Из лирики немецкого декаданса. Перевод и вступление Марины Науйокс
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 8, 2017
Конечно, Серебряный век — понятие сугубо русское, в Германии его не было.
Тем не менее как-то странно, что наши историки литературы, филологи или критики
ни разу, кажется, не догадались скаламбурить по поводу нойзильбера — немецкого
мельхиора, или «серебра для бедных» — весьма распространенного в конце
позапрошлого и начале прошлого века в Европе. Между тем русский Серебряный век
и немецкий декаданс возникли из одного источника — из Symbolisme<![if !supportFootnotes]>[1]<![endif]>.
В свою очередь — немецкий (как и русский) символизм породил разветвленную
систему взглядов на искусство в целом и на поэзию в частности. Может, именно поэтому стихи того времени
столь декоративны и утонченны. За ними словно бы видятся причудливые
растительные орнаменты, бестелесные портреты и приглушенные краски стиля
moderne.
Основными направлениями в немецком декадансе, кроме символизма, стали
выросшие на его основе импрессионизм и экспрессионизм. В общем виде различия
между ними попробуем изобразить так: символист ищет идеальную сущность явления,
импрессионист передает мимолетное впечатление о нем, а экспрессионист вскрывает
внутреннюю и, как ему кажется, истинную суть описываемого.
Эти определения довольно расплывчаты и — применительно к лирическим стихам
— отнюдь не исключают друг друга. Поэтому нет ничего удивительного в том, что
немецкое литературоведение тасует имена поэтов, время от времени раскладывая их
по разным группам. Так, судя по некоторым классификациям, Стефан Георге и Гуго
фон Гофмансталь — символисты, а Рильке и Рихард Демель — импрессионисты. А по
другим раскладам — наоборот. Теодора Дойблера обычно причисляют к
экспрессионистам, но иногда относят и к символистам. А вот с идентификацией
поэтессы Эльзы Ласкер-Шюлер — единства куда больше, ее творчество все относят к
экспрессионизму. Хотя сама она себя никак не определяла и к теоретическим
вопросам вообще была равнодушна.
Да и не только она одна: величайший, по общему мнению, поэт экспрессионизма
— Готфрид Бенн (который в «гражданской жизни» был хорошим врачом) — вообще не
считал себя профессиональным литератором. Огромное количество его стихов было
заведомо написано «в стол» или для той же Эльзы Ласкер-Шюлер, в которую Бенн
был влюблен. Кстати, похожее отношение к сочинительству было у Рихарда Демеля,
тоже увлеченного Ласкер-Шюлер. Ухаживая за Эльзой, поэты вряд ли интересовались
тем, к какому поэтическому течению им следовало бы себя отнести.
Что касается мировоззрения и круга тем, то почти все немецкие декаденты
переболели одним и тем же. Список «болезней» не слишком велик, достаточно
предсказуем и, как мы знаем, «интернационален»: предчувствие апокалипсиса и
распад гармонии окружающего мира, демонизм и мстительность «злого бога», тема
«сверхчеловека» и отчуждение людей от общества… И конечно — соотношение жизни и
смерти. (Рильке, как мы помним, называл смерть — горькой косточкой в сладком
плоде жизни.) Многим поэтам личное спасение казалось возможным только в акте
творчества, связанном с душевным или физическим страданием.
На разных поворотах судьбы те или иные темы могли выходить у стихотворцев
на первый план — это зависело от внешних обстоятельств или перемены убеждений.
Соответственно менялась и стилистика поэтической речи, росли или угасали
потребности в языковом новаторстве.
Неизменным оставался тот самый источник, корни, родовая «точка отсчета».
У кого-то из современных немецких исследователей декаданса я вычитала
красивое наблюдение. Во всех этих стихах, писал он, ощущается «лунный отблеск и
перезвон серебряных колокольчиков символизма».
*
Стефан Георге
(1868 — 1933)
* *
*
Зайдите в парк, приговорённый к смерти.
Под выгоревшим ситчиком небесным
как будто бы набросок на мольберте:
застывший пруд, аллеям жёлтым тесно
от сваленной листвы. Но вот пустая
скамья на солнце. Там сплетутся руки,
там ни души, и даже речь людская
не помешает грусти от разлуки
и проводам растаявшего лета.
Теперь теплу по-летнему не литься,
и каждой капле солнечного света
мы подставляем благодарно лица.
Гуго фон Гофмансталь
(1874 — 1929)
Из цикла «Терцины о преходящем»
* *
*
Бывает, засмотревшись в даль морскую,
где нет земной, так надоевшей тверди,
я облегченно внутренне ликую,
вдруг открывая неизбежность смерти.
Вот точно так сидят, притихнув, дети
уж за полночь, устав от круговерти
большого дня. И бледны лица эти,
безжизнен взгляд усталых тёмных глаз.
И кажется, вся кровь их на рассвете
перетечет в деревья, в травы, в нас.
* *
*
Смотреть на жизнь — задумавшись, мечтая…
Мы сами из мечты — как эта ночь,
луна над нами бледно-золотая,
плывущая по небосводу прочь,
чем дальше, тем все медленней и тише…
Как дети в полночь — им играть невмочь
под кронами корявых старых вишен.
Да-да, вот так всплывают и мечты,
чтоб вновь уплыть. Мир ярок и подвижен.
Фантазии плывут из темноты,
и, как луна, меж веток застревают,
и отгоняют призрак пустоты,
и мир вещей одушевляют.
Эльза Ласкер-Шюллер
(1869 — 1945)
Старый тибетский ковер
Вот две души совпали без просвета,
как узелки на коврике с Тибета.
Как будто бы сама узор плету я —
цветы и звездочки сливаются, флиртуя.
Такой ковер — для ног он колыбель —
соткали мне за тридевять земель.
Там юный лама — царь зверей в горах,
его лобзанье на моих губах.
И мы на троне — травами увитом,
украшенном цветами и самшитом.
Мой голубой рояль
У меня голубой сохранился рояль,
но я не помню ни ноты.
В подвале он к стенке прижался понуро
без чьей-то любви и заботы.
Забыт и не нужен, мне так его жаль —
растрескалась вся политура…
Там звездам с луной бы сыграть пастораль,
а вместо того — отвалилась педаль,
мышиные зубы изгрызли эмаль,
обглодана клавиатура.
Попасть бы при жизни мне в райскую даль
и хлеб не просить у кого-то.
Подальше сбежать бы от злого сумбура,
в нем жить нет ни сил, ни охоты.
Morituri<![if !supportFootnotes]>[2]<![endif]>
Ты написал стихи моею тёмной кровью,
и стала хромоножкою душа.
Любовный рай сменив на долю вдовью,
себя открыв наветам и злословью,
мне доживать смиренно, чуть дыша?
Нет! По ночам, в цветущих душных розах
высиживает смерть своих птенцов.
Им не нужны ни ягоды на лозах,
ни мир, оживший при дождях и грозах,
нашлю их на тебя — всем сонмом мертвецов.
Рихард Демель
(1863 — 1920)
Освобождение
Мы всё сказали. Нет слёз, нету слов.
Мы, как на вокзале, — поверх голов
короткий взгляд, поцелуй без
страсти.
Свила ты гнездо, но размер его мал,
я стены гнезда раздвигал и ломал.
О счастье!
Обняться? Но руки повисли плетьми.
Да как же расстаться с женой и детьми?
Прощальный вздох — и судьба на
части.
Была ты со мною кротка и нежна,
но кротость как раз и была не нужна.
О счастье!
Позволь же смягчить мне прощальную боль
и мир твой обратно вернуть мне позволь,
свободу вернуть — в нашей
власти.
Ты станешь мне снова являться во сне —
дороже, нужней и любимей вдвойне.
О счастье!
Рука творца
Посвящается Огюсту Родену
Хаос обступил тебя, гений созидания. Развалины мира —
куски железа, обломки камней, наметённые ветром кучи песка —
взывают к сопротивлению.
Неподъемные руины и осколки мироздания
жаждут твоей творческой силы,
чтобы обрести смысл и порядок.
И вот — твоей рукой творца — был создан «Мыслитель»,
который, скорчившись и опираясь на кулак,
яростно выжимает из себя идею созидания мира.
Была создана обнаженная «Красота», которая, как горящие угли,
заставляет вскипать волну, несущую ее.
Был создан «Поэт», который поднял голову от хаоса вверх
и стал воплощением человеческого созидательного труда,
творящего своим талантом
царствие божие на земле.
Теодор Дойблер
(1876 — 1934)
Натюрморт
Вот лунный свет скользнул по старой скрипке,
достиг в тени скучавшей долго лютни —
и посерел, предутренний и мутный,
стал то ли цветом, то ли звуком зыбким.
Как напряженно может быть молчанье!
Слух обострён, но мир кругом беззвучен,
пусть хоть бы знак какой-то был получен,
пусть скрипка не таит свое звучанье.
Но молча дремлет лютня в тёмной нише,
мы не услышим колыбельных песен
и звуки-бусинки на струны не нанижем.
Как чувств и настроений мир наш тесен —
вот лунный луч наполнен голосами,
мы видим тишину и слушаем глазами.
Видение
В который раз одна картина —
мой путь размечен, сжат и сужен —
все те же ели и долина,
но я чужой, я им не нужен.
Жизнь прожита, как день был прожит.
К ручью склонили ветки ели,
и слез сдержать звезда не может —
звон колокольный — не по мне ли?
Готфрид Бенн
(1886 — 1956)
Слово
Одно лишь слово — шифром, кодом
запечатлело жизни суть.
Светила с их привычным ходом
лишь слово может повернуть.
Одно лишь слово — льда сверканье,
жара и стужа, блеск огня.
И снова тьма, и страх молчанья,
и пустота вокруг меня.
Берлин
Если вдруг дома и парки
станут степью голой, жаркой
и пески их занесут…
Если варвары нагрянут —
в лисьих шапках, лук натянут,
у церквей коней пасут…
…То в развалинах Берлина
меж следов тигриных, львиных
раскопают письмена,
что лежала здесь когда-то
и пропала без возврата
предзакатная страна.
Науйокс Марина Марковна родилась в Москве. По образованию — экономист,
переводчик немецкой литературы. Переводила средневековую поэзию, стихи
литературного кабаре 1920 — 1930-х годов, поэзию декадентов и экспрессионистов,
современных немецких поэтов, а также немецкоязычную лирику Швейцарии и Австрии.
Среди прозаических переводов — Бертольт Брехт и Фердинанд фон Ширах. Переводы
Марины Науйокс публиковались в журналах «Иностранная литература», «Студия» и
«Новый мир». Среди последних по времени публикаций в нашем журнале —
стихотворения Курта Тухольского (2014, № 6) и Йоахима Рингельнатца (2016, №
2).
С 2005 года живет в Берлине.
<![if !supportFootnotes]>
<![endif]>
<![if !supportFootnotes]>[1]<![endif]> Из
символизма (франц.).
<![if !supportFootnotes]>[2]<![endif]> Идущие на
смерть (из приветствия Цезарю: «Идущие на смерть приветствуют тебя!»