Опубликовано в журнале Новая Русская Книга, номер 1, 2001
М.: Художественный журнал, 1999. 236 с. Тираж не указан. (Серия «Архив XXI века»)
(Из)вращения любви и ненависти
Пер. с англ. Виктора Мазина.
М.: Художественный журнал, 1999. 206 с. Тираж не указан. (Серия «Архив XXI века»)
Вряд ли кому-то покажется странным, что «Художественный журнал», который уже в своем названии фиксирует и определяет область своих интересов как область изящных искусств, перевел и издал в числе первых своих книг не строго искусствоведческую литературу, а работы, скажем так, общегуманитарного порядка. Не вдаваясь в банальности по поводу того, что актуальное искусство сегодня есть скорее продолжение философии иными средствами, чем эстетическая, этическая либо ремесленная деятельность, скажу лишь, что «ХЖ», видимо, по-умному старается предоставить нам допрежь текста (собственно художественных произведений и их интерпретаций) — контекст, в котором стало возможным их появление (теоретические труды, формирующие точку зрения интеллектуала конца ХХ века, каковым, по идее, должен являться актуальный художник). То есть очертить ту парадигму, в которой содержание, генезис и телеология актуального худпроизведения станут прозрачны и естественны, а интерпретация его — последовательна и аутентична. Этой апелляцией к контексту, а не к тексту, кстати, снимается и наиболее распространенный упрек в адрес «ХЖ» как издателя — что, мол, «ХЖ» публикует хиты третьей свежести. Действительно, книга Жижека увидела свет в 1989 году (книга Салецл, правда, в зеркальном к нему 1998-м), но если нас интересует текст, сформировавший эпоху, а не ее плоды, то десятилетний временной разрыв здесь вполне к месту.
Славой Жижек — культовый автор восточноевропейского интеллектуального круга, лидер (как харизматический, так и официальный) люблянской психоаналитической школы, один из наиболее смелых и глубоких исследователей современных идеологий. Рената Салецл — его супруга, коллега и единомышленница, причем единомыслие это настолько полное, что тяготеет к тавтологии. Общий исследовательский материал, единая методология, сходная структура рассуждения — это еще в принципе объяснимо, но почти неотличимая манера письма, его ритмика, одинаковые содержательные примеры и даже шутки одни и те же — это уже вгоняет читателя в легкий шок; два автора настолько похожи, что не возникает даже соблазна заподозрить одного из них в том, что он — лишь псевдоним другого, ибо какой смысл автору выпускать под чужим именем работы, во всем подобные тем, что он публикует под своим? Есть, конечно, и различия, о которых ниже. Но так или иначе, люблянский психоанализ — по крайней мере в его русской версии, других представителей этой школы пока не перевели — для русского уха четко определен и узнаваем не только концептуально, но и стилистически.
Концептуально люблянскую школу теоретического психоанализа принято характеризовать по следующим чертам: опираясь на Лакана, она добавляет к нему марксистский социальный анализ (в первую очередь Альтюссера) плюс некоторые приемы структурной антропологии; в результате получается общий для структуры личности, структуры культурного производства и структуры социума методологический конструкт, который можно условно обозначить как экономику желания. Далее, один из наиболее важных и интересных постулатов такого рода исследования утверждает, что идеология структурирует социум и его субъект в точности так же, как желание структурирует личность, и в устройстве социального субъекта можно найти все описанные Лаканом компоненты — маленького и большого Других, желание и его объекты, удовольствие, нехватку и пр., — исполняющие те же функции и взаимодействующие по тем же сценариям, что и в классическом лакановском анализе чуловеческой психики. Исходя из этого, Жижек исследует дискурсивные основания массовой культуры и современные идеологии — феминистскую, экологическую, либеральную. Вадим Руднев, рецензировавший и «Возвышенный объект идеологии», и «(Из)вращения любви и ненависти», главной заслугой и основной причиной читательского интереса к люблянскому психоанализу вообще и Жижеку в частности считает исследование тоталитарной идеологии, тоталитарного субъекта. По мнению Руднева, уникальный исторический опыт, которым обладают и с которым работают югославы — опыт жизни при тоталитаризме — есть именно та часть исследования, что делает труды Жижека интересными на мировой сцене и необходимыми — в России, помеченной тем же опытом, но по сей день не сумевшей не только прилично проанализировать его, но хотя бы «вспомнить» его, встроить в свой символический контекст, наделив какой-либо иной ролью, нежели роль травмы, о которой лучше к ночи не вспоминать. Позволю себе не согласиться с рецензентом. Анализ тоталитарного дискурса — действительно заслуга люблянцев, но не в данных книгах. Жижек рассматривает тоталитарную субъективность в «Чуме фантазий», во «Внутренней трансгрессии», но в «Возвышенном объекте идеологии» он занимается более отвлеченным делом — в частности, перекладывает гегелевскую «Феноменологию духа» на лакановские рельсы. Вообще, специальных исследований, целиком посвященных тоталитарному субъекту, я у Жижека не припомню, и по понятной причине: он работает с социальным субъектом, стигматизированным идеологией, идеология для него — формальная дискурсивная структура, и в этом плане для него не составляет большой разницы, рассматривает ли он глубинную экологию, расизм, корпоративную этику, сталинизм или американский идеал либеральной демократии, о тоталитарной подкладке которого уже несколько десятков лет твердят все заинтересованные лица, начиная с Адорно. Все они существуют и действуют примерно в одинаковом модусе (легкие структурные различия между ними Жижек констатирует, но не задерживается на них дольше чем на пару абзацев). Заодно этим объясняется самая, наверно, заметная стилистическая черта жижековских (и Ренаты Салецл) книг: их мозаичность, головокружительная скачка с примера на пример, из одной области в другую, с детектива на «Рассуждение о методе» Декарта, оттуда на кино Хичкока, потом к теории революционного процесса Розы Люксембург и тут же к рекламе кока-колы. В основе психоанализа лежит большая индоевропейская презумпция гиперподозрительности (вспомним известный анекдот о Фрейде, который не может поверить, что бывают «просто сны»), в свете которой всякое явление — будь то психическая реакция, социальный конструкт или культурный продукт, политическая речь или признание в любви, эпическая поэма или коммерческая реклама — выступает в единственной и блистательной роли симптома, отсылающего к ядру того невроза, который и составляет личность, социум или культуру. А равноправие, которым Жижек наделяет высокого Декарта и низменную кока-колу, снискало ему — довольно опрометчивое и не вполне верное — звание постмодерниста.
Рената Салецл, письму которой присущи те же почти беллетристическая легкость и интеллектуальный азарт, выпустила свою книгу в 1998 году, то есть на девять лет позже Жижека. Это чувствуется. В «(Из)вращениях любви и ненависти» присутствует заметный сдвиг проблематики и несколько иное обращение с материалом — различия, которыми книга обязана времени не в меньшей степени, чем автору. Для Жижека 1989 года вопрос об идентичности почти не стоит: идентичность есть вторичная конструкция, производная от травматического ядра невроза. Автор «Возвышенного объекта идеологии» сосредоточен на самих травмах, потоках желания и концентрации субъекта на зиянии нехватки. Идентичность у него производится от невроза автоматически, путем простой одноэтапной символизации, и большого внимания не заслуживает — как и вся сфера реальности, которая представляет собою набор уже вписанных в тело субъекта симптомов и с которой в принципе все уже ясно. Действие же книги (если позволительно говорить о «действии» применительно к теоретической работе) сконцентрировано на расшифровке события Реального, которое и есть травма, генератор идентификации и возвышенный объект идеологии. Что неудивительно в идейном контексте рубежа 80-90-х, прокламировавшем полную дисидентификацию, гибель всякого субъекта и пустотность любого «я». Салецл через десятилетие пишет книгу, полностью посвященную проблеме идентичности, о чем и заявляет в первых же ее строках: «С какого рода переменами сталкиваемся мы в межличностных отношениях сегодня, когда субъект больше не отождествляется с авторитетной фигурой?» Для интеллектуального мэйнстрима рубежа 80-90-х субъект и есть это отождествление, вне его в субъекте ничего нет; для Салецл субъект оторвался от авторитета и тем не менее выжил. Драматургия субъективности снова вышла на сцену.
И, коль скоро имманентная активность субъекта таким образом снова «разрешена», Салецл берется за исследование этой активности, которая в общем выражается в функциональной паре «любовь-ненависть». Слияние этих якобы противоположностей в единый термин с лакановской точки зрения вполне оправдано, т. к. обе они в структурном плане — полюса одного отношения, заданного фигурой Большого Другого и дырой, зияющей на его месте. Салецл начинает с анализа любви в ее литературных и кинематографических образцах, при этом вопрос, который она ставит и с лакановского ответа на который начинается книга — почему любящий неизбежно причиняет столько страданий любимому? — к концу книги превратится в вопрос о возможности понимания и сосуществования культур. Уже во второй части книги Салецл повторяет тот фирменный ход, который так изящно проделывает Жижек: утверждает полное структурное подобие личностного и социального субъектов, что дает ей возможность перейти, не меняя инструмента, к анализу идеологии. «Чувство страстной привязанности присуще не только сфере частной жизни, но может обернуться мукой для целого народа» — такой фразой Салецл предваряет главу о символической изнанке градостроительной активности Чаушеску, из любви к своей стране сносившего исторические памятники. В этом контексте диктатура — это такая организация жизни (личной или государственной), в которой любовь любящего не знает границ и не имеет преград, ее агрессия ничем не сдерживается. Наличие сдерживающих барьеров и отличает демократическое социальное устройство, которому присущи встроенные императивы корректности. В принципе книга Салецл построена хронологически последовательно: она ведет нас от патриархальной экономики любви — а значит, буржуазного века — через тоталитарную эпоху и ее распад к мультикультурному миру 90-х, критика которого — одна из коронных тем и Салецл, и Жижека последних лет. Мультикультуралистская утопия — упразднение единой авторитарной инстанции (Большого Другого общества) и корректное сосуществование разных культур — оборачивается фрустрацией. Общество, которое взялось принять на себя одновременно множество этик, сталкивается с тем, что каждая из них обладает собственной авторитетной инстанцией, определяющей идентичность, которую оно — общество — должно уважать; в результате, конечно, идентичности начинают противоречить друг другу, как, например, в подробно разобранном Салецл примере с обычаем клитородиктомии, запрет которого неприемлем, так как попирает ценность культурной идентичности, передаваемой через обряд, а разрешение которого неприемлемо ровно в той же мере, так как отрицает ценность здоровья. Мультикультурная утопия (утопия вполне просвещенческая, ибо основана на идее равенства) гибнет в схватке противоречащих друг другу идентичностей, будучи не в состоянии выяснить, какая из них главнее — или, выражаясь языком Салецл, чья любовь сильнее.
Такой идентификационный потоп, конечно, есть признак 90-х, причем второй их половины. И в этом смысле обе книги интересны и значимы еще и как документы эпохи, как свидетели ее интеллектуального климата и той быстроты, с которой этот климат меняется в конце века. Если «Возвышенный объект идеологии» конца 80-х имеет дело с пустотным постсовременным субъектом, то в отделенных от него всего девятью годами «(Из)вращения любви и ненависти» субъект снова набирает вес, плоть и драйв. Кстати, это различие чувствуется и в подходе переводчиков к своей работе. Переводивший «Возвышенный объект идеологии» Владислав Софронов практически самоустраняется из перевода, распыляя свое присутствие в тексте книги. Переводчик «(Из)вращений любви и ненависти» Виктор Мазин «переигрывает» книгу на русский, не скрывая неизбежного преломления оригинального текста в призме перевода: он экспериментирует с заглавием книги Салецл (в оригинале оно содержит термин-каламбур (Per)version, известный всякому лаканисту, но катастрофически непереводимый на русский язык) и сопровождает книгу предисловием переводчика.
Анна МАТВЕЕВА