Опубликовано в журнале Новая Русская Книга, номер 1, 2002
СПб.: Алетейя, 2001. 167 с. Тираж 1000 экз.
Прошедшей осенью в Риме на очередном конгрессе по Вячеславу Иванову мне довелось услышать полушутливое резюме прослушанного: ивановеды не делом занимаются, а в основном болтают. Действительно, Иванов постепенно стал модной фигурой в околонаучных кругах и разные специалисты, например, по русской духовности и еще чему-то такому его заметили. Некоторым он, конечно, не по зубам-например, в книге Есаулова про «соборность» в русской литературе он, с чьего языка одно время это слово не сходило, не удостоен внимания. Возьму недавний пример из книги классика ивановедения [И. Корецкая. Литература в кругу искусств (полилог в начале XX века). М., 2001, издательство не указано, но 150 экземпляров тиража отпечатаны в типографии ИВИ РАН]. Этот томик представляет собой сборник из ранее опубликованных статей, три из которых посвящены Иванову. В одной из них, «Вяч.Иванов и «Парнас»», Корецкая опять анализирует стихотворение-мистификацию «Холодные уста Орфея…» (с. 140), считая его за новонайденный в архиве «подпоручика» А. Велянсона автограф. Один раз она уже это делала, поскольку статья перепечатана из сборника 1996 года «Вячеслав Иванов: материалы и исследования», а я уже один раз, в рецензии на библиографию Памелы Давидсон, также купившейся на эту шутку (НЛО, 1997, № 23), указывал на то, что стихотворение придумано одним из авторов публикации в тартуской газете «Alma Mater» — то ли Б. Огородниковым, то ли П. Розиным. Думаю, что П. Розиным. (Кстати, оба автора теперь имеют самое непосредственное отношение к журналу, в который я пишу эту рецензию*.) Таким образом, ружье выстрелило трижды, правда, в последний раз холостым… Но важным мне здесь кажется даже не то, что ивановеды друг друга не читают (или все-таки болтуны?), а то, что чужое и совершенно не похожее на ивановское стихотворение — вторая строка его является точной цитатой из ронделя «Адонис», чего Иванов никогда не делал — пригодилось к такой вполне законной теме как «Иванов и «Парнас»». Неужели все вот так может пригодится — и стенлифиши и вольфгангизеры правы и смысл текста лишь в его восприятии?
Начнем с жанра работы Аверинцева. Работа, полагаю, писалась изначально как «вступиловка» к трехтомнику лирики Иванова, когда-то запланированному «Алетейей» (фрагментами, помнится, она появлялась в «Русской мысли»), но перебитому более обширным замыслом Полного собрания сочинений Иванова (готовится). В качестве вступительной статьи она должна быть общей, итоговой. Подобных статей в русском ивановедении практически нет, не считая первой статьи Аверинцева 1975 года (Вопросы литературы, № 8), ставшей предисловием к Малой серии БП, потом переведенной на английский — и сколько именно «существенного» там, при понятной беглости взгляда, было сказано! Писать о «существенном» очень тяжело. Тяжело просто объяснять сложные вещи. Для этого необходима чрезвычайная четкость взгляда, уверенный и легкий шаг, как у канатоходца, свернул в сторону — и начнется болтовня. На иностранных языках общих работ про Иванова гораздо больше, больше и болтовни. Но работа Аверинцева и не существует в западном контексте, несмотря на то что автор теперь профессор Венского университета. Нет, если читая статью 1975 года, вспоминаешь его книгу про Плутарха или статью про ближневосточную литературу и греческую словесность, то читая эту книжку, невольно держишь в памяти его словарь про понятие Софии или книжку духовных стихов. Особенно это вспоминается, когда встречаешь такие лексические новинки, как «индолюбивая» (про увлечение А. Гольштейн Индией, с. 143), «оракульствует» (Иванов, с. 153), «смысл дан прегнантно» (эта фраза только потом становится понятной, с. 7), или трогательный возглас: «ах, это хотелось бы представить в подробностях!» (Соловьев читает стихи Иванова в первый раз, с. 53). Конечно, контекст для этого труда — итоговые оценки творчества Иванова, дававшиеся русскими философами, Степпуном, Шестовым, Франком, Бердяевым. Надо сказать, что такая перспектива взгляда Аверинцева не нова — а может, и всегда была ясна для ближнего круга его общения — уже в предисловии к сборнику статей и стихов (!) Иванова в серии «История эстетики» с давинчевским человечком, названном «Разноречия и связность мысли Вячеслава Иванова» (1995), есть «интуиции трансперсонального» и взгляд на любое творчество как на «духовный опыт».
Традиционным в свете жанрового прототипа книги (вступительная статья) выглядит полагание в основу большей части работы биографической канвы Иванова с последующим расцвечиванием ее экскурсами в творчество. В качестве этой канвы выступает известное любому специалисту по началу века «Автобиографическое письмо» Иванова к С. А. Венгерову — позднейший взгляд поэта на себя самого. По интенции она сопоставима со вступительной статьей О. Дешарт к первому тому брюссельского Собрания сочинений. Между тем, даже в самом «Автобиографическом письме» слишком заметно время, когда оно писалось: начало семнадцатого года, война, смута внутри страны — недаром он вдогонку послал Венгерову приписку, страстный ответ на Февральскую революцию! Совершенно несомненно, что Аверинцев-филолог владеет элементарной операцией чтения исторических источников: все, что вызывает сомнение как принадлежащее времени, нуждается в критике, перекрестному сравнению разных свидетельств. Но он, как и Дешарт, принципиально некритично относится к словам Иванова о самом себе — более того, даже защищает его от «демифологизирующих» попыток современных исследователей. Таковы строки, посвященные работе К. Лаппо-Данилевского, попытавшегося показать сложность отношения Иванова к еврейскому вопросу. Лаппо-Данилевский сам за себя постоит, если надо, но вот и в другом месте Аверинцев, все-таки как будто и нехотя, разделяет антипатию Дешарт к мемуарам Е. Герцык — а ведь насколько интереснее было бы проанализировать антипатии Дешарт, чем их разделять! Если замалчивание роли Минцловой в связи с церковностью Иванова последних лет жизни еще понятно, то дело с Герцык — решительно нет. Ведь не ревность же — Герцык была влюблена в Иванова — тому причиной? Все дело в том, что Иванов и для Аверинцева, и для Дешарт не объект исследования и не предмет интереса, но учитель.
Каков же сюжет биографии Иванова в освещении Аверинцева? Сюжет, на который намекает сам Иванов: поиски и обретение Христа. Здесь Аверинцев сразу обращается к самому увлекательному и непроясненному в ивановедении: раннему, заграничному, наиболее скудно документированному периоду творчества писателя, невольно занимающего всякого вопросом, откуда же появился «готовый» Иванов на русской литературной сцене? Автор демонстрирует несколько интуиций, хотя и не подкрепленных дополнительными фактическими разысканиями, но похожих на правду. Главная из них заключается в оценке встреч Иванова с Владимиром Соловьевым, обратившим поэта к вере в Христа. Итогом этого общения Аверинцев считает поездку супругов Ивановых к причастию в Киево-Печерскую Лавру в конце июля 1900 года. С тех пор поэт «обречен был приходить ко Христу снова и снова» (с. 62), поскольку Иванов «как будто не веровал, а просто видел и знал бытие Божие» (с. 63). Погодите, а как же…? — Это все «подчас далеко заводившие блуждания» (с. 62).
Блуждания, значит. Видимо, с этих позиций и пропущен, просто пропущен период «Башни», о котором читатель узнает лишь, что сам Иванов воспринимал эту свою пору жизни «менее всего радужно» (с. 78). В подтверждение этого приводятся три цитаты из дневника, причем две из них по другому поводу и за 1909 год, когда и собраний-то уже не было, а вовсю властвовала Анна Минцлова, но это все равно — и Минцлова ведь часть «башни», т. е. далеко заводившее блуждание. Между тем разочарование Иванова и Зиновьевой-Аннибал в «башенном» проекте имеет свою историю, т. е. мы знаем даты, подкрепленные документами, мемуарами. А Минцлову и то, что через нее шло, они, кстати, воспринимали тогда именно как противовес «петробагдадскому угару»… Секрет всей этой аберрации прост: не надо никогда говорить, что писатель что-то нашел, правдивее будет сказать, что писатель все время искал: тогда слову «блуждание», слишком близко стоящему к «заблуждению», просто не будет места.
Подчас интересные размышления над русским символизмом сфокусированы автором на перипетии литературной судьбы Иванова. В первый раз в связи с повышенной ролью женщины в символистской культуре — это развивает положения из статьи Аверинцева про близость русского символизма и немецкого романтизма (Wiener Slawistisches Jahrbuch. 1997. Bd. 43). Вообще, это сближение естественным образом очень важно для автора комментариев к двуязычному сборнику стихов К. Брентано, хотя я бы все-таки пояснил, что не всякая женщина была востребована в русском символизме и немецком романтизме, но только определенного психологического типа, вполне могущего быть описанным. Например, первая жена Иванова, Дмитревская, не подошла, хотя и любила его, видимо, безмерно, иначе почему бы он чувствовал себя виноватым — и об этом стоило бы упомянуть в биографической части.
Несколько раз возвращается Аверинцев и к теме неравности литературных и реальных поколений в русском символизме (Иванов 1866 года рождения, а причисляется к «младшим символистам»). Подробности картины, правда, здесь немного спутаны — в принятой классификации Брюсова обычно все же не причисляют к «старшим символистам» (с. 68). Но и в упомянутой статье Блок тоже «как-то мимоходом», с изяществом случайности, назван «москвичем»… Несмотря на все это, сведение автором причин несовпадения реальных и культурных генераций в русском символизме к «общинности», то бишь замкнутости, этого круга имеет свои основания. Действительно, в литературной жизни рубежа веков было тесно, как в бочке, где постоянно появлялись (иногда — выискивались) новые и новые поэты, немедленно для порядка группировавшиеся в «поколения». Декаденты, старшие, младшие, постсимволисты на самом деле развивали более-менее одну эстетику, которую п(р)одавали и как скандал и как ученичество. Разумеется, Иванов сыграл немалую роль в переориентации модернизма с французского декаданса на немецкий романтизм, однако весь символизм — не один Иванов, а герметичность как культурный идеал характеризует и, например, кружок Малларме.
Но со 121-й страницы работа вдруг меняется, появляется стиль, соразмерность частей и мыслей, автор как будто наконец прокашлялся и дышит всей грудью. Читатель-ивановед, правда, узнает сначала фрагменты статьи про систему символов у Иванова из старого «Контекста», потом — недавней статьи про «гномическое начало» у Иванова из будапештской «Studia Slavica», но это не мешает. Закрадывается подозрение, выражает ли предлежащая книга авторскую волю, или, короче, авторизовал ли автор ее выход — настолько по-разному смотрятся эти части. Вот на с. 85 сообщается, что стихотворение написано в 1912 году — и это же повторяется на следующей, т. е. через десять строк, когда дата еще свежа в памяти. Писатель «второй» части так бы не сделал… Изменяется даже оформление, наконец-то появляются внятные ссылки, до той поры сделанные весьма небрежно, до полного отсутствия архивных референций, которых много в книге.
Обсуждать содержание «второй» части сподручнее, конечно, в специальных работах. Напомню лишь, что речь идет об необычайно точно подмеченном «учительном», «оракульском», «гномическом» аспекте ивановской поэзии и, что еще важнее, конкретных формах выражения этого аспекта: «эпиграммах», «дистихах» и «слоках». Автор выявляет этот аспект также на стиховом (метрика) и языковом (лексика) уровнях. Все эти средства, по мысли Аверинцева, работают на то, чтобы остановить внимание читателя, заставить его задуматься над каждым словом в учительском стихе. В изложении автора в какой-то момент (собственно, на с. 175) эта особенность поэтики Иванова грозит окончательно слиться с учительностью. Для «литературоведческого мировоззрения» (с. 122) Аверинцева актуален именно этот аспект лирики Иванова, равно как и для общего отношения его к писателю. Между тем лирика Иванова этим очевидно не исчерпывается, в ней есть и лирические признания, и хоровые песни, и гимны, все богатство двух томов сборника «Cor ardens», который автор игнорирует, как и весь «башенный», по сути — весь петербургский, период. Но эту другую лирику автор чувствует хуже, поэтому и прочит стихотворение «Созрел на ниве колос» на роль гимна (с. 94) — гимн республиканской России Иванов действительно написал, но это было стихотворение «Хоровая песнь новой России», опубликованное в четвертом томе брюссельского Собрания сочинений. Да и сама затрудняющая, тормозящая читателя речь в истории русского поэтического языка не непременно только учительна, сам же Аверинцев упоминает Хлебникова, я бы добавил Ивана Коневского, не говоря уже о всей традиции архаистов.
Яркие страницы в книге посвящены рассуждению над ивановской эволюцией, которую Аверинцев описывает через метафору «истока» (и далее: «возврата» и «затвора»), противопоставив это блоковской идее «пути». В статье 1975 года это, по-моему, тоже было самым запоминающимся наблюдением, здесь это больше и красочнее развито — но ссылку на статью Д. Е. Максимова про идею пути у Блока я бы все-таки сделал. Просто, чтобы отдать дань основополагающей работе, даже таким косвенным образом стимулирующей мысль. В качестве фундаментального начала, «истока» поэтической системы Иванова Аверинцев рассматривает первый сборник поэта, «Кормчие звезды», где «в свернутом предварительном виде уже присутствует вся ивановская топика и поэтика» (с. 127). Однако «исток» имеет характер и метафизический — это также платоновская идея или аристотелевская энтелехия, реализацией чего, по мысли Иванова, является поэзия. В таком своем качестве «исток» тематизируется — употребляю модную кальку, поскольку ею и Аверинцев часто пользуется — тематизируется как мотив цели. Замечательна догадка автора — распространить свои наблюдения далее, вплоть до домоседства Иванова (с. 129). Сократ тоже не любил загородные прогулки, считая, что деревья его ничему научить не могут, и об этом помнил Иванов, дважды упоминавший это признание философа. У домоседа не бывает путешествий, бывают «блуждания» — так приоткрывается жесткая последовательность аверинцевской мысли. Образ домоседа Иванова, кочевавшего из страны в страну, возвращает нас к началу и к заглавию книги, к трактовке того, что он сам назвал своей «запредельностью», т. е. несвязанностью, неукорененностью, жизнью в большом времени.
К кому обращена эта книга? Ясно, что не к ивановедам — для этого в ней слишком много немотивированных научными интересами лакун. Но и не к широкой публике, ибо кто же поймет, например, что за глухим упоминанием «странного эпизода» (с. 80) лета 1906 года стоит чувственное увлечение Иванова С. Городецким, в тексте даже не названным? Книга обращена к вполне конкретным читателям, совсем недавно еще заполнявшим интеллигентские салоны, московские по преимуществу — к поклонникам Аверинцева, его способа мысли, способа говорения и способа умолчания. Однако Аверинцев — из первого, тесного круга верных, он прожил с Ивановым годы и заслужил право на собственный «взгляд» на поэта.
* Придется, наконец, объясниться. Речь идет о нашей с А. Б. Блюмбаумом псевдонимной статье «Эпизод из истории русской поэзии 1910-х годов» (Alma Mater. 1991. № 3. С. 2), включавшей в себя публикацию «неизвестного текста» Вяч. Иванова, ранее сочиненного Блюмбаумом в шутку. Замечу, что это, кажется, единственная «сработавшая» — и не раз! — историко-литературная мистификация 1990-х. — Глеб Морев.