Опубликовано в журнале Новая Русская Книга, номер 3, 2001
Пер. с франц. А. Т. Бикбова, К. Д. Вознесенской, С. Н. Зенкина, Н. А. Шматко. Под общ. ред. и с послесл. Н. А. Шматко.
СПб.; М.: Алетейя; Институт экспериментальной социологии, 2001. 562 с. Тираж 1800 экз.
(Серия «Gallicinium»)
Мода на Бурдьё докатилась до России в середине 1990-х годов. В это время в распоряжении русскоязычного читателя оказались два сборника его статей и интервью — «Социология политики» и «Начала» — и ряд переводов, помещенных в периодических изданиях. Опыты более или менее удачного представления модели, предложенной французским социологом, появлялись и раньше — например, в переведенном со шведского учебнике под редакцией Пера Монсона «Современная западная социология: Теории, традиции, перспективы» (СПб.: Нотабене, 1992. С.374-415; оригинальное издание датируется 1991 годом), — но заметного резонанса они не получили. Оба сборника середины 90-х и отдельные переводы, появлявшиеся впоследствии, готовились либо непосредственно Н. А. Шматко, либо под ее руководством. Неоднократно работавшая в центре Бурдьё в Школе передовых исследований по социальным наукам в Париже и являющаяся его фактическим представителем в России (как с точки зрения организации переводов и издания его работ, так и в смысле «официального» распространения взглядов Бурдьё в российском социологическом сообществе) Шматко — несомненно центральная фигура отечественного «бурдьёвизма». Однако приписывать ей и ее Институту экспериментальной социологии (Москва) исключительную роль в продвижении «моды на Бурдьё» на российском научно-гуманитарном «рынке» вряд ли возможно. Растущий интерес к французскому социологу во многом связан с популярностью его теории в США и в англо-саксонском мире в целом. Учитывая доминирующие позиции американских исследователей на мировом рынке гуманитарных и социальных наук и сильную финансовую зависимость отечественных гуманитариев от американских благотворительных фондов, неудивительно, что внимание россиян к Бурдьё к концу прошлого десятилетия обострилось. Причем не только социологов, но и этнографов, историков, литературоведов. Отдельные понятия его социологии — «поле», «капитал», «габитус» — используются даже теми, кто никогда не читал его работ. На этом фоне по-своему курьезно, что один из центральных трудов Бурдьё — «Практический смысл» — появился на русском языке только несколько месяцев тому назад, спустя 21 год после публикации оригинального французского издания.
В самой Франции пик влияния Пьера Бурдьё давно пройден. Недавно, в связи с достижением 70-летнего возраста, он оставил и ключевые научно-административные позиции — директора исследований в вышеупомянутой Школе и профессора Коллеж де Франс. Многие ученики и близкие коллеги Бурдьё по разным причинам стали его оппонентами. В любом случае давно уже нет той блестящей группы исследователей, какой был семинар Бурдьё в конце 1960 — начале 1980-х годов: и Л. Болтански и Л. Тевено, и Ж.-К. Пассрон, и М. де Сен-Мартен работают самостоятельно. Конечно, и в Париже, и в провинции еще остаются верные последователи, некоторые рычаги влияния на издательства и прессу, собственные журнал и политический ежеквартальник. Но концептуально социология Бурдьё мало изменилась с начала 1980-х — в отличие от французского «социологического поля».
И все же никак нельзя сказать, что теоретические разработки Бурдьё прошли для Франции бесследно. В каком-то смысле и «социология конвенций» Болтански-Тевено, и эпистемология социальных наук Пассрона — лишь уточнения, исправления, комментарии к грандиозному теоретическому синтезу их учителя и коллеги. А «объективация объективирующего наблюдателя» (правда, минус социоанализ) — общий капитал французских социальных и гуманитарных наук. Поэтому внимательное прочтение «Практического смысла» остается отправным пунктом для путешествия по дорогам современной французской социальной теории.
Я постараюсь — вынужденно грубо и поверхностно — поместить теоретические анализы П. Бурдьё в их конкретно-историческую ситуацию, ибо, к сожалению, редактор и переводчики не сделали этого 1. В предисловии к «Практическому смыслу» автор коротко описывает свою интеллектуальную «авантюру» — этнологические исследования Кабилии (Алжир), столкновение со структурализмом К. Леви-Строса и потрясение от этой «встречи», фоновую фигуру «тотального» интеллектуала Ж.-П. Сартра. Наука (этнология) versus философия и морально-политическая критика versus «реальная политика» колониализма и сопротивление ей (антиколониальная война) образовали треугольник, внутри которого «пребывал» Бурдьё в конце 1950 — начале 1960-х годов. Борьба алжирцев за независимость побуждала этнолога понять и сделать понятными для других ее социально разнородные (и даже антагонистические) цели — не с наивной претензией на определение хода этой войны, а ради ясного осознания и, следовательно, препятствования ее «вероятным извращениям». Практика — в том числе ритуальная — кабильских племен Верхнего Атласа должна была быть осознана в ее собственной логике и основаниях, а не с точки зрения фрэзеровского эволюционизма. И это — в условиях, когда «проблема расизма всякий раз вставала как вопрос о жизни и смерти» 2. «Уважительные тщательность и терпение», с которыми Леви-Строс на своем семинаре в Коллеж де Франс анализировал «изнутри» мифы американских индейцев, вызвали тогда у Бурдьё «шок, одновременно интеллектуальный и эмоциональный». Анализ кабильского ритуала заставил исследователя обратиться и к «собственной традиции», вытесненной из пораженного расизмом (и его продуктом — ненавистью к самому себе) сознания этнолога: изучение ритуалов во время войны? Только интерес информаторов-кабилов к этому исследованию, когда оно становилось и их собственным, и ощущение его «бесполезности» позволили Бурдьё проделать намеченную работу. Совершенная, помимо философских интерпретаций, Леви-Стросом научная революция открывала, в этих обстоятельствах, путь от мышления субстанциального к мышлению реляционному. Кроме намерений важны были «проблематика, концепты, методы, техники» (р. 14). Таким образом, уже рассмотрение генезиса социальной науки Бурдьё делает очевидным исторически мотивированное соединение структурного метода, социального психоанализа (социо-анализа) и того, что можно было бы назвать «новым политическим активизмом».
В концептах «Практического смысла», как в синтезе, сплавлены собственно социальная наука (игра, illusio, поле, капитал, стратегия, габитус…), эпистемология социальных наук (практика и теория) и социальная критика, укорененная в марксизме и психоанализе (интерес, капитал, illusio, инвестиции и сверхинвестиции, бессознательное, вытеснение…). Бурдьё как социолог предстает перед нами в качестве наследника Дюркгейма и Мосса, внимательного читателя Вебера, заинтересованного критика феноменологической социологии, включая этнометодологию. Несомненный объективист, он не может и не хочет игнорировать вопрос о соотношении профессионального социологического анализа и тех «наивных» категоризаций социальных агентов, которые делают социальную жизнь возможной. Подвергнув критике забвение объективистами «произвольности» социального (хотя и неизбежного даже в своей «произвольности»), неопределенности правил и границ социальной игры, он одновременно указывает на игнорирование субъективистской социологией вопроса об условиях т. н. рационального (а как правило, просто разумного в данных обстоятельствах) действия, т. е. всей той подводной части айсберга, которую можно метафорически обозначить как сферу социального автоматизма. В рамках науки эта дилемма может быть разрешена только объективистски, т.е. посредством объективного анализа субъективной сферы, структур предпочтений социального агента — структурирующих схем социального действия, детерминированных объективными структурами социальной реальности, с одной стороны, и с помощью теории практики, т. е. осознания теоретических инструментов социолога лишь как инструментов научного описания социального поведения. Понятие игры, столь часто используемое Бурдьё, с одной стороны, отсылает к математической теории игр, вошедшей в моду в социальных науках в конце 1950-начале 1960-х годов, а с другой — к философии позднего Л. Витгенштейна. Теория игр стала одним из камней преткновения между символическим интеракционизмом в исполнении И. Гоффмана (раннего периода) и этнометодологией Г. Гарфинкеля: последний резонно возражал создателю «драматической социологии», что социальные актеры отнюдь не только играют (т. е. оказываются в ситуациях, правила поведения в которых четко определены, а результат — победа, проигрыш, ничья — очевиден), но сплошь и рядом импровизируют даже самые условия игры. Игра, которая post factum выглядит иначе, чем ante factum для самого социального агента, не говоря о социологе, может быть названа игрой с большой натяжкой. О «языковых играх» с неясными правилами говорил в «Философских исследованиях» и Л. Витгенштейн. Для Бурдьё такая «игра» может быть и доксической, т.е. существовать во мнении вовлеченного в нее социального агента, и теоретической — быть инструментом социологического анализа. Метафорика игры (ставки, проигрыш, выигрыш) позволяет ему перекинуть мостик к экономическим и психоаналитическим метафорам (инвестиции и сверхинвестиции, прибыль, капитал и прибавочная стоимость) и говорить о социальном мире как о мире «фактической» конкуренции всех против всех (homo homini lupus est). Марксистское понятие интереса в данном случае становится центральным. Интерес, понятый как illusio и инвестиция, придает «игре» субъективный смысл, направление, позволяет оперировать мнениями (доксой), разделяемыми другими участниками игры. Это «взгляд изнутри», ориентированный на наилучший результат ценой наименьших затрат. Стратегия даров в этой логике оказывается карточной стратегией взяток, выгодной (при правильном расчете) самому дающему. Докса — необходимый момент игры, то символическое снаряжение, без которого «социальное животное» не смогло бы сделать и шагу (в этом смысле — homo homini Deus est). Социолог порывает с миром доксы ради своей теоретической «игры» — «игры» незаинтересованной.
Тема доксического мышления во французском социологическом контексте отсылает не только к марксистской критике идеологии, но и к дюркгеймовскому преодолению предпонятий. У Дюркгейма социолог приходит к объективному знанию только благодаря «остановке» донаучного мышления об обществе. «Остановка» эта трудна как в силу обыденности, банальности, так и — самое главное — неизбежности такого мышления для любого человека. Бурдьё развивает тему доксы в своей теории символического обмена. В данном случае он многим обязан концептуальному аппарату неокантианца Э. Кассирера и исследованиям немецко-американского искусствоведа Э. Панофски. Вне символического порядка нет социального: материальные блага имеют символическое содержание и перераспределяются в соответствии с символическим статусом данного социального агента. С другой стороны, символический обмен как определенный порядок задан объективно: например, закреплен юридически. Социолог (и ученый вообще) также участвует в символическом обмене: в некотором смысле он специалист в этой области. Его знание — также и доксическое (здесь Бурдьё делает этнометодологический ход). Например, он не замечает, как преобразует данные практики в тотальные схемы, что возможно только благодаря его социальному статусу и логической логике науки 3. Социолог — с неизбежностью жрец, законадатель и критик. Хотя в той степени, в какой он все же ученый, он постоянно порывает с самим собой, объективируя собственное мышление. «Работа над собой» понимается в данном случае как своебразный психоанализ, «проговаривание» собственного социального бессознательного в письме, где ты и аналитик, и анализируемая языковая/символическая машина. Бурдьё хочет любой ценой контролировать как «иделогический», так и научный смысл своей работы, быть и Сартром, и Леви-Стросом. Здесь зарыт ключ его одновременно «идеологического» и научно-рационалистического письма 4.
Насколько мне известно, перевод «Практического смысла» готовился довольно давно. Среди переводчиков — и маститый филолог С. Зенкин, и молодой социолог из Института экспериментальных социологических исследований А. Бикбов. Общая редакция сделана Н. Шматко, которой и отвечать за качество интегрального текста. Тем более что читателю неизвестно распределение фрагментов текста Бурдьё между переводчиками. Поскольку я неплохо знаком с французским оригиналом, удивляться начал с самого начала. Во введении читаем: «Анализировать с научной точки зрения алжирское общество, работая в Алжире в разгар его борьбы за независимость, означало пытаться понять и раскрыть реальные основания и цели этой борьбы, хотя эти цели, конечно же, различались социально и за пределами стратегически необходимого единства были даже антагонистическими. Конечно, это не означало необходимости согласовывать ход исследования с этой борьбой, а только стремление предвидеть и воспрепятствовать возможному извращенному использованию результатов» (с. 8-9). В оригинале: «…и тем самым стараться — разумеется, не направлять ход этой борьбы, а сделать предвидимыми — и, следовательно, затруднить — ее вероятные извращения» (р. 8). Важное рассуждение о платоновском «Теэтете» в предисловии к первой книге «Критика теоретического разума», где переводчики потеряли выделяемый автором оценочный момент: «Этой оправдательной речи, которая в своих крайних формах полагает действие как «невозможность созерцания» (astheneia thlrias), философия (возможно, здесь речь идет о philosophia plebeia, негативно определяемой Платоновым аристократизмом) не смогла противопоставить ничего другого, кроме смены знака, переворачивания табеля о ценностных рангах» (с. 54). В оригинале: «Этому обоснованию, которое — в наиболее радикальной форме — определяет действие как «неспособность к созерцанию» (astheneia theorias) 5, философия (пусть даже речь идет о philosophia plebeia, установленной платоновским аристократизмом негативным образом) смогла противопоставить разве что смену знака, перевернутую табель о ценностях» (р. 47). Несправедливо было бы утверждать, что весь текст переведен столь неряшливо: например, глава пятая первой книги («Логика практики») выдержала испытание выборочным просмотром. Однако общее впечатление от перевода — даже усиливаемое «гладко» переведенными разделами — сводится к определению: «неаккуратный». Возьмем последнюю главу теоретической части («Объективность субъективного»): говоря об исключительной важности символических стратегий в обществах, где «доверительная ценность» объективно неопределенна, как в случае американского среднего класса, Бурдьё указывает на несоответствие между самооценкой субъекта и той ценностью, которая за ним признана «официально или по умолчанию» (р. 240). В переводе читаем о «молчаливой официальной (?) оценке извне» (с. 274). Или, допустим, первая глава второй (антропологической) книги: «Можно сказать, что младших сыновей никто не торопился женить: это откладывали на потом, а в мире матримониального дирижизма такого невмешательства достаточно, чтобы их шансы на вступление в брак снижались очень существенно» (с. 306). Оригинал: «Недостаточно сказать, что с женитьбой младших некуда спешить: в этом деле почти и не спешат, а во вселенной матримониального дирижизма подобное невмешательство (laisser-faire) уже значительно снизит их шансы на вступление брак» (р. 266). Различие важное, ибо указывается на корреляцию четко разводимых объективных условий и субъективных намерений. Безусловно, Бурдьё переводить трудно: совместить «прустовский» стиль с социологическим объективизмом — и все это по-русски! — дано не каждому. Но можно хотя бы перепроверить собственную работу и согласовать (пусть даже самым грубым образом) стилистические стратегии своих сотрудников.
Алексей МАРКОВ
1 Послесловие Н. А. Шматко призвано разъяснить антиномию «практика-сознание» у Бурдьё, но этого совершенно недостаточно для построения той системы координат, в которой были произведены концептуализации французского социолога.
2 Bourdieu Pierre. Le sens pratique. Paris: Les Editions de Minuit, 1980. P. 8-9. В дальнейшем цитаты и сверка перевода выполнены по этому изданию.
3 Снова — в данном случае речь идет не о логике вообще, а о работе «логика».
4 Остается, однако, вопрос: можно ли — и нужно ли — сегодня сидеть на двух стульях.
5 Красноречивый французский эквивалент — impuissance а contempler.