стихи
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 8, 2017
Григорьев Дмитрий Анатольевич родился в 1960 году в Ленинграде. Поэт, прозаик. Окончил
химический факультет Ленинградского университета. Работал
лаборантом, бетонщиком, плотником, мозаичником, художником-оформителем, мойщиком
окон, оператором газовой котельной, редактором, копирайтером. В 1980-х
годах публиковался в самиздате. Автор нескольких книг стихов и прозы. Лауреат
литературной премии имени Николая Заболоцкого. Живет в Санкт-Петербурге. В «Новом
мире» публикуется впервые.
* *
*
Городские фотопейзажи,
старые портреты:
унибром-бромпортрет-фотобром,
бумага сгорит,
серебро останется,
оно не летит вместе с дымом,
мы все останемся на земле
серебром.
В серебряном пепле
каждый отыщет своё тайное имя,
видимое лишь под
красной лампой,
в полутьме, где родители были
ещё молодыми
и находили друг друга на ощупь,
а на бумаге вдруг проступали
какие-то ветки, дома, лица,
сначала неясно, потом все
чётче,
только была размазана
фигура человека, бегущего за
трамваем:
он все бежит,
бежит и не может остановиться.
* *
*
Странный фильм мне вчера
показали
без начала и без конца:
там под серой шинелью спит в
подвале
на железной кровати хозяин
дворца.
Он спит спокойно, а на экране
коляска с ребёнком катится к
морю,
но когда проектор трещать
перестанет
совсем другая начнётся история,
и, может, честней оборвать
киноплёнку
пока не сварили червивое мясо,
пока не запахло повсюду палёным
и не перевернулась коляска.
* *
*
Пишут о том,
как синица в тюрьме сидела
и не чирикала —
ведь не скворец-соловей,
за морем не жила,
даже не выезжала ни разу,
просто под раздачу попала
и пропала в чужой руке…
Пишут о том,
что в этой стране
птичьего не
осталось:
вот синица в тюрьме сидела,
не ела, не пела,
умерла как умела.
* *
*
Как рассказать о стране,
где тени деревьев падают в
тёмную воду,
где водопады скалят ледяные
прозрачные зубы,
где Олав
колун и Олав святой один и тот же,
где волчья шерсть по ночам
растёт из кожи,
где предки живут весело в
круглых камнях,
а дети играют плоскими, ставят их друг на друга,
говорят: это женщина, это
олень, это твой дом,
где летнее солнце ходит по
кругу,
а зимнее
прячется в озере подо льдом…
Нет ничего белее этого снега,
этого вечного снега,
нет ничего яснее голоса этой
воды,
горсть зачерпни и попробуй,
пока не застыло горло
не затянулась прорубь…
* *
*
Чужой кот забрался в мой дом,
загадил все ковры и одеяла,
пометил углы,
всё пропахло котом,
на кота похожим стал дом.
Теперь трубу подняв хвостом,
он сам по себе гуляет,
по пустырю гоняет сараи,
а у соседней виллы
вдруг появилось
пять вагончиков с гастарбайтерами…
Что делать уже и не знаю.
* *
*
Мнимая жизнь,
поступки в полиэтиленовом
пакете из супермаркета,
штрих-код на каждом:
это — первая сигарета,
это — признание в любви,
это — танец на выпускном
вечере…
Фанерный полицейский на обочине
у фанерной машины
ждёт приближения вечности,
но когда он поднимет свою
полосатую плоскую палку,
мы уже будем на горизонте
событий,
за фанерной спиной в тёмных
еловых сучках
в свете машины встречной.
Ода шкафу
Тёмный хозяин, ты стоял,
перегораживая комнату,
глазами резных фигур наблюдал
за моими играми,
в тебе тикали личинки жуков,
отсчитывая время,
а жуки летели на свет лампы и
падали на пол семенами будущего,
я гладил львиные морды на твоих дверцах,
смотревшие на меня из
переплёта волшебных растений,
я стирал ладошкой их блестящие
лаковые слёзы,
львы плакали о пустыне: так я
полюбил пустыню.
Я прятался в твоём чреве вместо
старых альбомов,
надо мной сидели Тартарен из Тараскона
и Рип Ван Винкль,
в тебе работала волшебная
мельница Сампо
и бежал вдоль берега моря пёс с
чёрным ухом,
на подводной лодке дивана я
швартовался к твоему борту,
или приставив два стула и
сверху на них табуретку,
поднимался на свой капитанский
мостик,
волшебную форель ловил в пене
прибоя обоев.
На тебе жил увеличитель, чей
взгляд умножал реальность,
потому был скрыт за красным
моноклем,
жил резак для фотобумаги:
хочешь — хрусти прокрустом,
отрезая кусочки пейзажа и белую
кромку
чёрно-белых фото из набора
открыток на верхней полке,
где тайные женщины с телами из
воска и ртути,
где свет из причудливых окон,
нагота за решёткой:
ловушки внимания на плотном
бумажном глянце.
Я любил болеть, не чувствуя
боли:
температура лишь первые дни, а
потом — свобода,
дядюшка творог, тётушка
морковь, оставленные на столе мамой:
занесённые сахарным песком
белые и кирпичные горы.
Тобой от меня загораживали
телевизор,
но я видел синих призраков,
танцующих на потолке и стенах,
а звук обходил тебя осторожно,
заглушая шаги времени в твоем
теле,
за твоей спиной я прятался с
фонариком под одеялом,
где туманность Андромеды висела
на душном небе из ваты,
и тревожная тьма острова Наварон
обволакивала мою самодельную
пещеру.
Потом, когда дед переехал в
другую квартиру,
ты встал в углу комнаты, словно
готовый к защите
от подростков, в которых гудели
гормоны как пчёлы,
собирая всю сладость безумия
этого мира.
Уже старцы на дверцах не так
свысока смотрели,
и ручные львы шли, как собаки,
рядом,
мне хватало роста легко
дотянуться до твоей крыши,
и книги в твоем чреве были
книгами просто.
Потом был секс-драгс-рок-н-ролл раскидан повсюду,
однажды гости, на тебя
взобравшись, трахались до
упаду,
а я прятал за книгами и на
верхней полке
траву и прочие волшебные
снадобья,
от всего этого у тебя съехала
крыша,
сместились шипы, потрескалась
задняя стенка,
но по-прежнему цветок в твоём
лбу блестел тёмным лаком
и два охотника в причудливых
шляпах держали меня на прицеле.
Потом я скитался по другим
домам и дорогам,
а ты всё стоял, наблюдая, как
растет сын сестры, как стареет отец,
потом, когда затопили квартиру
соседи сверху,
ты стал лишним во время
ремонта, и я тебя приютил.
Я снял дверцы и стенки,
разобрал их до мелких деталей,
ампутировал части, что жуки в
решето превратили и крошку,
заменил эти части сосновым
лёгким протезом
и нашёл тебе место в своём
кабинете.
Я смыл чешую обоев с цветами,
покрывавшими твою спину,
смыл бумагу подкожных газет:
«Известия», «Правда»,
двадцатый съезд партии,
пропитанный клейстером, ставший коростой,
соскоблил шпателем и удалил
безвозвратно,
Б-52 (так называлась смывка для
любой краски)
работал эффективно, покрывая
толстым слоем твои детали,
лак отслаивался, превращаясь в кожурки и комья,
в землю, очищенную напалмом
после бомбардировки,
дальше шёл ацетон, добивая
остатки краски,
я покупал бутыль за бутылью,
словно опытный варщик,
старый лак стекал с твоих стен
тёмной кровью —
остальное снимала мелкая
шкурка.
Пропитка против жуков на основе
солей меди,
бура и борная кислота, кусочки
шпона, шпатлевка,
всё шло в дело, в твоё
многострадальное тело,
и оно выправлялось,
освободившись от тяжести слов и смыслов.
Я собирал тебя снова, подгоняя
деталь к детали,
сам собирая
себя в кропотливой этой работе,
я покрывал тебя тонким слоем
прозрачного лака
и заполнял твоё чрево
неизвестными тебе стихами.
Тёмный хозяин, теперь ты
стоишь, посветлевший, в углу кабинета
и смотришь мне в спину глазами
людей и животных,
отражая экран, где строчка идёт
за строчкой,
когда я пишу: в тебе
остановлено время,
и я только точка на твоём
горизонте событий.
* *
*
Мы стоим на пороге
великих событий —
до сих пор не решили,
войти или
выйти…