней… Ее звали Дора, овчарку соседа. Бежал устремленный, сильный, горячий.
Мелькнула шальная мысль:
— Тоже мужчина…
Но Патриция тотчас же отогнала эту мысль, как непристойную, глупую. Через неделю, в командировку, уехал муж Гастон. Длительную командировку — на три месяца.
Сначала она просто гладила Макса. Все чаще, все дольше. Думала:
— Я просто так… Шелковистая шерсть. Собачка. Песик.
Потом стала целовать его, в нос. Максик страстно лизал в ответ своим шершавым языком, чуть слышно подвывая. Настойчивая мысль не давала покоя Патриции:
— Пусть привыкает… Не сразу же…
Гастон был должен вернуться не раньше августа.
— Иди сюда, Максик. Иди, дурачок… Ну, что ты? Иди же!
Первый раз это было во вторник, вечером. Потом — почти каждый день, на сон грядущий, а случалось и утром.
— Иди сюда, Максик! Иди, иди!
Максу это нравилось. Очень нравилось. И он был такой прилежный и способный ученик!
Патриции? Она и сама не могла понять до конца. Выносливый и страстный, но… Непривычно, дико. Дышит, повизгивает… Все же собака!.. Опять же, шершавый красный язык…
Муж Гастон вернулся в августе, точно в назначенный срок.
В тот вечер Макс долго не мог взять в толк, в чем дело, что случилось. Его грубо прогнали из спальни! Потом, часам к двенадцати ночи, он догадался: лишний, третий.
Макс стал отчаянно царапаться в запертую дверь спальни.
— Чёрт бы побрал этого пса!
За три месяца разлуки Гастон сильно соскучился по жене. Одев халат, он сказал Патриции:
— Придется успокоить этого негодяя!
Шерсть у Макса была гладко-черной и Гастон не заметил его сразу, выйдя из спальни в коридор.
— Макс, где ты? — строго спросил он.
Макс не ответил: прижавшись к стенке, он тихонько проскочил в открытую дверь спальни.
— Где ты, Макс? — повторил Гастон.
Ньюфаундленд молчал, устремившись к Патриции (она еще не видела его в темноте спальни).
Не найдя собаки, Гастон пошел в туалет, дабы справить там некую неотложную потребность.
Крик Патриции он услышал в тот момент, когда дело, столь серьезно начатое им, было далеко до завершения.
— Гастон!
Макс вспрыгнул на кровать. Его глаза светились страстью.
— Гастон, Гастон!
Патриция оттолкнула собаку ногой. Той самой ногой, которую нельзя было даже сравнить с тощими ногами Доры, овчарки соседа.
— Пшел вон, пес! Пшел вон!
Макс опешил. Почему он отвергнут? Этого он никак не мог понять. И снова прыгнул… вновь отвергнутый, сброшенный на пол красивой ногою Патриции.
— Гастон, иди сюда скорей!
— Сейчас! — крикнул, страдая запором, Гастон (командировки даром не проходят). — Одну минуточку…
— Гасто-о-он…
— Не горит же у тебя там!
— О, боже!
— Сей-ча-ас! — заорал Гастон, подумав бешено: “Не дадут спокойно даже…” — и вновь поднатужился.
Макс вспрыгнул на кровать в третий раз. Теперь его уже нельзя было отвергнуть. С неистово горящими глазами, вставшей дыбом шерстью, оскаленного, неотразимого. Это была сама страсть!
Если бы Макс умел говорить, он воскликнул бы: “Любимая, почему ты меня отвергаешь? Почему ты…”
Он многое бы сказал, Максик. Но, увы, не умел говорить.
— Гастон, я тебя умоляю… Скорее же!
В туалете послышался взволнованный шум воды.
Макс одолевал в борьбе за счастье. Патриция покорилась судьбе… Насилию…
Когда Гастон вошел в спальню, он услышал частое и жадное дыхание. В недоумении (почему молчит Патриция?) зажег свет.
Язык Макса высунулся далеко вперед от счастья и любви.
Гастон разгневанно крикнул:
— Макс!
Макс оглянулся на хозяина… И продолжал любить.
Патриция закрыла глаза: это было самое лучшее, что она могла сделать в такой пикантной ситуации.
— Макс, тубо!
Макс больше не реагировал на крик хозяина.
Револьвер лежал в кармане пиджака.
С минуту Гастон колебался: он любил ньюфаундленда. Но ведь и жена была его, Гастона! При чем здесь собака? И прямо на глазах, какой позор!
Гастон стрелял в упор: увлеченный Макс ничего не замечал, поглощенный страстью.
Второго выстрела не потребовалось. Пуля пробила голову навылет.
Гастон сбросил труп собаки со все еще неподвижной жены. Потом вызвал врача и полицию.
Заметки в бульварной прессе назывались: “Жена на двоих?” — “Ньюфаундленд–насильник” — “Храбрый муж” — “Случай в спальной” — “Честь женщины спасена!”…
Честолюбивый Гастон показывал их своим знакомым.
Дело
Прочитав рассказ, майор Наганов крякнул. Потом сказал, подумав:
— Какая ерунда! Не мог бы этот Максик, если бы хозяйка не захотела… Насилия тут не было, да и быть не могло!
Обычно майор брал книги в библиотеке Управления милиции. Большей частью библиотечку военных приключений и сочинения классиков. Знал он и стихи, и частенько, на совещаниях, цитировал Маяковского, критикуя постовых.
Но похабный рассказ “Иди сюда, Максик!” майор читал не для удовольствия или самообразования, отнюдь! Он читал его, увы, по долгу службы. Уголовному розыску необходимо было в самый малый срок вскрыть и пресечь опасную шайку гомосексуалистов.
Это половое преступление, предусмотренное уголовным кодексом и направленное против здоровья и личности граждан мужского пола, может быть, и не требовало такого серьезного и пристального внимания, но… Оно было связано с другим, куда как более опасным и серьезным преступлением, — убийством.
Посягательством не только на половое достоинство советского мужчины, но и на самое для него святое — жизнь!
Первые обстоятельства
Конкретно, факты были в следующем: обнаружился труп. Он был найден постовым Догадовым на мостовой,
по улице Моховой, во дворе дома номер 3, с лицом, обращенным кверху, в шестом часу утра, а точнее в 5 часов 17 минут.
Розыскная собака Альфа привела поиски в подъезд дома номер 13 по улице Пестеля. Там, на втором этаже, возле двери с табличкою “Ф. Гипшпарг”, были обнаружены экскременты, очевидно, оставленные убийцей, причем, “для нужд подтирания, — как зафиксировал протокол места происшествия, — преступник использовал лист бумаги, покрытый машинописными знаками”.
Бдительный Наганов, одев спецперчатки, извлек этот лист бумаги из преступных экскрементов и тотчас же направил его на экспертизу. Заключение экспертизы гласило: “предложенный объект представляет собой лист обычной машинописной бумаги (артикул номер 7), средней плотности, белого цвета, с отпечатанными на пишущей машинке класса “Олимпия” буквами черного цвета, которые составляют текст, озаглавленный “Иди сюда, Максик”. Установить авторство текста не представляется возможным, хотя налицо все факты, что им не мог быть член Союза писателей”.
Этот вывод подтвердила и специальная экспертиза, проведенная с помощью стилистов-литературоведов. Их вывод был краток: “автор не состоит в Союзе советских писателей и, безусловно, является сексуальным эротоманом”.
Никаких других вещественных доказательств, кроме экскрементов и бумаги, обнаружить не удалось. И тогда майор обратился к трупу, найденному на Моховой.
Параметры трупа
Труп был красив. Он был задумчив, тих, спокоен, бледен, умиротворен. Казалось даже, что и сейчас, успокоившись, он о чем-то мечтал. Лицо, обращенное к небу, не носило следов телесных повреждений и ушибов. Лишь на левом виске аккуратно была выбита маленькая дырочка (как оказалось впоследствии — гвоздем).
Более тщательный осмотр показал, что труп… был лишен девственности (покойному было лет двадцать, это был красивый, упитанный парень).
— Изнасилован и убит! — как молния мелькнула радостная догадка в уме майора.
— Московское время 16 часов! — тотчас же прозвучало из репродуктора, висевшего в кабинете Наганова.
И майор почувствовал внезапно какой-то смутный, неприятный, щемящий страх.
Сон в руку
Майору снилась плоскость: она была тщательно выкрашена в синий цвет и на ней стояли красные гробы, двумя параллельными рядами. Их было много. Очень много. Бесконечно много. Спокойные, запараллельные, они уходили в бесконечность, не пересекаясь.
Крышек на гробах не было. Майор, держа в руках горсть блестящих беленьких монет, медленно и плавно шел вдоль гробов.
— Левому… Правому… Левому… Правому… Левому… Правому…
Рты мертвецов были полуоткрыты. В щель губ майор осторожно опускал двухкопеечную монетку. И после этого, издав тихий звон, рты мертвецов закрывались.
Работы было много. Параллельные линии гробов, наконец-то, пересеклись. В последнем, заключительном, лежал Лобачевский. Он тихо звякнул — и майор остался один, за своим рабочим столом, на котором были навалены папки с надписью “ДЕЛО”, “ДЕЛО”, “ДЕЛО”. Каждое дело имело номер. Номер 207, номер 114, номер “Номер”, “Номер номер 7”…
Майор без устали подписывал обложки дел. Но макал в чернильницу не ручку, а старшину Узелкова. Старшина был маленький, блестящий, словно оловянный солдатик, в милицейской форме.
Майор писал его поджарой головой:
— ДЕЛО НОМЕР 634… ГОМОСЕКСУАЛИЗМ… ПОЛОВОЕ СНОШЕНИЕ НОМЕР ТРИ КАРАЕТСЯ ЗАКОНОМ… ДЕЛО ДЕЛА…
Каждое новое дело требовало новой надписи. Майор обмакнул голову Узелкова в чернильницу и продолжал аккуратно писать:
— ЗАЧЕМ ЗДЕСЬ ПЕТЯ… ОРФОГРАФИЧЕСКИЙ ГРАФИЧЕСКИЙ СЛОВАРЬ… ДЕЛО О ДЕЛЕ НОМЕР ДЕЛО… КТО-ТО КОГО-ТО ЗАЧЕМ-ТО ПЛЮС…
Операция начата
Майор поежился, хотя ветра не было и стоял теплый летний вечер. Майор ежился не от холода: в сердце копошился холодненький тонкий страшок.
— Не надо, — применял майор самоконтроль. — Спокойнее. Спокойнее, Сеня…
А в голову лезла нескромная мысль о жене Шуре.
Для проведения операции майор Наганов выбрал Михайловский садик, давнее убежище “голубых”, как интимно называли педерастов. Жене майор ничего не сказал, кроме краткого:
— Иду по делу, Шурочка. На всю ночь!
Шура покорно кивнула. Ночные операции Наганова были ей не впервой. Она доверяла мужу. И тогда, когда он был лейтенантом, и ныне, майору.
…И вот сейчас, сидя на скамейке Михайловского сада, Наганов терпеливо поджидал гомосексуального знакомства.
— Конечно, дойти до дела не позволю, — думал он, ерзая. — А если полезет, скажу “нельзя”. “Страдаю запором. Завтра!”… Потом позвать понятых, постового — и птичке крышка! Зацепить одного — весь клубок распутаем… Будет, наверное, целовать, гладить…
Майор щекотливо поежился. Что-то особое, острое, загадочное, пикантное было в сегодняшней операции. И в то же время — заманчивое. Это не то, что крутить руки Петьке Гному, да допрашивать уголовников…
— Здесь не занято?
Майор вздрогнул.
— Нет, нет, садитесь!
Наганов поспешно подвинулся. Сердце екнуло:
— Вот оно! Началось! Держись теперь, майор Семен Наганов!
Незнакомец сел рядом и задумался. Майор дипломатично молчал, предоставив инициативу неизвестному
(а вдруг — случайный, честный человек, лишенный извращений?). Для полного спокойствия — и сокращения времени — Наганов принялся считать, про себя. Сначала до ста. Потом до двухсот. Потом решил считать до тысячи.
Что он тянет? — думал с тоской Наганов, отсчитав пятую сотню. И покосился на соседа.
— Чернявый. Но не грузин, не армянин. Те — так чаще. Южный народ, кавказские страсти. Асса, асса!
Досчитав до тысячи, потом до тысячи двухсот, майор решил действовать сам. Он энергично подвинулся к незнакомцу, так, чтоб ягодицы их соприкоснулись.
— Простите, а как вас зовут?
— Меня? — незнакомец повернулся к майору, симулируя удивление. — А зачем это вам? Вы кто такой?
Бдительный майор чувствовал дрожь чужой ягодицы. Или это дрожала его собственная?
— Я май…
Вовремя сдержался. Чуть-чуть было не проговорился. Уже вошло в привычку, словно поговорка или формула: “Я — майор Наганов. Вот мое служебное удостоверение!”
— Я Майоров, Семен Иванович. — С именем и отчеством не стоило темнить. — Сеня.
Майор добавил игриво:
— Сенечка… Или Сенек… Сенюлька!
— Чутких, Илья, — сухо представился незнакомец.
— Темнишь, извращенец, — подумал майор. Но вслух продолжал обольщение:
— Илюша, значит… Люшенька.
— Илья Григорьевич. Как Эренбург.
Извращенец делал намеки. Клевала рыбка…
— Я люблю нежные имена: Илюша, Сенечка.
Майор старался говорить как можно женственней. Извращенец промолчал.
— Так звучит ласковей. Не правда ли, мужчинка?
Чутких, дрожа, смотрел на майора. Наганов тесно прижался к нему. Уже не ягодицами — всем телом.
— А вы, мужчина, где живете? Вы холосты?
Чутких молчал. Потом, не в силах сдержать страсть, резко поднялся (майор пытливо наблюдал за его штанами) и негромко произнес:
— Ну, хорошо. Пойдем!
Наганов тотчас встал и взял Чутких под руку.
— Идем, идем, Илюшечка, — сказал он медово. — Всегда готов, как пионер!
Он шутливо отдал пионерский салют. В душе сияло победно-парадное — Клюнула рыбка! Клю-ну-ла!
На “хате”
В доме, куда Чутких привел Наганова, было много людей. Сначала майор растерялся: при аресте они могли оказать серьезное сопротивление.
— Сэнди! — сказал один из них, в сломанных очках.
— Запомним: Сэнди! — отметил в памяти майор.
Собравшихся в квартире было семеро (майор Наганов не считал себя восьмым). Имена их, осторожно, тайком Наганов занес в записную книжку, чтобы не забыть. Для страховки.
— Рабинович, Иван! — представился последний из собравшихся, с черненькими усиками, плотный, величавый.
— Очень рад. Сеня! — майор дружески пожал руку Рабиновича. Второй рукой, держа ее в кармане, он записывал данные в незаменимую книжечку — условными знаками.
— Очень рад познакомиться с вами, Ванечка. Очень — очень рад!
Чутких торжественно произнес:
— А теперь прошу всех к столу!
На столе, в соседней комнате, стояли бутылки с водкой, коньяком, иностранными винами. От такого изобилия майор тихо охнул. Потом, крякнув, сказал:
— Кр-расотта!
Рабинович сел рядом с Нагановым, налил полный стакан коньяка в семь звездочек (майор никогда не пробовал такого) и ласково глядя в глаза майора, произнес душевно:
— Выпей, Сенечка. Семь звездочек — твое число, семерка.
— Пассивный или активный? — майор пытался узнать по глазам, но не угадывал, не было опыта. Решил:
— Разберемся в милиции. А сейчас придется пить, не отвертишься…
Ишь, живут-то как, извращенцы!… Семь звездочек… Пропадай, жена моя Шура!
Майор молодецки выпил стакан. Крякнул, засмеялся хорошим смехом. В голове стало тепло, весело, уютно. Напряженки как не бывало. Африка!
— Почему они не переходят к делу? — подумал майор и прижался жаркой ягодицей к ягодице Рабиновича. Рабинович не возражал.
Выпили еще по одной, и еще. Майор, по давней привычке, пил стаканами.
— Внимание! — сказал Сэнди в ломанных очках. — Внимание! Я прочту свой новый рассказ.
— Так вот откуда взялся этот “Максик!” — мгновенно догадался майор и сделал в блокнотике пометку. — Для возбуждения животных чувств им еще и рассказы требуются… И это мы учтем.
— Рассказ называется кратко: “Бей!”
“Бей!”
— Бей жидов!
Крикнули с чувством, смачно. Побежали, гурьбою, спасать Россию: братья Губины, Пашка Парфен, Иван Пестрицкий, Петька Громыч, Семины — Семен да Евдоким, Шубин, свояк их, сержант Фролов, что в отпуск приехавший — тоже.
— Бей! — кричит.
В армии пятый год служит. Тесак австрийский прихватил, размахивает, крутит:
— Бей!
Добра у них, у жидов, много. Всякого много — и разного. Попили кровь… Натерпелись, будя! Отыграемся за все, мать бы иху сотни!
— Погодите, ухманы-глазманы-рехманы! Доберемся ж до вас. До-бе-рем-ся!
…А все потому, что погром ныне…
О вей-вей! Они бежали толпой, эти русские. С кольями, с тесаками. Исаак ударил ихнего Василия. Русский Василий был пьян, как свинья, он лез к тете Хане под юбку, он говорил циничные слова.
Исаак все же муж, он сказал:
— Уйдите!
Пьяный русский сказал:
— У-у, жжид! — и толкнул Исаака, хоть и сам едва стоял на ногах.
Тогда Исаак побледнел, он стал белым, как молоко, он закричал тонким голосом, тонким-тонким, и ударил русского Василия.
И вот — пожалуйста! Через полчаса погром.
Бабушку Моню пнули сапогом. Двумя сапогами — братья Грубины. Лавку Шушмана ограбили дочиста, даже кнопки забрали.
— Будя! Отпился кровушки, мать бы твою жидовскую восемь!
Петруха Мальцев гонял Веню Ицека по двору и гоготал:
— Ишь, пархатик! Что гусенок бегаит. Маленький, а пархатый. Я ттебя! — и швырял в Ицека поленьями.
Дед Рувим умирал и бредил. Ему пробили череп, кочергой, и в разбитом мозгу был город. Рувим ясно видел город, там было все родным, еврейским: и дома, и улицы, и люди, и деревья. Даже собаки были свои — еврейские. Умные, с чуткими черными глазами.
Рувим слышал призывный крик:
— Эй, Рувим, поднимайся! Идем громить русских! Скорей же!
Шушман шел впереди большой толпы. Все несли колья, тесаки, ломы. У Мони Рехмана висело за спиной целое ружье! Он кричал громче всех:
— Бей русских! Бей русских!
И размахивал при этом магиндоидом, укрепленным на шесте.
— Их давно не громили, скуластых хамов, — подумал Рувим. Он хотел приподняться, встать и пойти на погром…
Но город внезапно наклонился, отступил во тьму. В мозгу вспыхнула и ярко засияла буква 7. Нестерпимо яркая… И старый Рувим умер.
А погром был в полном соку! Налился и созрел, точно спелое яблочко.
— Спасай Россию!
— Братцы, бей!
— Мать же твою пять: еще бегит жиденок!
— Бей его!
— Бей!
— Убегает, пархатик.
— Не уйдет!
— Сержант Фролов, забегай справа!
— Держи его, Петруха!
— Тесаком, тесаком!
— Имай жида!
— Имай!
— Имай!
Ходют они. Кровушку пьют. В магазинах, в театрах, в художниках. Везде проникают, где лучше. Но ничего, дождутся. Всыплем им горяченьких, по тепленьким местам. Всем этим ухманам, грохманам, рехманам. Сделаем им гробманов!
Я и Петрухе так говорю:
— Доберемся ж до них… До-бе-рем-ся!
После
Громче всех смеялся Рабинович: ему до слез понравился рассказ. Впрочем, многие во время сэндиного чтения, занимались делом. Не раз и не два коленей майора касалась чья-то жаркая рука (он тотчас сбрасывал ее с колен, чутьем чекиста понимая, что колено — это только предлог и рука непременно поднимется выше).
Майору стало дурно: он пил не закусывая. Поднявшись из-за стола он сказал:
— Извиняюсь…— и поспешно вышел из комнаты в коридор.
Дверь туалета Наганов запер, боясь покушения (“половых посягательств” — так сформулировал бы это сам майор, не будь он пьян). Через десять минут, побледневший, Наганов вернулся в комнату.
В воздухе чувствовалось томление. Шли тихие разговоры, те-а-тет. Майор, чтобы взбодриться, выпил еще стакан коньяка. Потом, не закусывая, запил его стаканом иноземного вина. Подумав при этом: “кислятина”.
В голове затяжелело. Разлилась благодать… Уже не в жаркой Африке, а на сказочных Гавайях, в Океании, в стране вечной весны почувствовал себя майор.
— Аристотелю…
Майор насторожился. В углу говорили об Аристотеле, который столько лет безуспешно разыскивался уголовным розыском после скандально-известного дела о пяти частях гражданина Семенова.
— В своем “Эстетике” Аристотель дал определение катарсиса, — бубнил носатый, обращаясь к Сэнди. — Катарсис это…
Майор не испытывал катарсиса: его тошнило.
— Пойдемте! — сказал подошедший Чутких майору и взял его за руку.
— Куда?
— Спать.
— Нне хоччу!
— Идемте, идемте!
Как безвольная кукла, покорно и вяло, майор последовал в спальную комнату, ведомый Чутких. Там, не зажигая света, уверенно и быстро, извращенец принялся раздевать оторопевшего Наганова. Майор пьяно всхлипывал и повторял:
— Шура… Шурочка… Где ты, жена?… Прро-ппа-ддаю!
— Ложись! Опп!
Чутких повалил майора на кровать, сдернул с него штаны. Стал раздеваться сам…
Майор осознал! Сейчас он будет изнасилован, неотвратимо! За моральное разложение из милиции — вон! Может быть, будут даже судить. “Добровольно-пассивный!”… Пятно на всю жизнь. И это — в лучшем случае. А в худшем, в лагере, если посадят? Педерастам окантовывают миски для еды: брезгуют. И пользуют себе на удовольствие… А Шура? А Петька?.. Нет!
— НННЕТ!
И когда голый Чутких, часто и жадно дыша, приблизился к поверженному на кровать Наганову, майор решительно схватил его за орган посягательства своей стальной, натренированною хваткой.
Без Рабиновича
Чутких вскрикнул от боли. Изменился в лице. Хватка у майора была еще та: железная, намертво.
— Попался с поличным! — прошептал майор, сжимая доказательство в руке. — Попался, голубь… Пе-де-раст!
И вдруг лицо Чутких стало покрываться мертвенно-бледными пятнами, потом стало темнеть, чернеть, скалиться черепом… И вновь побледнело.
Майор задрожал, узнав это лицо. Выпустил из хватки орган посягательства.
Это было лицо человека, найденного мертвым два дня назад на улице Моховой дом 3 постовым Догадовым!
— Сеня, Сеня!
Майор с трудом открыл глаза. В дверь уборной настойчиво стучали:
— Проснись! Сеня, проснись!
Майор с трудом привстал. Оправился. Облегченно подумал: “сон!”. Поднял крючок туалета.
— Извините, я немножко вздремнул…
И тут Наганову стало плохо. Очень плохо. Крайне плохо. Крайне плохо — прямо на брюки спасителя Чутких, вот уже пять минут стучавшего в дверь туалета, пытаясь разбудить Наганова.
Рабинович и другие
Все дальнейшее казалось майору бредом. А может быть, к счастью, это и в самом деле был пьяный бред?
Майора отвели в комнату, положили на диван. Свет был потушен и в темноте было слышно шуршанье снимаемой одежды, стук обуви, также поспешно снимаемой.
Чьи-то жаркие руки раздели и майора. Он не пытался даже оказать подобие сопротивления: силы противника были превосходящи. В семь раз: майор был восьмым.
Первым взобрался Рабинович. Майор отчаянно вскрикнул:
— Ой! Больно!
Его держали, посапывая, за руки и за ноги. Рабинович тоже сопел, иногда выдавливая сквозь зубы:
— Терпи, казак… Терпи-и… Тер-пии…
Но и терпя, майор вскрикивал:
— Ай! Ой! Уйй!
Со вторым, Ильей Чутких, стало легче. Потом взобрался третий, тот, носатый, что говорил об Аристотеле и его катарсисе. Катарсиса от носатого Наганов не испытал.
У четвертого, Сэнди, долго не получалось. Но в конце концов пошло и у него. Затем был пятый, майор даже не знал, кто это. Пятый сладострастно кряхтел.
Майору поднесли стакан коньяка:
— Подкрепись, Сенечка.
Наганов жадно выпил. Полегчало. Потом залез шестой и, наконец, седьмой. Опять взгромоздился Рабинович. Начался второй круг!
Майор смирился. Сопротивление было бессмысленно, да и нелепо. Оргия продолжалась всю ночь напролет. Иногда Наганову казалось, что он стал мягким, вся его нижняя половина тела…
А когда все, в конце концов, устали, майор забылся, тут же, на диване, в тяжелом и непристойном сне.
Сон: Анус
Человек без головы держал полосатый жезл. Поезд прополз где-то вдали, вместо пейзажа. Слово было очень легким и чужим:
а — н — ус
…Он стоял на четвереньках, голый, белый. Лишь из заднего прохода свисала красная кишка, в синих прожилках. Она оживала, выползая наружу, медленно и тихо, на свободу, в мир, во вне. Достала земли, поползла по пыли, словно живая… Что это?
— АНУС.
Это кто-то сказал, очень тихо, но решительно. Но все это не имело уже значения, — кто и что сказал. Анус стал расширяться, пухнуть, вздуваясь, тяжело дыша, боками багрово-темными от пыли, утолщаясь в бревно, растя, растя. Живой, большой, огромный —
А-Н-У-с…
Потом была улица. Улица, мощеная свежими кишками. Мостовая звонко чавкала под ногами прохожих. Люди тоже были такими: без кожи. Лица их были страшнее, чем маски. Лица были живые… Только глаза блестели из шевелящегося, живого мяса. У многих не было и глаз, сплошные кишки.
— Анус!
Перспектива улицы уходила куда-то в… Стало страшно, как наяву, в темной комнате. Чужие люди покупали соль и сыпали ее на свои язвы. Все были лысы. Словно красные — с синим — шлемочерепа.
Улица была не во сне, не в сказке, не в фильме ужасов. Она просто была. Люди шли по своим делам, опускали письма в почтовые ящики, смеялись (те, у кого был рот). Безглазые шли сосредоточенно и молча, безразличные ко всему, с головами-анусами.
— Ан-ус.
Стало очень тихо. И вдруг майор очутился один. Он сидел на холодном камне, холод проникал через задний проход, щекотал, хихикал, забирался во-внутрь…
Там был царь. Анус.
Он шевелился, точно живой. Он просился на волю, он требовал, он протестовал! Он хотел повелевать майором. Наганов хотел встать — и не смог. Анус был хозяином. Его анус!
Майор достал динамитный патрон. Помедлив, улыбнулся, вставил его в задний проход, последним усилием воли приподнявшись. Металл был приятно-прохладным.
Майор поджег шнур и закурил “Беломор”. С удовольствием затянулся, пустил дым. Дымок от шнура смешался с дымом папиросы.
И вдруг, в последние секунды, анус закричал, извиваясь, визжа, крутясь, умоляя… Майор терпел, стиснув зубы.
— Сейчас… Сей час… Сейччасс…
Сначала рвануло анус. Потом — мозг. Вселенная разлетелась вдребезги. Последнее, что майор увидел, был цвет его ануса — красный.
У нас уже утро
— Кляпль! Кляпль… Клап!.. Пль!.. Кляпль… Плляк!
Майор с трудом открыл глаза.
— Плякль! Пляк! Плякль! Плякль…
Сверху, с неба, падали капли. Майор лежал под забором грязно-серого цвета.
— Могильный переулок, дом 33, — прочитал он надпись на заборе и вздрогнул, заметив, что на нем нет штанов.
— Пляк! Клап! Кляпль! Кляп!
Шел тихий июльский дождь.
Майор увидел размокшую бумажку, прикрепленную к забору, прямо над головой. Тут же висели его штаны. Майор встал, сорвал бумажку. Капли дождя порядком размыли текст.
— …йор… не девочка… мы… ловали… хором… теперь… …на памя… уалист… лубой… опетушенный…
— удалось разобрать Наганову отдельные слова. И он тотчас же поспешно разорвал компрометирующий его текст.
…Сколько раз пришлось Наганову пожалеть об этом! Эксперты сумели бы восстановить текст полностью: не обязательно им знать, о каком майоре идет в нем речь.
Но прошедшего не вернешь. И майор так никогда и не узнал, что же приключилось с ним в доме Ильи Чутких, что было сном, а что печальной явью, лишился ли он девичьей чести или же по-прежнему остался с нею.
Майор не докладывал о случившемся по службе.
Жене Шуре он тоже ничего не сказал.
продолжение следует
Начало 1960-х