Опубликовано в журнале Новая Русская Книга, номер 1, 2002
М.: Новое литературное обозрение, 2001. 212 с. Тираж не указан. (Серия «Премия Андрея Белого»)
Отныне Могутин выступает на поэтическом ринге в другой «весовой категории». Еще не тяжелая, но уже и не легкая. После пары книг поэзии, изданных на деньги автора в Нью-Йорке, и еще пары — «поэтической прозы» — в небольшом издательстве «Kolonna», он получил признание как литератор «для ценителей» (а не только для тех, кто «по теме»), как лауреат Премии Андрея Белого, печатаемый солидным издательским домом «Новое литературное обозрение». Но чем же может Могутин привлечь современного «ценителя», весьма привычного и даже равнодушного к эпатажу разного рода?
«Мускульная ткань» состоит прежде всего из текстов сборника «SS. Sверхчеловеческие Superтексты» (с. 41-171), датированных 1997-1999 годами. Автор предисловия к «Термоядерному мускулу» Жан-Клод Маркадэ выделяет три доминанты могутинского текста, которые можно и должно анализировать как самостоятельные перспективы: просодию, сказ, графику. Я оставлю их без внимания. Действительно достойным удивления представляется то, что современные критики не разглядели у Могутина «линии Харитонова», им же и представленного российскому читателю в 1993 году! Концептуальная ироничность Могутина, его избранная и избранническая маргинальность-двойственность оказались вытеснены на периферию отдавшегося запретному и запредельному восприятия. Впрочем, чему удивляться, если Евгений Харитонов все еще остается малознакомым даже «ценителям», если его ирония (на мой взгляд, более реалистичная или прагматичная, нежели ее ученица-соперница — ирония московского «концептуализма» в лице Д. А. Пригова, например) заглушена рассуждениями о шестидесятнически-семидесятнической «искренности», будто бы столь для него характерной.
Можно ли сказать, что Язык — это главный герой могутинского Произведения? Как и в случае Харитонова, вряд ли (в противоположность приговскому «концептуализму»). Обладателя «Термоядерного мускула» интересует не столько язык, сколько мир, невозможный, однако, вне языка. Сокрушение миропорядков («убийство») происходит в (поэтическом) языкопредставлении. Автор предлагает различные технологии концептуального «убийства», не забывая, впрочем, о принципиальной слабости «убийцы», которому нечего предложить взамен упраздненного1. Подобно Харитонову, Могутин выстраивает себя как «тотальный художник», т. е., в его случае, «тотальный разрушитель». Это означает продолжение книжного образа как в других видах искусства, так и в искусстве повседневного существования. В согласии с духом радикального авангарда (ср. А. Рембо, футуризм), поэт не может относиться к самой поэзии без (сдержанной) иронии. Она — только один из инструментов. Ставка же — МИР (отнюдь не мирок литераторов). Чтобы уничтожить Мир, держащийся на в конец деградировавшем, по мнению автора, «маленьком человеке», сегодня приходится прибегать к куда более действенным — в сравнении с традиционной поэзией — кино, фотографии и масс-медийной рекламе.
Убийство как концепт
Указания на концептуальный характер могутинской поэзии настолько недвусмысленны, что приходится только удивляться тотальной слепоте большинства его критиков. При этом некоторые концепты приобрели у него системообразующий характер. Например, «убийство». С одной стороны, автору не приходится ничего изобретать. Об УБИЙСТВЕ постоянно кричат масс-медиа. В начале и конце «поэмы» «Я люблю всегда убивать медленно [Жизнь опустела]» речь идет именно о медиатизации и тем самым превращении убийства в банальность. Сравним эти фрагменты. Начало:
покойник шевелился не случайно —
мы пали жертвой полтергейста
жизнь опустела: эндрю кунанан мертв
но дело-то дело-то его!..
Конец того же текста (выделение — мое):
мы пали жертвой полтергейстВа
покойник шевелился не случайно.
Полтергейст — продукт масс-медийного «полтергейства», жертва коего — автор (но не только он — «мы»). Театральное «покойник шевелился не случайно» и хорошо знакомое по революционно-траурной риторике «но дело-то дело-то его» усиливают иронический эффект. «Документальные фильмы о злодеяниях фашистских гадов, газовых печах и концлагерях, холокостах и полтергейстах», которыми «с детства был зачарован» автор, «красная шапочка» и «бабушко-волк» (THE LORD OF FUCK) с его «друзьями близкими и дальними родственниками и сослуживцами по работе» — очевидно фрагменты и персонажи (детского) ужастика «НОЧЬ ПЕРОЧИННЫХ НОЖЕЙ».
Затем УБИЙСТВО превращается в СЕКСуальное удовольствие-насилие, объектами-субъектами которого предстают сам автор, его герл-френд и, наконец, их клиенты. «Могутин», желающий их тел, «убивает» то ли «адептов капитализма», то ли их «КОСТЮМЫ И ГАЛСТУКИ». «Убийства» — это удовольствия, доставляемые «принципиальной» проституткой, знакомой с «беккетом».
УБИЙСТВО приравнено к ПУСТОТЕ («ЖИЗНЬ ОПУСТЕЛА») — оборотной стороне «холодной новизны и обжигающей первородности». Оно оказывается убийством авторского «я»: я всегда люблю убивать медленно / я всегда.
Все происходящее — пусть даже с авторским телом — ХУДОЖЕСТВО. И в то же время УБИЙСТВО Мир-о-сознания. УБИЙСТВО, а не «жертвоприношение покояние ностальгия скорбное бесчувствие» и т. п. «кошмарные ошибки недо..анных олигофренов» и «х…ые на..ки х…ых на..щиков» (курсив мой. — А. М.).
Как в этом тексте, так и на всем протяжении могутинского произведения концепт УБИЙСТВА имеет в качестве парного — СЕКС. «В КОНЦЕ КОНЦОВ Бесконечная поэма распада разлада разврата» (вновь) спаривает их в сознании обывателя, «зомбированного» масс-медиа (он же — поэт «могутин», переживающий массовые страхи-оргазмы, под конец — как в сказке — РАССЕИВАЕМЫЕ Супермогутиным). «Говно» и «литры спермы» автора — «единственное реальное свидетельство» его талантов в стране «успешно зомбированного населения». Неудачная карьера гея-осеменителя, готового изнасиловать собственного ребенка, переспать с сестрой, племянником и сводным братом — где и зачем? В переживающей необратимую варваризацию «Америке» медиатизированного убийства и (сексуального) насилия.
В Америке убьют чтобы попасть на TV
сменят пол и будут доносить друг на друга
ради 15 минут славы
не говоря уже о том
чтобы сношаться с мелким и крупным рогатым
скотом
и собственными родителями
рассылать бомбы по почте
поедать детей среди ночи
втыкать иголки в арбузы
пинать беременных в пузо
В этой «Америке» только тело может быть орудием «революционного дела». Автор утверждает идентичность СЕКСА и НАСИЛИЯ: «секс это насилие это секс». В то же время это ТОВАР, которого «никогда не бывает слишком много». «УБИЙСТВО» из Time и New York Times — это убийство знаменитости. Оно же — убийство «на сексуальной почве»:
Почему бы мне не уподобиться пидору-террористу
Эндрю Кунанану и не пришить пару-тройку каких-
нибудь толстошкурых кальвинов кляйнов
предварительно подрочив на трусы названные их
именем?
А потом тупоголовые обыватели будут иступленно
Дрочить на мои гипнотические фото в
Криминальных хрониках и на мудацкие листовки
FBI с заветной надписью WANTED означающей
дословно:
МЕНЯ ОЧЕНЬ ХОТЯТ
Кем написан следующий пассаж — панегирик Эндрю Кунанану — Могутиным или «тупоголовым обывателем»? И Кунанан, и автор-«обыватель» нуждаются друг в друге, как в пище (а питаются они экскрементами и спермой). Но «хладнокровным супермужчинам» «санитарам леса» «могутину» и «Кунанану» — с их культом поступка без «эмоций и слов» — «крысиный ротик» фарфорового Гитлера напоминает о цене их террора:
В КОНЦЕ КОНЦОВ МЫ ВСЕ —
БЕССМЫСЛЕННОЕ И БЕСПОЛЕЗНОЕ ДЕРЬМО
ПО СРАВНЕНИЮ С ИИСУСОМ ХРИСТОМ
ИЛИ МАО ДЗЕ ДУНОМ
т. е. строителями-реставраторами (реальными или мнимыми) действительно тысячелетних моральных порядков. Убито убийство.
В харитоновской «Листовке» о «занятии всех мест в мире» «евреями» и «гомосексуалистами» говорится как о приближении — с разных сторон — к Концу Света (по «поверию»). «Западный закон», позволяющий «нашим цветам» «заявление прав», нарушает Закон. Далеко ли от юродствующего христианина Харитонова до читателя и почитателя Ницше убийцы Могутина?
Концептуализация «любви»
Могутин ироничен и в самых «лирических» своих вещах. Например, «Мой первый кулак [Прощание славянки]» можно читать и как лирику, и как бред наркомана (ср. опыт сюрреалистов), в «обдолбанном» сознании которого нью-джерсийский «клерк или бизнесмен» в «дебильных брюках крысиного цвета» — несомненный фашист (ФАШИСТ ПРОКЛЯТЫЙ), и как концептуальный текст «об обаянии (сексуального) фашизма», и как скрытую (и, снова, ироничную) цитату из Харитонова: «Я любил иногда вечером ждать когда придет мужчина и приводил себя в порядок мылся одевался куртуазно прельстительно немного но долго тщательно чуть чуть гримировался намазывался и затушевывался ставил 100 марганц. клизм заранее смазывался и это все что было надо, этот час ожидания приготовления и подготовки к выходу, потом умелого возбуждения мужчины показать свое искусство ласково прильнуть а потом, когда он отдрючит, я уходил досыпать в свою комнату и сеанс кончался, а друзьями у нас быть не могло дружество убьет роли там надо чтобы все было более или менее просто и правдиво, а здесь все дело чтобы в гриме и полутьме потакать ему в мужестве, а при дневном свете весь этот грим был виден и утро плохое время для спектаклей я сонный и хмурый скорей выпроваживал его за дверь досвидания до нового фюрера»2.
Тексты о «гетеросексуальных» опытах — реальных (с герл-френд Полиной) или воображаемых (с негритянкой или китаянкой) — картинки, иногда превращающиеся в карикатуры. «Полина» предстает «спермоотводом» из секс-шопа для «патологически застенчивого и запуганного подростка-sissy», соревнующегося с «закоренелыми бабниками-натуралами» и «самодуром и вуманайзером мачо-тираном типа моего отца». На этом пути не «в папу», а «в попу» («В конце концов») автор неизменно воображает многочисленных любовников своей Judy doll. «Негритянка-жена» овладевает поэтом с помощью «гигантского черного х.»., в котором заключена «настоящая вселенская сила» (а все происходит «то ли в исправительно-трудовой колонии то ли в психушке»). Остается разве что хрупкая лирика «Помнишь ты стояла на фоне окна?» — эта «АБСТРАКТНАЯ КАРТИНА КАКОГО-НИБУДЬ СОВРЕМЕННОГО ХУДОЖНИКА»3.
И в несомненно трогательных «Малыш что мне принести тебе сегодня» и «Купание красного коня» контрадикция очевидна. Первый текст открывается абсурдным (курсив мой):
Малыш что мне принести тебе сегодня
в подарок какие орудия
пыток какие инструменты
насилия…
и заканчивается почти комическим (после перечисления «инструментов насилия»):
Или вдруг сделаемся по-твоему
сентиментальны и заживем как какие-нибудь
артур
миллер и мэрилин
монро в коннектикуте…
Любовников из «Купания» связывают все те же «орудия и инструменты» — то, «ради чего можно не задумываясь умереть но нет никакого смысла жить» (с «незначительной» разницей — здесь Могутин еще раз открывает карт(ин)у:
в моей голове все то же
купание красного коня).
Но «любовь» является и собственной персоной, многократно — рефреном. В поэме о «непреходящей ценности материального мира» «IN GOLD WE LUST [Бен Франклин и другие]»:
большой бен будь уверен: мое свободно
конвертируемое сердце беспрекословно
принадлежит тебе!
Как и полагается фетишу, большой бен «пропах спермой и потом». Своего рода монумент-воплощение Секса(насилия)-Товара.
В свое время «Листовка» Евгения Харитонова декларировала несовместимость «гомосексуализма» и «семейного тепла»:
«Наша избранность и назначение в том, чтобы жить одною любовию (неутолимою и бесконечною).
В то время, как вы, найдя себе смолоду друга жизни (подругу), если и заглядываетесь по сторонам и расходитесь, и потом сходитесь с новой, все же живете в основном в семейном тепле и свободны от ежедневных любовных поисков, свободны для какого-либо дела ума, или ремесла, или хотя бы для пьянства. У нас же, у Цветов, союзы мимолетны, не связаны ни плодами ни обязательствами. Живя ежечасно в ожидании новых встреч, мы, сами пустые люди, до гроба крутим пластинки с песнями о любви и смотрим нервными глазами по сторонам в ожидании новых и новых юных вас.
Но лучший цвет нашего пустого народа как никто призван танцевать танец невозможной любви и сладко о ней спеть»4. Противопоставляя «любовь» и ЛЮБОВЬ («неутолимою и бесконечною» — с очевидными христианскими коннотациями), Харитонов «завещает» Могутину (отнюдь не христианину) невозможную матрицу. У автора «Термоядерного мускула» она становится матрицей уничтожения (УБИЙСТВА) «любви» — в то время, как любое «мирское» ее утверждение остается невозможным.
Если судить по отечественной критике Могутина, харитоновские Цветы действительно возвещали Конец Света. Могутинский перформатив, рассмотренный здесь не столько как литературный (хотя литературных — и не только литературных — цитат и аллюзий у него хватает), сколько как тотальный (мировоззренческий), есть перформатив «убийства». Ироничный харитоновский «гомосексуализм» в условиях господства «западного закона» приобретает апокалиптический оттенок. Но это — концептуальный «апокалипсис».
1 В этом смысле он остается Подростком. Ср. могутинское послесловие к «У нас была Великая Эпоха» Лимонова. Очевидно, что «убийца» и сам должен быть «убит».
2 Евгений Харитонов. Слезы на цветах / Сост., предисл., подг. текста и комм. Ярослава Могутина. Кн. 1. Под домашним арестом. М., 1993. С.192.
3 Но и здесь не обходится без снижения: «поп-артовская» версия приводит в восторг безвестного официанта («сказал что мы красивая пара флиртуя с нами двумя»).
4 Слезы на цветах. С.249.