Опубликовано в журнале Новая Русская Книга, номер 1, 2001
СПб.: Искусство-СПБ, 2000. 752 с. Тираж 3000 экз.
У пишущих воспоминания возможны разные мотивации: желание сообщить о событиях, свидетелем которых пришлось быть; рассказать о знаменитостях, с которыми довелось общаться; наконец, сохранить в чужой памяти «свое время». Именно этой последней причиной вызвана к жизни книга М. Ю. Германа «Сложное прошедшее». Уже в самом названии автор указывает на время как на главное действующее лицо этих воспоминаний.
В первой части, которая охватывает 1933-1941 годы и называется «До войны», время предстает в самом чарующем обличье: красивейший город счастливого детства со множеством сюрпризов и приключений, таких как разные дома и квартиры, выезды на дачу, телефон, трамваи, автобусы, военная форма, игры и даже собственный автомобиль. Хотя на это время приходится первое настоящее горе и, по словам автора, «выход из вязкой тьмы младенческого беспамятства был — прежде всего — в Страх», тем не менее первая глава воспоминаний создает атмосферу такой серьезной занятости ума и настоящего интереса к жизни, которую совершенно невозможно подделать, и страху она если и открыта, то лишь на мгновения. Благодаря так же превосходно сохраненной в словах деятельной жизни детства мы теперь, как хороший пловец входит в воду, легко погружаемся в мир гимназистов («Мальчиков» Чехова), или веселого барского дома («Детство Никиты» А. Толстого), или полной молодого энтузиазма советской семьи («Голубая чашка» Гайдара). Благодаря этим суггестивным картинам детства, мы всей поверхностью своих чувств узнаем, что же хорошего было в этих временах. Мы узнаем, как выглядит живая жизнь.
Еще один шаг по оглавлению — и эта жизнь уже не такая живая и непосредственно воспринимающаяся. Теперь она стала социальной, и автор осознает себя по отношению к посторонней отныне и навсегда среде. Время теперь измеряется преодоленным страхом перед, как нынче говорят, реальной советской жизнью, которая и составляет второй сюжет воспоминаний. «Моя жизнь, — пишет М. Ю. , — представляет объективный интерес скорее тем, что в социальном смысле я жил и в ситуации фантастически благополучной (до четырех лет), и просто в комфортабельной, и в терпимой материально, но болезненно нестандартной. Жил после войны в самой настоящей нищете, когда приходилось ездить не на автобусе, а на трамвае, потому что это было дешевле. Прошел и через «познание истины на государственной службе», и через унизительные поиски литературной поденщины. Хотел бы думать о себе словами Алексея Константиновича Толстого: «Двух станов не боец, но только гость случайный». Отнюдь не диссидент, но и не так чтобы коммунист и пособник. Правый для левых, левый для правых. Помню в основном себя». Итак, автор предлагает свои воспоминания в качестве модели жизни советского интеллигента, не прельщая ни событиями-приключениями; ни знакомыми знаменитостями; предлагая вниманию читателя трифоновский расклад о существовании приличного человека в нечеловеческих, затянувшихся с короткими передышками на всю биографию, отупляющих повседневных мытарствах. Впрочем, почему только трифоновский? Тема эта не только советская, но и в последние два с половиной века, что существует русская интеллигенция, — эта тема сугубо русская. Тема рабства и родины. Начинается с Радищева, потом Пушкин, гордо отвечающий на инвективы Чаадаева, но тут же с горечью пишущий «догадал меня черт с умом и талантом родиться в России», потом, конечно, Чехов с его бессмертным «выдавливать из себя раба». Теперь Трифонов с рефлексией о предках-революционерах и потомках, теряющих себя из-за пресловутого квартирного вопроса. Резко снизившийся в этой последовательности уровень исторического кругозора отражает объективную инфляцию человеческого материала, вызванную как общей дегуманизацией истории, так и безысходным рабством советского периода.
Герман здесь обнаруживает себя отнюдь не только как эссеист, а именно как ученый, исследующий на самом себе симптомы общественной болезни; как ученый, совершающий гражданский поступок. Иногда эти симптомы автор сам подробно описывает, иногда они ему не видны, но зато их проявления хорошо заметны со стороны, и тогда мрачное время говорит само за себя. Например, одна из основных линий — государственная служба, карьера, которая для всех заметных и талантливых профессионалов была связана с вопросом, вступать или не вступать в партию. Так сказать, советская пародия на гамлетовский вопрос, многим стоившая очень и очень дорого. Автор преодолевает этот на самом деле страшный, несмотря на всю свою обыденность, маршрут без сучка и задоринки, чтобы в самом конце уже опытным и почти свободным человеком найти своим умом, истосковавшимся по осмысленному существованию, просвещенный абсолютизм в образе директрисы Русского музея Л. И. Новожиловой.
Книга Германа тем ценнее, что в ней множество мелких исторических подробностей об этом, кажется, совсем близком прошлом — о 1980-х годах, которые еще вроде бы и не предмет для мемуарной прозы. На самом деле, именно переломные годы этого десятилетия в нашем сознании сейчас так спрессованы в один какой-то момент, что начала бывают сплошь и рядом перепутаны с концами. Автор благодаря своим дневникам распутывает хронику событий, разделяя причины и следствия. «Сложное прошедшее» будет, точнее, уже стало историческим источником и о времени пережитой нами революции.
Одно из последствий этой революции — приоткрывшийся доступ в Европу, куда автор стремился и где бывал начиная с 1960-х годов, где установил он свою духовную родину. Франции и Парижу посвящена, наверное, четверть этой книги. Эволюция взглядов Германа на заветную заграницу тоже, как и все в «Сложном прошедшем», описана с решительной откровенностью. Где-то напоминает мечты Пушкина о Европе и страсть достичь Парижа любой ценой, где-то проскальзывает интонация европейских записок Достоевского. Главное, должно быть, констатация печального факта, что сохраненная в русской культуре величественная классическая Европа — наша фантомная боль; а в Европе настоящей, всамделишной для России и даже для самого в ней лучшего — русско-европейской культуры — особенно-то и нет места. Мука специально для русского интеллигента — и на родине он человек подозрительный и ненужный, и за границей оказывается своя несвобода и тоже тошно.
Однако есть в «Сложном прошедшем» еще один сюжет — настоящий выход, единственный «искэйп». Это то, на что всю жизнь работал М. Ю. Герман, — это территория книжной культуры, куда входит для автора и кино. Из книжной культуры появляется уже в детстве своем будущий автор и потом растит, украшает ее утопическое государство своими собственными сочинениями о Давиде, Хогарте и Ватто, следуя «Мольеру» Булгакова как образцу для исторических биографий. Герман, рассказывая о своих большей частью для него самого драматических столкновениях с жизнью, не раз упрекает себя в «книжности», приверженности каким-то выдуманным литературным конструкциям. Посторонним об этом, конечно же, судить сложно. Но вся сделанная в литературе жизнь русской интеллигенции неопровержимо доказывает свою состоятельность. Доказывает, что только такой — художественной и научной, а не политической, хозяйственной и прочая — и может быть достойно осуществленная русская жизнь, век за веком и царство за царством.
Екатерина АНДРЕЕВА