(Ирина Василькова. Южак; Ирина Василькова. Ксенолит)
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 7, 2017
Ирина Василькова. Южак. М., «Воймега», 2016. 96
стр.
Ирина Василькова. Ксенолит.
СПб., «ЛЕМА», 2015, 352 стр.
С того времени, как была произнесена фраза «Все прочее
— литература», многое изменилось: в XXI веке
литература — не «все прочее», а — все. Смерть автора, симулякры в гиперреальности и другие понятия и представления эпохи
постмодерна вытеснили из памяти слова Верлена о вторичности искусства. Именно
поэтому когда кто-то заявляет, что «Жизнь важнее литературы» — это
звучит нетривиально.
Ирина
Василькова не только сделала такое заявление в своей книге «Ксенолит», но и не
изменила своих взглядов в последующей, уже поэтической книге «Южак», вышедшей через год после сборника прозы. Василькова
берет на себя смелость уличить «отравленное жало постмодернизма» и вступить в
полемику с любым, кто заявляет, что творчество важнее жизни. Она отчетливо
видит разницу между теми, для кого первичны абстракции, и теми, для кого
первична материя — конкретная реальность.
Василькова
— кинестетик. Она воспринимает окружающую среду через
тактильный контакт: «в кончиках пальцев любовь моя затаилась». Она пропускает
ощущения через все свое тело: «Захлебнуться морем, влипая в него спиной, /
пропустить сквозь пальцы, волосы, носоглотку». Этим обусловлен ее особый
интерес к осязаемым вещам. Более того, Василькова не просто касается руками,
узнавая, но этими же руками изменяет мир. Ее хобби — ландшафтный дизайн,
перенесенный из реальности в лирику, — возвышает ее до положения демиурга,
которое, в свою очередь, неизбежно связано для нее с писательской
деятельностью. Как, например, в стихотворении «Я, кажется, женщина…»: в нем
сначала на пяльцах «сад прорастает нитками мулине», потом речь заходит о
выращивании уже настоящего сада, а заканчивается все словами «я стою среди них,
живая, / беспросветную прозу розами вышивая». Происходит смешение смыслов, и
уже не понятно «проза» — это «проза жизни» или жанр литературы. Таким образом,
Василькова сначала совершает акт творения в реальности, создавая нечто
эстетически привлекательное и вдохновляющее, а лишь потом пишет об этом.
Связь
Васильковой с миром теснее, чем у большинства поэтов, именно потому, что она
взаимодействует с ним не только через речь, но и физически. От этого ее слова
приобретают дополнительный вес и силу: эмпирический опыт добавляет
убедительности стихам, так как не только становится опорой фантазии, но и не
позволяет слишком увлекаться вымыслом.
Но
помимо того, что она умеет преображать мир, Василькова умеет еще и созерцать
его. «Южак» тематически перекликается с «Ксенолитом»:
в обеих книгах ландшафт настолько важен для сюжета рассказа или стихотворения,
что помимо пейзажной функции исполняет еще и роль действующего лица. В
«Ксенолите» ландшафт не просто определяет настроение героев — он и только он способен
даровать человеку ощущение гармонии и счастья. Василькова видит свое с
ландшафтом единство и радуется этому единению, но видит и незначительность
человека по сравнению с природой: «Что тянет человека именно в эту точку
пространства? Кроме детской фантазии существует что-то еще, какая-то мистика,
неодолимый зов. Притяжение ландшафта. Разве можно догадаться, вдоль каких
силовых линий скользит наше внутреннее „я”, каким законом описывается
нестандартная траектория, да и не наше дело догадываться. Наше дело — прийти и
слиться». Более того, создается впечатление, что Василькова верит — это
единство вечно, несмотря на смертность человека:
Встречь ветра жгучего, стоящие на страже
невозмутимости,
окутавшей умы, —
мы
часть безмолвия, мы длительность пейзажа
заснеженного,
дым печной и даже
дочеловеческой какой-то отблеск тьмы.
Достигая
таким образом согласия с миром, Василькова находит для себя нечто, дающее
надежду в, казалось бы, безнадежном существовании. Слияние с пейзажем — это
обретение бессмертия.
Василькова
не воздвигает «памятник себе» — она открывает бессмертие совсем иного рода: не
изменить ландшафт, а раствориться в нем. Нерукотворный ландшафт имеет больше
шансов сохраниться в вечности, чем любая человеческая попытка преодолеть собственную
эфемерность:
Это
буйствуют розы в июле,
это
облаком белым жасмин накрывает траву,
и
шмели, златошлемные пули,
так
и рвут синеву.
Тоже
жизнь — но такая другая!
Ослепительный
рай на краю.
Совершенство
природы не то, что пугает —
просто
видишь границу свою.
В
природе для Васильковой заложено божественное начало, поэтому довериться ей —
не страшно, а любовь к ней — взаимна. В отличие от взаимоотношений с людьми,
взаимодействие с природой абсолютно. Василькова пишет: «Слияние с другим
человеком — тоже геометрия. Но он — не ты <…>. Мироздание же не только
впускает в себя целиком, но ставит между нами знак равенства. Я — это оно. Оно —
это я». Это слияние оказывается исцеляющим.
В
книге «Южак» — три части, и если в первой — «Родные
ледовитые приметы», в отношениях между поэтом и миром еще видна дихотомия, то
вторая часть — «Крапивная рубаха» — это идиллия. С крапивой связаны мотивы
защиты и спасения, подчеркнутые отсылкой к сказке Ганса Христиана
Андерсена «Дикие лебеди», где необходимость спасения и образовывает фабулу. Крапива
«лечит больно», но «ведет на свет». Здесь она упомянута, конечно, как часть
мира природы, в котором Василькова и ищет исцеления. Этот мир
предстает и во многих других обличиях: укроп, одуванчики, хвощ, яблони,
барвинок, вьюнок, бобы… Цветы и растения в книге упоминаются почти на
каждой странице. Все они тоже взаимодействуют с авторским «я».
«Сад
приручить нельзя — с ним можно договориться» именно потому, что он — живой,
обладающий своим собственным сознанием. Василькова не просто договаривается, ей
удается дружить с садом. В мире природы Василькова явно чувствует себя на своем
месте. А когда она пишет «Вот бы и с миром жестоким так же договориться!», то
здесь «мир» — это уже мир людей.
Именно в этом — центральный конфликт «Южака».
Героиня книги бежит от социума, но полная изоляция — невозможна. А общение с
людьми неизменно причиняет боль и разрушает внутреннюю гармонию. Не зря именно
дача становится укрытием: так, в «Ксенолите» в нескольких рассказах дача
противопоставлена городу. В «Южаке» города вообще будто не существует. Урбанистический пейзаж не близок
Васильковой: ее любовь к ландшафту возможна только на лоне природы.
Но
есть у Васильковой и другая привязанность — человеческая. С ней связан
диссонанс, возникающий уже во второй части книги («В нашем роду все женщины
были верны…», «Он ей рассказывает про Лару Крофт…»
и др.). Об этом же и третья часть — «Запретные слабости», главная тема которой
— отношения между двумя людьми. В «Крапивной рубахе» героиню спасает сад: когда
она поливает его «со шлангом наперевес», семейная драма ее не ранит, «ей уже
все равно». Но в третьей части настроение меняется. Сад все еще присутствует,
но уже не спасает: «а пока я штурмую свои овраги или гвоздь вбиваю в крыльцо
сарая / ты бормочешь ей о любовной влаге подростковое
платьице задирая». Даже на примере конструкции этого предложения
(противопоставления, заключительного в стихотворении) видно, что автор уже не
может отвлечься от трудных отношений между людьми, обратившись к
собственноручно созданной утопии, — этой утопии больше нет, в ней больше не спрячешься:
ее разрушают мысли о самом близком человеке. Тактильное познание, с помощью
которого Василькова «договаривалась» с мирозданием, в личных отношениях не
срабатывает: «летя к тебе, никак не могу потрогать». А если «не могу
потрогать», то не могу и понять.
В
любовной лирике раскрывается и отношение Васильковой к теме женственности. Хотя
в стихотворении «Я, кажется, женщина…» она утверждает, что слабый пол стал
самостоятельным, ее героиня все-таки ближе к тургеневской барышне, чем к
феминистке. Несомненно, Василькова — современная независимая женщина. Но уже
само наличие четкого гендерного разделения отличает ее от таких авторов, как,
например, Елена Фанайлова, создающих свое лирическое
«я» по канонам новой женственности, и тем более от радикальных феминисток,
таких, как Оксана Васякина. Василькова — консерватор,
как в отношении формы, так и в отношении содержания. Наравне с Ириной
Ермаковой, Светланой Кековой, Ириной Евсой (каждой из которых посвящены
стихи в «Южаке») Василькова скорее модернизирует,
осовременивает классический подход, нежели создает новую парадигму. И какими бы
сильными ни были героини ее произведений, ни их пол, ни пол создавшего их
автора не вызывает сомнений: стихотворные проекции Васильковой — женственны.
Столь важный для «Южака» конфликт, который приводит к
разрушению гармонии, был бы невозможен без противопоставления женского и
мужского.
«Южак» — своеобразная драма в трех частях. Книга открывается
картинами если не оптимистичными, то хотя бы не безвыходными. Из асфальта
прорастают тополя, будто бы обещая возможность преодоления любых препятствий.
Во второй части на фоне обретенной идиллии завязывается конфликт: «Ты —
человек, а я — растение». Согласие с миром достигнуто, а вот с другими его обитателями
— нет. Потому что они живут в другой системе ценностей, равнодушны к природе и
не могут уподобиться автору книги (не зря она подчеркивает их человеческую
натуру, сама себя причисляя к иному биологическому
царству). Начавшаяся во второй части коллизия усугубляется, и появляется —
третья часть. «Запретные слабости», может быть, потому и запретны, что для
человека, слившегося с пейзажем в его умиротворенности и покое, их уже быть не
должно. Но они есть, и они разрушают гармонию, достигнутую «пока я сидела в
позе лотоса», — тогда все вокруг, даже солнце, становится жестоким. Книга
завершается словами: «…а дальше — темно, и мгла заросла чистотелом». Ни надежда, ни счастье невозможны, пока не преодолено препятствие в
коммуникации между людьми.
Последним
пристанищем в таком случае становится литература, ведь именно через нее поэт Василькова
выражает себя, эволюцию собственных взглядов и сам неразрешенный конфликт. Андерсеновская Элиза знала, что, пока она плетет рубашки из
крапивы, необходимо молчать. И только в последний момент, выполнив свое
задание, она успевает закричать, тем самым спасая себя. Может быть, и
Василькова, пока она плела свою «крапивную рубаху», обязана была хранить
молчание. Но вот — работа окончена, но не увенчалась успехом. Те, кому
Василькова могла ее отдать, — не приняли подарок. Самой же ей явно недостаточно
«крапивной рубахи», чтобы спастись. Зато если прервать обет молчания, то можно
если не исцелиться, то хотя бы заглушить боль.
Если
литература и не важнее жизни, то она все еще может эту самую жизнь перевернуть.
Василькова догадывается о целебности литературной демиургии:
«что мне до царских твоих наложниц — их я наклею в другой пейзаж». То есть так
же как сад можно было превратить в модель идеального мира, в тексте (будь то
проза или стихотворение) можно создать и сам этот мир-сад, и совершенно другую
параллельную вселенную.
Есть нечто рекурсивное в поэтике Васильковой: первичность
творчества отрицается, доминирует именно физическое творение, но сама эта
позиция выражается не иначе как посредством литературы. Верим ли мы в таком
случае, что «жизнь важнее литературы»? Может быть, между ними стоит знак
равенства? Тот самый знак равенства, знак гармонии, что ставит само мироздание:
«Я — это оно. Оно — это я».