Рссказ. Вступительное слово Павла Басинского
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 8, 2017
Шахназаров
Давид Александрович родился в 1979 году в Москве. Окончил экономический
факультет МГИМО (2000). Начал писать в 2014 году. Прозаик. В 2016 году поступил
в Литературный институт, семинар Павла Валерьевича Басинского. Первая публикация.
Живет в Москве.
Давид Шахназаров — студент моего
семинара в Литературном институте им. А. М. Горького. Заочник, человек далеко
не юного возраста. За плечами — большая жизнь. И вот — только первая
публикация, но сразу — в «Новом мире». Такие студенты — нынче большая редкость
в Литинституте. Состав его сильно омолодился, в него поступают вчерашние
школьники. Но когда-то, я это хорошо помню, в Литературный институт приходили
люди с большим жизненным опытом, с «биографией», и становились обычными
первокурсниками. А было время — первокурсниками становились вчерашние
фронтовики, солдаты и лейтенанты Великой войны. Времена меняются, ничего не
поделаешь.
Давид Шахназаров пришел в институт уже в
общем сложившимся прозаиком. У него есть свой твердый стиль, своя интонация,
свои темы. Бывает проза, которая существует отдельно от своего автора. Когда ты
готов поверить, что вот эти строки, эти страницы написал человек, чьи имя и
фамилия стоят поверх текста. Но если кто-то тебе скажет, что автор этого текста
другой человек, ты тоже легко в это поверишь. И бывает проза, которая
неотделима от автора. Когда да, «стиль — это человек».
Так пишет Давид Шахназаров.
Рассказ «Метро» — как будто о детстве,
но с первых же строк становится понятно, что это писал человек опытный и даже
мудрый. И — искушенный в литературном труде. Здесь нет ничего лишнего, здесь
все персонажи не рисуются старательной, но неопытной рукой, а подаются через
свои слова и жесты. Здесь почти не чувствуется нажима авторского пера. У этой
прозы отличный ритм. Так работает сердце у хорошего спортсмена. В этом рассказе
конец возвращает нас к началу и заставляет кое-что в рассказе понять иначе, а
значит — перечитать. И таких рассказов Давид Шахназаров написал уже много. Но
печататься не спешил. И это — правильно. Я думаю, что впереди у него Большая
Вещь, о которой должен мечтать любой писатель. Но сначала нужно отдать долги
детству…
Павел Басинский
—
Нужно будет на метро ездить, — задумчиво говорит мама.
—
Мне все равно. В эту школу я больше не пойду.
Cлукавил,
что все равно. Кроме музыкалки никуда толком один не
ездил. До музыкалки всего-то пять остановок на
троллейбусе.
Как-то
раз нечаянно сел на другой троллейбус, он увез меня куда-то вбок. Помню, как
внутри все сжалось. Пока шел домой пешком, чувствовал себя Марко Поло.
А
тут через весь город!
Старая
школа — через дорогу. Здесь класса со второго что-то разладилось. Возможно,
потому что я много читал и от этого странно говорил.
Не
смотрел на себя в зеркало, когда вылезал из душа. В школе меня звали «толстый»,
даже не «толстый», а «эй, толстый». И мои редкие приятели так меня звали.
Вроде
долго, а вот уже и восьмой класс — самое время начать учиться. Я сижу дома и
читаю, и никуда не хочу идти.
А
тут — странное заведение, и название странное — «Экстерн». То ли круто, то ли
интернат для умственно отсталых. Литература и английский — на Бауманской, химия
и физика — на Вернадского, биология и математика — на Кунцевской. И еще на
Таганке что-то. Одно понятно — все должно быстро кончиться. Экстерном. Вот и
хорошо!
—
Мама, что-то ты у меня бледная.
—
Ничего страшного, просто устала.
И
вправду будто устала — белая, тревожная. Врачи сказали есть мясо, пить вино, и
все пройдет. Потому что красные.
Просто
устала. Не буду совсем об этом думать.
1.
Боксер
Я
выезжал с «Тимирязевской». Станцию помню смутно —
подсвеченный единым пространством белый ангар, гигантские металлические клеверы через каждые пять метров. А вокруг скамейки. А на
скамейках люди.
Старший
брат Саша стоит как на шарнирах. Не прирожденный рассказчик, а рассказывает
уверенно, будто прирожденный:
—
Спускаюсь в метро, там бомж к девочке пристает.
—
К маленькой?
—
Лет пятнадцати. Начал ее трепать…
—
В смысле?
—
За плечи дергает, она хочет вырваться, а он ее не пускает.
Представил
себе зимнего брата Сашу: в нелепой черной ушанке с кокардой, одно ухо
отстегнуто; пушистые брови срослись над приплюснутой боксерской шишкой носа. В
нем и вызов, и страх, и нелепая чертовщинка. Не к
месту улыбается и все смотрит, все щурится.
Брат
нарочито тянет слова, играет в обстоятельность:
— Постоял. Посмотрел. Постучал его по плечу.
«Эй, дядя». Он развернулся, и я ему дал — снизу вверх.
Щелчок был такой четкий, слышный. Свалился как подрубленный.
—
А она?
—
Сразу ушла куда-то. Я постоял, посмотрел… и пошел потихоньку вдоль перрона…
Сзади женский голос закричал: «Убили!!!» — и я побежал.
—
Осторожно, двери закрываются, следующая станция — «Дмитровская».
2.
Нунчаки
Перевернутая
железная дорога, подпертая столбами к дождливому черному небу, — так она выглядит,
станция «Проспект Вернадского».
Грузный,
взбираюсь с одышкой по ступенькам. Школа глубоко во дворах. Белая коробка
старого образца — выше и длиннее нынешней, которую за вид сверху называют
«аэроплан». Здесь у Экстерна химия и физика.
В
Экстерне у меня появился друг, чему несказанно рад. У друга есть кличка —
Борман. На самом деле Борман — лопоухий, узкоглазый кабардинец Алексей. Мы с
ним визуальные антиподы — Толстый и Тонкий, как у Чехова.
Макс
принес нунчаки. Всегда что-то приносит. То бутылку
водки, то ракетницу, то отзовет в сторону, доверительно вынет из-за пазухи
настоящий ТТ. Макс — реальный таганский хулиган, через лицо — шрам от ножа.
Старше нас лет на пять. Пришел в Экстерн кончить наконец проклятую школу.
Перемена.
Нунчаки настоящие, боевые, залитые свинцом. Весомо
сидят в руке. Крутятся вокруг невидимой оси.
Я
мяукаю Брюсом Ли, закидываю их на плечо. Слышу деревянный стук…
Борман
бежит в туалет, зажимая голову рукой, сквозь пальцы на пол льется кровь. За ним
Макс, а за ним Тимур.
—
Борман… — беспомощно смотрю им вдогонку и тоже бегу.
В
туалете Макс держит Лешу за плечи, подставляет его голову под струю воды из
крана. Смешиваясь с водой, в раковину течет кровь.
—
Что с ним?
—
Оклемается.
Кровь
вроде перестала. Худой, бумажный Борман закурил сигаретку. Сделал пару тяг и
вдруг кульком съехал на багровую туалетную плитку.
Не
узнаю свой голос.
—
Че орешь, помоги! — Макс поднимает его, бьет по щекам.
Борман
приходит в себя.
Как
сквозь сон слышу озабоченный голос учительницы:
—
Надо его проводить до дома.
—
Ты его ударил — ты и вези. — Это Макс, мне.
Несу
бормановский смешной пластиковый кейс и свой еще
более смешной кожаный. По пути до метро болтаем. В вагоне распихиваю народ,
сажаю его, сажусь рядом.
А
он еще шутит, сволочь! Приваливается ко мне на плечо, словно сознание теряет, и
мерзко хихикает.
Вот
и «Сокольники». Довел до двери и поехал домой. Уже ни о чем плохом не думаю.
Говорит,
что закрыл за мной дверь и лег спать.
Родителям
Леши позвонила учительница, мама Леши заистерила, они
с отцом из разных концов города помчались домой. Дома спал Леша и никак не
просыпался. Вызвали «скорую», отвезли его в Склифосовского. Собралась вся
большая кабардинская семья.
Повезло
мне. Борман очнулся. Очнулся и сказал, что я его друг, чтобы меня не трогали.
Борману
четырнадцать, у него пятнадцатилетняя подруга.
Смотрю
на складочки у нее на животике под короткой пушистой ангорской кофточкой.
Неудобно так смотреть. Пергидрольная, намазанная Тоня
сидит у Бормана на коленке в «Макдональдсе». Борман — чуть косоглазый,
мертвенно бледный, с оттопыренными ушами, похожий на карточного Джокера — ведет
беседу, целует беленькую Тоню в пухлые губки, залезает рукой под ангорскую
кофточку.
Домой
к Борману пришли Тонины дядя и папа — охотники-рыболовы, усатые русичи. У папы в руках двустволка.
Папа
положил двустволку на кухонный стол.
—
Испортил, — говорит, — нашу Тоню. Женись теперь.
Они
немного посидели с Борманом, а потом ушли.
Я
о таком не слышал, но понять их можно — Борман даже в свои четырнадцать для их
Тони выгодная партия.
Собралось
человек тридцать кабардинских родственников, вывезли папу с дядей в лес. Все им
объяснили.
3.
Трус
Непривычное
совсем в двенадцать лет состояние — пьяный шторм. Усталость пересилила веселье,
распрощался с новыми друзьями, с легкой грустью побрел домой к метро. На губах
сохранился привкус того, что пил.
Город
где-то вверху в десятках метров над головой. Проплыл стороной Кремль, «Детский
мир», пустая Сретенка, почти пустое Садовое —
электрический поезд везет одного меня глубоко под землей.
Переход
на «Менделеевскую». Гулкий мраморный коридор отражает звук моих шагов.
Пошатываясь,
жду на перроне последний поезд. Рука тянется за сигаретой. Привычно
передергиваю ее в углу рта.
Подстучал
поезд. Грузно оседаю на жесткую скамью в пустом вагоне. Рука нащупала в кармане
плаща зажигалку и прикурила.
Вошел
какой-то дядя, тихо сказал:
—
Зачем вы здесь курите?
Я
крупный для своих двенадцати, даже очень, а он небольшой вроде. Собирался
сказать грубее, но вдруг передумал:
—
А ты кто такой?
—
Я из ФСБ.
Круглые
глаза, коренастая фигура, кожаная куртка, другие, чем у бандитов, чуть менее
тупые глаза. Дзержинский, твою мать! Он из ФСБ, а я раза в полтора крупнее, но
чего трепыхаться, если он меня сразу сломал взглядом?
Затушил
о ботинок и извинился. Не потому что правильно — потому что струсил.
Сейчас
понимаю — отца все тогда раздражало. Он часто был с похмелья.
Ехали
с ним в цирк. Отец повздорил на пустом месте с какими-то мужиками. Те пообещали
его побить.
Эскалатор
поднимается вверх. Отец вдруг говорит мне тихо:
—
Посмотри, не едут за нами?
Помню
его испуганный взгляд. Мало что понимал, но это понял. Крупный, здоровый
детина, мой отец. С брутальной внешностью, с чернявой шевелюрой, весь съежился,
будто нашкодил.
4.
Фокус
—
Если одну выбирать, какую выберешь?
—
Две нельзя?
—
Нет, любимую.
—
«Новослободская» тогда.
—
Нельзя! Ее уже Лелик выбрал.
Лелик —
это мой дядя, отец брата Саши. Вместе куда-то едем в метро.
Альтернатив
нет. Любимая станция брата — «Новослободская», потому что это любимая станция
его отца. Их можно понять. «Новослободская» — сказочный фонарик, неведомый,
чуть засаленный теремок. Шахматы и звезды. Можно долго разглядывать и все равно
не понять эту глупую смесь собора Парижской Богоматери и Выставки достижений
народного хозяйства.
Мы
с отцом любим «Маяковскую». Она восхитительная, стальная, розовая, простая и
сложная. Здесь стоят столы и пируют боги. Ее хочется трогать руками. Посмотрите
на нее, постойте, когда нет народу, и подумайте.
Но
даже это не главное, потому что на «Маяковской» отец показал мне фокус.
Он
стукнул монеткой о металлический столб. Волшебная монетка щелкнула к
противоположному столбу, затем взмывала вверх по стальной дорожке, скруглявшейся
на потолок. Не упала! Продолжила путь. Приземлилась к отцу на ладонь.
Я
смотрел во все глаза и не верил.
5.
Знакомства
У
«Кунцевской» нет стен. В ней, как в городе, странно.
Возвращаемся
с Борманом с занятий. Свободный перрон ждет поезда. Он с пластиковым кейсом, я
с кожаным, он — худой, я — большой, толстый и громкий.
Как
я изменился всего за год! Мне тринадцать. Меня будоражат разные мелочи, счастье
трогает часто без повода, и я смеюсь, радуюсь, говорю.
—
Девушки, можно с вами познакомиться? — на минутку забыл, что толстый и
неуклюжий.
Милая,
черненькая, чуть припухлая, зимой трудно разобрать. Другая не очень. Говорю с
обеими, чтобы ни одну не обидеть. Я сегодня в ударе, на адреналине, оттого что
подошел. Они улыбаются.
—
Что прекрасные леди делают в столь неприятном месте? Не хотите продолжить
знакомство?
Что
я несу, боже! Но ведь работает!
Обе
дают телефон. А Борман так и стоит рядом с глупой улыбкой.
Оставшуюся
дорогу будто проверяю себя — достаю и смотрю на бумажку, трогаю ее в кармане
брюк.
Так
разволновался, что не понял, где чей телефон. Кто из них Юля, кто Оля?
Проговорил
с Юлей час по телефону. Живет рядом. Договорились встретиться.
Вечером
позвонила Оля:
—
Привет. Тебе самому не смешно? Это ведь я тебе понравилась.
Григоренков
учится с нами в Экстерне, старше нас намного. Здоровенному детине пора в
институт или в армию. Рассказывает:
—
Иду я в метро по переходу. Подходит ко мне гей.
—
Старый?
—
Не, молодой. Такой: «Можно с вами познакомиться?» Мне, представляешь?! —
Григоренков по лошадиному похахатывает, пучит глаза, брутальничает выше всякой меры. — Ну, я ему и прописал без
разговоров.
—
В смысле?
—
Будет знать, как подходить! — Григоренков глупо ржет, но вместе с ним никто не смеется.
Ржет и, похоже, собой гордится. До чего же тупой у Григоренкова
звук!
Я
помню того мальчика: вовсе он был не мерзкий и не наглый; тихо подошел, вежливо
поздоровался. Помню его блеклый добрый голос и густые, как у виляющей хвостом
дворовой псины, глаза.
И
чего бедняга к нему подошел? Григоренков почти двухметровый, широкоплечий, по
чьим-то нелепым стандартам красивый. В военкомате его приписали к Кремлевскому
полку. Девки подходят к нему сами. Вот Юля к нему подошла: «Пойдем ко мне в
общежитие».
Ржет
и рассказывает, что она там не бреет, что у нее там куст растет.
—
Ну ты, Гриша, и урод! — Я ушел без «до свидания», чуя, как он пучит мне в спину
тупые глаза.
Наверное,
тому парню трудно было подойти к Григоренкову, как
мне к тем девочкам. Я толстый, а он… странный.
Однажды
в метро видел совсем другого. Тот вел себя как гей. Демонстрировал всем голый
живот с серьгой в пупке и наглую улыбку, вилял попой в обтягивающих кожаных
штанах, резвился по вагону, среди редких пассажиров, вис на поручнях, как на шесте
в стриптиз-клубе. По-моему, был счастлив.
Так
что подойти не трудно. Просто Григоренков — свинья, и точка.
6.
Обман
Вот
как мы все жили без мобильных телефонов?! Приезжали к другу на Таганку и ждали…
а что еще оставалось? В крайнем случае шли до таксофона, слушали гудки и снова
ждали.
Позвонил
мой одноклассник по Экстерну Антон:
— Тут Аня в больницу попала. Ничего такого, но
пойдем ее навестить. Все вместе. Встречаемся на «Полянке» в центре зала.
Аня
— некрасивая, нежная, болезненно-бледная, со своими зелеными глазами — прямиком
из Серебрянного века, Ахматова, Цветаева.
Заболела.
Я даже обрадовался. Так ново это — иметь друзей, ехать к кому-то, сопереживать.
Все
рассчитал, все равно приехал за полчаса и встал в вестибюле у белого столба на
холодной, как больница, «Полянке».
Прошло
полтора часа. Никто не пришел. Я даже подумал, что ошибся, прождал еще час.
Приехал домой и позвонил Антону. Антон был весел:
—
Ты что, реально повелся? Это шутка была! Сегодня же первое апреля!
Я
повесил трубку, лег на кровать и расплакался.
—
Сынок, что случилось?
Нет
у меня больше друзей, нет поддержки, нет возможности кого-то навестить. И
первого апреля у меня никогда не было.
Лежал
в комнате, зарывшись в подушку, бессознательно жалея себя, слышал, как мама
разговаривает с Аней:
—
Так нельзя, Анечка! Это было глупо. И зло! Он прождал вас там три часа!
Похожая
на Ахматову Аня потом долго передо мной извинялась. А потом стала моей первой девушкой.
7.
Переход
Сплошным
потоком идут люди. Гулкие стены от этого не такие гулкие, но все-таки гулкие.
Высокий потолок от этого не такой высокий, но все-таки высокий.
В
переходе с «Боровицкой» на «Библиотеку» часто встречаю Нищенку. Она прямая,
можно подумать, гордая; не в какой-нибудь косынке, а в берете — может, ей это
важно. Начинает негромко и гнусаво, заунывно и протяжно:
—
Я го—лодна-я. — Среди шаркающих ног и шуршащих плащей,
голос вкрадчиво вступает, как гобой в Консерватории.
Народ
безмолвствует. Снует в обе стороны.
Благодаря
этому голосу осознаешь себя здесь. У толпы нет голоса, а у Нищенки есть.
Голос
поднимается на тон выше:
—
Я гоо-лоо-днаа-яя!
«Гнусаво,
черт возьми!» — с восхищением думаешь ты.
Еще
выше:
—
Я гооо-лооо-днааа-яяяяя. — Как у нее это выходит!?
Гнусаво и совершенно крещендо!
И
еще!
Голос
воет, вибрирует по коридору. Хочешь зажать уши руками.
По
коридору, по голосу, сплошным потоком идут люди.
Иногда
встречаю Нищенку на «Проспекте мира». Там она — слепая.
8.
Церковь
Радиобудильник включился, ноги сами сбрасываются с кровати. Два квартала до
троллейбуса, остановка до «Дмитровской», немного стоячей дремы, прохожу по бурой «Бауманской» среди хмурых утренних людей, мимо
добрых бронзовых людей, и вверх по эскалатору. Экстерн теперь здесь, в
полуразрушенной церкви на набережной.
Прошло
двадцать лет, церковь гордо выпячивает оштукатуренные бока, издали сверкает
золочеными куполами. Тогда штукатурки почти не было, кругом заветренное мясо
кирпичей, казалось, прошла война, оставила бесхозные руины.
Мертвые
тополя, ступени и большая скрипучая дверь. Утром темно. В неотапливаемом нутре
пахнет плесенью. Пьяный казак на входе каждый раз встает со стула и кричит:
«Стой, кто идет!» — и хватается за саблю.
А
кто идет? А я иду. Учиться иду.
После
войны был радиоинститут. Церковь разбили на каморки
стенками из странных дырчатых плит.
Две
или три коморки занимал наш Экстерн. Все потому, что у нас учился Батюшкин сын
Вася — подслеповатый малохольный детина.
Помню,
Батюшка шел мимо. Я бессознательно ломал эти самые мягкие дырчатые перегородки
тяжелым ботинком с металлической набойкой. Он уставился в меня грозно-мышиным
взглядом из-под толстых очков в роговой оправе — вылитый Вася, только взрослый,
осуждающий.
Коридоры
между комнатками донельзя узкие, пузо у батюшки значимое, если не сказать
обширное. Теперь мы встречаемся с ним в коридоре, разворачиваемся лицом друг к
другу, проходим, обтираясь животами, Батюшка пыхтит и пучит маленькие глазки
из-под толстых очков.
На
перемене мы с Борманом идем на крышу соседнего дома. Я жую пирожок, а он курит. Сверху все такое
маленькое: церковь не такая уж большая, а вот старшеклассники внизу — это Макс,
размером с ноготь, а это, похожий на гору, казах Тимур, размером с полпальца.
Незначительные Макс с Тимуром. Поднимаю кусок слежавшегося снега и кидаю.
Борман тоже кидает, и мы смеемся.
После
школы идем к трамвайной остановке. Натыкаемся на Макса с Тимуром.
—
Идите-ка сюда.
Борман
неуверенно смотрит на меня:
—
Это они нам.
—
Вы тут льдом кидались. А если бы попали?
—
Извини. Не попали же, — тихо говорю я.
Мне
страшно, но не так, как было в школе. То ли вырос, то ли Экстерн меня
окончательно расслабил.
—
Мало твоего извини. — Макс снимает с меня кепку.
—
Отдай, — неуверенно тянусь за ней, но не достаю.
—
Отдай! — говорит Борман.
Макс
отходит, наклоняется, а потом кидает ее куда-то вбок.
Иду
поднимать — американская бейсбольная кепка с красной надписью «RED SOX» теперь
неприятно пахнет.
Мы
идем домой. Борман рассуждает вслух:
—
Давай подкараулим его у дома. В подъезде.
—
И что ты сделаешь?
—
Огрею по спине бейсбольной битой! — кровожадно говорит Борман.
9.
Дамы
Она
мне понравилась. Будто что-то знакомое, из прошлой жизни. Стоит на той самой
лестнице у церкви, в сторонке от двери и курит. Короткая стрижка, широкие
скулы, большие глаза. Когда смеется, скулы обостряются, появляются ямки на
щеках. А уж я ее рассмешил!
—
Эй, девочка, старому Слепому Пью без тебя никак не справиться! Проводи Старого
Пью до дверей! — Вот я и слепой, хриплю, шарю вокруг рукой, невзначай трогаю
ее, обжигаюсь ее сигаретой. Сквозь ресницы вижу, как она смеется. — Какой у
тебя приятный смех, девочка!
Договорились
встретиться назавтра на «Новослободской» в три. Долго ждал ее в неуютном
мозаичном зале под землей, а она не пришла.
Потом
звонит и извиняется — оставили сидеть с сестренкой, а меня уже не было дома.
Просит
еще встретиться, но я больше ее видеть не желаю.
Мне
нравится Валя, похожая на грузинскую княжну, — с дымом черных кудрей, роскошью
бровей. Вся прозрачная, так, что видно, как внутри по венкам ходит кровь.
Только
вот я решительно не знаю, что со всей этой кровью делать.
Пригласил
ее к себе домой.
—
Придешь?
—
Приду.
Валя стала вся пунцовая. Она часто краснеет —
это вовсе ничего не значит. Спрашивает меня:
—
А со мной ничего не случится?
Я
даже не до конца понял, что она имеет ввиду. Понял только, идиот, что что-то
имеет.
Дома
мы пьем чай, играем в идиотскую приставку.
Проводил
ее до троллейбуса и даже не поцеловал! Только и смог выдавить из себя:
—
Валя, ты мне нравишься.
И
троллейбус уехал.
А Леша Борман по-свойски зашел за ней в
женский туалет и долго не выходил.
—
Ты как Пьер Безухов, а Леша… он — Андрей. Понимаешь?
Одно
точно — никто в мире не хочет быть Пьером в тринадцать лет.
10.
Израиль
У
нас с Борманом плееры Sony Walkman,
а в плеерах новый альбом Guns N’ Roses.
—
Сдадим экзамен, слушаем «Welcome to
the Jungle», не сдадим — «Don’t you cry
tonight», договор?
—
Договор.
На
Таганке за сталинской высоткой классная ледяная горка. Кажется
огромной, хотя и мы уже не маленькие. Долго катимся вниз, врезаемся в сугроб,
сугроб обдает наши лица снегом, мы кричим от восторга и от холода.
Макс
принес ракетницу и выстрелил в эту самую Высотку. Ракета попала в чье-то окно,
и мы побежали.
Огромный
Тимур достает из-за пазухи бутылку водки: «Будете?» Водка настолько мерзкая,
что сравнить ее не с чем. Люди, которые ее пьют, теперь вызывают еще больше
уважения.
Опять
«Бауманская». Борман зашел в магазин за сигаретами, позвал меня. На прилавке
рядом с мясом — настоящие викингские топоры! C красными пластиковыми ручками, c одной
стороны гнутое лезвие, с другой отбивалка для мяса.
—
В кейс влезет, не то что бита, — довольно говорит Борман.
Теперь
у него тяжелый кейс, а у меня тяжелый портфель. Я слушаю «Welcome to the
Jungle». Борман — «Don’t
you cry tonight».
Как договорились.
Длинный
перегон от «Университета» до «Спортивной». Много народу набилось, но место все
равно есть. А она зачем-то меня толкает, эта толстая женщина.
—
Женщина!
Не
слышит меня.
—
Эй, женщина, не могли бы не толкаться?!
Смерила
взглядом:
—
Убирайся в свой Израиль!
Улыбнулся
от неожиданности. Коренастая, восточная — такие стояли в мясных отделах на
рынках, подметали улицы, которые теперь подметают таджики. Косит в меня злыми
черными глазами.
—
Вы-то сами откуда?
—
Мы татары здесь уже четыреста лет!
Поезд
стучит и подвывает.
Мама
поправилась.
Вот
и «Дмитровская». Выхожу, станция бурая, как запекшаяся кровь. Эскалатор
поднимает меня куда-то вверх, куда, пока не знаю сам.