О консерваторах США
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 6, 2017
Каграманов Юрий Михайлович родился в 1934 году в Баку. Публицист,
философ, культуролог. Автор книги «Культурные войны в США» (2014) и
многочисленных публикаций. Постоянный автор «Нового мира». Живет в Москве.
…Бессмертны стремления,
живущие в глубине обоих великих народов,
такие страстные, такие загадочные,
такие бездонные, — все это присуще в равной
мере
и нам, американцам, и вам, русским.
Уолт Уитмен[1]
Желание сделать мир если не
правильным, то хотя бы более правильным, сравнительно
с нынешним его состоянием, возникает у консервативно мыслящих людей в разных
странах и не в последнюю очередь в России. Конечно, эта тема продолжает
занимать и левых радикалов, но сегодня, судя по всему, ветер дует в спину
консерваторам. У нас консерватизм становится официозной идеологией, пока еще
неотчетливой, сбивчивой. Начато с того, с чего следовало начать, — с освоения
бесценного наследия русской идейно-философской мысли. Вот только подвигается
оно медленнее, чем хотелось бы.
С другой стороны, мы не можем не испытывать давления мировой синхронии. Мир полон звуков, представляющих собою имитации, разными голосами на разные лады повторяющих те или иные музыкальные темы; как в раннеевропейских мадригалах или мотетах — эхо «наезжает» на эхо, отголосок на отголосок. Это нормальное явление, даже по меркам былых времен[2], и уж тем более в условиях современного перенасыщенного эфира.
Естественно, что более всех других вольно или невольно заставляет себя слушать Америка, как ни крути, самая «важная» на сегодня страна в мире. «Пока мы лиц не обрели», мы то и дело (даже не всегда отдавая себе в этом отчет) скашиваем глаз в ее сторону и примеряем на себя маски made in USA. Накат консервативной волны в этой стране, выливающийся в нечто похожее на революцию, подсказывает нам прислушаться к американским консерваторам различных направлений, дабы лучше понять, какие у нас могут быть с ними созвучия и какие разногласия. Впору последовать совету Христа (в одном из аграфов[3]): «Будьте искусными менялами», то есть умейте оценить по достоинству монеты, которые попадают вам в руки.
Разноэтажная Лапута
Извне представляется, что господствующей идеологией в Соединенных Штатах до последнего времени оставался неоконсерватизм. Это неоконсерваторы поставили свою страну в позицию белого рыцаря, всюду на планете наводящего «справедливый» порядок. Но у них был и остается также и внутренний «фронт», первоначально гораздо более важный для них, чем внешний.
В «книге родов» неоконсерватизма (кто кого «породил») верхние три строчки занимают Лео Штраус (1899 — 1973), Алан Блум (1930 — 1992) и Ирвинг Кристол (1920 — 2009). Эти трое, отличающиеся теоретической основательностью (особенно это относится к первым двум), задали общее направление движению, в центре внимания которого встал вопрос о религиозно-культурном устроении общества.
Лео Штраус, немецкий еврей, с душою марбургской (окончил знаменитый в былые времена Марбургский университет), переселившийся в США перед Второй мировой, вынес из измученной Европы «усталость» от истории, в мутном потоке которой он перестал улавливать какие бы то ни смыслы. Штраус поставил целью «выйти за пределы своей исторической ограниченности или понять нечто транс-историческое»[4]. Он усмотрел транс-историческое в естественном праве и, с другой стороны, в философии Платона (которые, как мы увидим, до некоторой степени друг другу противоречат).
Вечное, как писал Честертон, может быть низким и ущербным. Это можно
сказать и о естественном праве: оно, действительно, универсально и представляет
собою непреходящую ценность, но у него есть «потолок» и оно не может «поднять
голову» в высшую сферу человеческого — духовную. К тому же Штраус не столько
естественное право защищает, сколько «естественный порядок», а это уже
искусственная конструкция, основанная на чистом умозрении.
Что касается Платона, то он велик на все времена тем, что опознал существование идеального неземного мира, и своим учением об Эроте (Эросе) как творческой силе, но внимание Штрауса и его последователей привлекают не столько «Пир» или «Федон», сколько «Государство (другое название на русском — «Полития»), сочинение, в котором много сомнительного, а порою и просто отталкивающего. В этом своем диалоге Платон проявил своего рода «революционное нетерпение», попытавшись «спустить на землю» идеальное (как попытался он это сделать на практике в своих поездках к сицилийским тиранам): выстроил совершенный, в его понимании, град земной, по многим признакам сходный с классической Спартой, в его время уже приходящей в упадок. Это общество, созданное для войны, которая никогда не кончится, жестко организованное сверху донизу и согласное во всех своих частях. Не удивительно, что военные песни здесь предпочитают любым другим. И это жестокое общество: оно презирает «негодных» в том или ином смысле, а физически неполноценных и откровенно порочных умерщвляет.
Таким государством, согласно Платону, должен править философ или способный философствовать царь. Философ созерцает «нечто стройное и вечно тождественное <…> полное порядка и смысла…»[5] и свое видение претворяет в жизнь. Любопытно, что требование физического совершенства распространяется также и на него: он должен быть «статным и привлекательным на вид». Последним требованием пренебрег и сам Платон: до конца жизни он просидел, фигурально выражаясь, «у ног» любимого и почитаемого им учителя — Сократа (как буквально сидит он у его ног на картине Жака-Луи Давида «Смерть Сократа»), который был невзрачен и «непородист».
Увлеченный взглядами Платона на государство — как идеал, который в принципе недостижим, но к которому надо стремиться, — Штраус в тоже время разделяет его готовность прислушиваться к «внутреннему голосу» (демону Сократа), уводящему далеко за пределы родного полиса, в «страну, которой нет», а значит, за грань «естественного порядка» и естественного права. Утопичен совершенный град Платона, но утопична и цель выхода из него. Непосредственный ученик Штрауса (по Чикагскому университету, где оба, каждый в свое время, состояли профессорами) Алан Блум пишет: «Утопизм, как учит нас Платон, это огонь, с которым надо играть, так как это единственный способ определить, кто мы есть…»[6] Но «играть с огнем» позволительно лишь определенной группе лиц и не позволительно основной массе населения.
Здесь мы касаемся вопроса, который основоположников неоконсерватизма занимает, пожалуй, больше всех других: об отношениях между творческим меньшинством и tutti quanti, всеми прочими. В пику демократии, хотя прямо и не отвергая ее, Штраус выдвигает идеал «аристократической республики». Новую аристократию должны создавать, по его замыслу, обновленные университеты: марбургский alumnus высаживает на американской почве идеал Школы, когда-то пестуемый на его исторической родине — от Педагогической провинции Гете до Касталии Гессе. Делом умственной аристократии должно быть… нет, не постижение истины, ибо истина непостижима, но созидание ценностей. Ценность, по Штраусу, всегда и везде — плод волевых усилий. А для tutti quanti надо творить «благородную ложь» (взято у Платона). Другое имя «благородной лжи» — миф.
Если понимать миф как способ видения окружающего мира, оформленный эстетически, то он отнюдь не тождествен лжи, пусть даже и благородной. Ницше писал, что жизнь возможна только в некоторой оболочке. Это можно понимать по-разному, можно и так, что своя конкретная культура ограждает от воздействия дурной бесконечности, могущего стать убийственным. Такая культура не есть ложь, она содержит в себе, скажем так, малую истину.
Для христианина большая истина христианства объемлет все, включая и конкретные мифы, в ареале христианского мира. А для Штрауса и его последователей за пределами «оболочки» — пустота, которой они отважно «смотрят в глаза». Но для тех, кто не принадлежит к творческому меньшинству, они считают необходимым восстановление христианского благочестия, хотя бы в том объеме, в каком оно имело место еще в 50-е годы прошлого века. На этом пути они даже не исключают возможность «доброжелательного принуждения» (benevolent coertion) к вере.
Парадоксальный проект: «верящие» в пустоту загоняют «малых сих» в церковь! Обвинение в деспотических замашках их не смущает. «Деспотическое правление» — пишет Штраус — несправедливо только в том случае, если оно «применяется к тем, кем можно управлять убеждением», тогда как «правление Просперо над Калибаном справедливо по природе»[7]. Роль современного Калибана они отводят тем, кого называют «чернью».
В наш демократический век редко кто отваживается употреблять этот термин. Тем более что явление, им обозначаемое, утратило видовую определенность. Ушла в прошлое «классическая» чернь былых времен, какую можно было видеть в лондонских трущобах или портовых кабачках. Произошла некая диффузия — материальных условий жизни, ценностей, житейских привычек. Буржуазность вступила в своего рода химическое соединение с богемностью, и со своей стороны нравы трущоб и портовых кабачков тоже вышли из мест своего первоначального бытования и растворились в «большом» обществе. Без обиняков пишет Ирвинг Кристол о соотечественниках: «Грубо говоря, американцы все больше ведут себя как сборище черни»[8]. А народовластие, по его словам, может опираться только на «народ», а не на «чернь».
Воистину так. Вот только можно ли приподнять чернь, нравственно и эстетически, «благородной ложью»? Опыт христианизации народов оставил нам свидетельства совсем иного рода: те, кто звал других идти за Христом, сами истово верили в Него. Образовательные, культурные различия тут не играли решающей роли. Великий христианский философ апостол Павел и простой рыбарь апостол Петр верили в одно и то же.
А неоконсерваторы, полагая, что только христианство может заново создать «народ», сами отталкиваются от Платона, который в интерпретации Штрауса фактически противопоставляется христианству[9]. В этом он повторяет ход французских просветителей XVIII века (и их «детей» — революционеров 89-го года), для которых обращение к античному наследию имело тот же смысл: воспетая Дидро, и не им одним, спартанская фаланга призвана была сокрушить Церковь. О подлинной роли Платона в истории мысли удачно, как мне кажется, высказался Б. П. Вышеславцев: вместе с Сократом он воздвиг тот жертвенник «неведомому Богу», о котором говорит ап. Павел (Деян. 17:22 — 23), но сам Бог оставался им неведом. Как неведом оставался им и человек в своей глубине.
Проект мировоззренчески «разноэтажного» общества — футуристический, по сути, проект. Кристол пишет о просветителях XVIII века, что они мысленно создавали своего рода Лапуту, некий искусственный остров, парящий над землей (образ взят из «Путешествий Гулливера» Свифта). Но и неоконсерваторы мысленно конструируют свою Новую Лапуту, в которой нижний «этаж» разительно отличается от верхнего. Нижний — это, как пишет Блум, Америка «с правильными мыслями», «без автомобильных катастроф и без разводов». Верхний — избранные ценители Платона, которым развитое воображение позволяет растекаться мыслью по всем параллелям и меридианам мировой культуры.
В своей «эпохальной» книге «Тупик американского мышления» Блум развивает мысль Штрауса об университетах как возможных питомниках новой аристократии. Ему режет глаз несоответствие между их внешностью (он постоянно имеет в виду лучшие университеты Америки, как правило, старинные, выстроенные в неоготическом стиле) и текущим содержимым. Здесь он созвучен Бальмонту: «Грезят колледжи о Средних веках», то есть внешняя неоготика грезит, а все, что внутри, ей приходится нести в себе «через не хочу». Фактически университеты, точнее, гуманитарная их часть подверглась разгрому в годы культурной революции 60-х. Профессора и преподаватели пытались его предотвратить, но были сметены волной обезумевшей молодежи и вынуждены или уйти, или плыть по течению. Это коснулось также или даже в первую очередь университетов так называемой «Лиги Плюща»: «Гарвард, Йель и Принстон, — пишет Блум, — перестали быть тем, чем они были — последним прибежищем аристократического чувства в демократическом обществе»[10]. В поле навязавшей себя идеологии преимущественно неомарксистского и мультикультурного толка утрачено чувство «высокого» в культурном смысле, ничто в пространстве и времени не способно внушить преклонение и вызвать на соревнование; и самое главное: для студентов не существует истины, которую стоило бы искать, каждый уверен, что несет ее в самом себе.
Блум сетует на то, что редко кто стал читать «великие книги»[11]. Молодые люди не верят, что в «Анне Карениной» или «Красном и черном», написанных «мертвыми белыми мужчинами» (сразу три недостатка!), они могут найти что-то, что может иметь отношение к их собственной жизни. Заметим, что взгляд самого Блума на «великие книги» выдает в нем последовательного «лапутянина»: он намерен взять их в будущее, оставляя без внимания их исторический контекст. Не знаю, кому как, а мне трудно представить Жюльена Сореля или Анну Каренину, вырванными «с мясом» из той исторической среды, в которой им довелось жить.
Идеологическая направленность куррикулума, примитивностью и угловатостью своей напоминающая о советской школе 20-х годов, не препятствует у молодых людей свободной игре инстинктов, напротив, поощряет их. Университеты становятся местами «веселого и бездумного саморазрушения» (Кристол). Когда в один из самых почтенных университетов приглашается бывшая порнозвезда для чтения курса под названием «Как научиться радоваться жизни», это перестает казаться чем-то диковинным. Блум пишет, что родители, посылающие свое чадо в «храм науки», случается, не узнают разнузданное существо, которое оттуда возвращается.
Катастрофа постигла всю систему образования — таково мнение многих из тех, кто способен судить о проблеме изнутри. Как результат, расширяется практика домашнего образования, позволяющая вообще обходиться если не без высшей, то хотя бы без начальной и средней школы.
В отличие от Штрауса, остававшегося на «верхотуре» философии, Блум выбрал более приземленную роль public intellectual (примерно то же, что идеолог), то есть попытался непосредственно влиять на культурную ситуацию. Но ничего из этого не вышло. Хотя никак нельзя сказать, что он не был услышан: «Тупик американского мышления» только за первый год вышел тиражом в один миллион экземпляров (необычный тираж для литературы такого уровня сложности), и, наверное, за следующие тридцать лет никакая другая книга столько не обсуждалась, как эта. Профессора английского языка (как и Блум) Марк Бауэрлейн и Адам Беллоу так объясняют ее успех: «Публика среагировала на аргументацию Блума потому, что она представлялась относящейся ко всей стране, а не только к высшей школе. Слом куррикулума отражал слом нашей гражданственности и культуры, как полагали читатели, и они были правы…»[12] Быть может, точнее было бы сказать, что слом куррикулума предопределил слом гражданственности и культуры.
Еще один профессор английского языка, Уильям Дерешевич, пишет, что со времени Блума деградация гуманитарных факультетов только усугубилась[13]. Нынешние студенты — «отличные овцы» (так называется его книга о положении дел в университетах), которые влекутся туда, куда им указывают идейные пастухи и подпаски, а последние в большинстве своем — «дети 68-го года». Конечно, попадаются и «черные овцы», они же «белые вороны», — юноши и девушки, горящие чистым белым пламенем на поприще наук, но теперь это большая редкость. Остаются и целые университеты, не изменившие академическим традициям, но таковых единицы.
Мало кто вспоминает, что по крайней мере лучшие, «плющевые» университеты Америки в прежние времена не только давали приличное образование, но и воспитывали джентльменов. Сейчас фигура джентльмена вызывает скорее иронию. Не кто иной, как президент Обама, признал, что в «плющевых» университетах (по инерции остающихся самыми «рейтинговыми») риск для женщины быть изнасилованной примерно такой же, как и в «воюющей африканской деревне». Здесь только возникает побочный вопрос, не следует ли присвоить академический рейтинг также и «воюющей африканской деревне»?
Вот еще парадокс: университеты, призванные быть, по мысли неоконсерваторов, «питомниками новой аристократии», стали на самом деле очагами разложения.
Внешний «фронт» был для неоконсерваторов на втором месте; «враг номер один» засел в университетских аудиториях, кинотеатрах, в некоторых комфортабельных гостиных. Но не забывали они и о врагах внешних, полагая, что иметь их необходимо или по крайней мере желательно. Потому что, как писал Штраус, только внешняя угроза по-настоящему сплачивает нацию и «подтягивает» ее. Война формирует или выявляет героические характеры, на которые начинает равняться, за которыми следует масса народа. В идеале Штраус выступает за духовно-милитаристскую организацию общества, близкую к платоновскому «Государству». В унисон со Штраусом и Блум оправдывает войну как таковую и даже сожалеет о временах, когда католики воевали с протестантами, ибо так они, те и другие, демонстрировали силу своей веры. В свою очередь Кристол сожалел о прекращении противостояния с СССР, что, по его мнению, грозит американцам «утратой души».
Апология войны стала нелегким делом в наше время. В минувшие века война могла быть по-своему красива; о Троянской войне, например, можно было сказать, что она так же прекрасна, как и Елена, из-за которой она началась. То есть, конечно, она (война) всегда была ужасна; но и прекрасна в то же время. С этой, форсистой стороной войны, казалось, покончила Первая мировая, загнавшая воителей в окопную грязь. В те годы надо было обладать характером Николая Гумилева, чтобы в описании войны осмелиться взять верхнюю октаву: «И воистину светло и свято / Дело величавое войны».
Но в последние годы военное дело претерпевает новые изменения: война опять призывает избранных (выступление массовых армий на поле боя считается маловероятным) и все больше вверзается в выси; похоже, что «звездные войны» становятся эстетическим идеалом. Не знаю, как с эстетикой, но азарт во всяком случае будет сопутствовать бойцам, а значит, настраивать их на высокий эмоциональный тон.
Оправдание войны как таковой не лишено было резона в атмосфере радикального пацифизма, которую за годы надышали культурные революционеры. Возьмите замечательный фильм Р. Земекиса «Форрест Гамп» (1994). Герой — «правильный» солдат, разве что немножко слишком безупречный (без пяти минут платоновский «страж»); он знает в жизни только прямые дороги, но в мире, изъеденном иронией и скепсисом, выглядит если не полным дураком, то с придурью. Неоконсерваторы поставили целью вернуть солдату его традиционный статус, что само по себе заслуживает только поддержки.
Кстати говоря, в советские годы у нас приветствовали американские фильмы, дискредитирующие военных, — потому что они дискредитировали их военных. А ведь они дискредитировали (и продолжают это делать) культурный тип военного, у нас с американцами несколько различный, но исторически очень схожий.
Но, высмеивая беззубость пацифизма, неоконсерваторы впадают в другую крайность — желание войны. А это уже откровенный демонизм, который ничем хорошим кончиться не может.
Замечу, что некоторые места у неоконсерваторов оставляют впечатление, что в них отразился советский опыт. Таково их представление о мобилизующей роли идеологии, о пользе единодушия в обществе (в нижнем его «этаже»), напоминающем нам о «морально-политическом единстве советского народа» (отчасти только декларированном, но отчасти и вправду достигнутом, хотя бы и на время). Но что можно считать несомненным и что подтверждается всеми критиками неоконсерватизма, это связь их внешнеполитической концепции с троцкизмом. Некоторые неоконы (как стали называть неоконсерваторов) старшего поколения, в частности Ирвинг Кристол и Норман Подгорец, в свое время даже состояли членами троцкистского Четвертого Интернационала. Перейдя с левой стороны улицы на правую, они сохранили троцкистский темперамент и претворили идею мировой пролетарской революции в идею мировой демократической революции.
Со своей стороны «нестроевой» Штраус был читателем и почитателем
Мольтке-старшего (германский фельдмаршал и военный писатель) и вынес из его
сочинений экзальтацию воинского подвига per se. «Жажда „неугасимой славы”, — по
его словам, — …дает человеку силы сбросить оковы, в которых держат его Здесь
и Сейчас»[14].
Имеется в виду та слава, что завоевывается на поле боя.
Неоконсерваторы утверждают, что являются продолжателями внешнеполитической линии отцов-основателей Соединенных Штатов. Но те никогда не помышляли о внешней экспансии. Хорошо известны слова Джефферсона, сказавшего, что молодая республика должна служить «светочем свободы» для остального мира, но не «искать чудовищ» за морями и не пытаться применить к ним силу. Взгляды неоконсерваторов на этот вопрос вынесены ими из «старой» Европы, от таких разных фигур, как Мольтке-старший и Троцкий. Тут у них «дым с чадом сошелся».
И все же для основоположников неоконсерватизма внешняя политика, повторю, оставалась на втором месте. А вот следующее поколение (Пол Вулфовиц, Уильям Кристол, Чарльз Краутхаммер и другие) явный неуспех на внутреннем «фронте» побудил перенести все свое внимание на внешний «фронт». «Город на холме», как традиция велит американцам называть свою страну[15], эти неоконы видят «ходячим замком» (из одноименного голливудско-японского аниме), довольно-таки зловещего вида, диктующим свою волю «темным сынам земли» (Киплинг). У них это тоже называется «доброжелательным принуждением» (benevolent coertion).
Принуждением к чему? Если к демократическим институтам, то их приложимость к иным регионам остается спорной. Попытки навязать их «темным сынам» чаще приводят к отрицательным результатам, чем к положительным. А что еще могут предложить (к чему принудить) американцы? В год окончания холодной войны не кто иной, как Ирвинг Кристол, писал: «Что сказать о моральном измерении американской внешней политики? …В состоянии ли мы предложить миру что-то „высокое”? Может быть — хотя я с каждым годом все больше в этом сомневаюсь»[16]. Зато вполне успешно американцы экспортируют «низкое» своей культуры — то, что неоконсерваторы напрасно пытались изжить у себя дома.
Неудачи на обоих «фронтах», внутреннем и внешнем, не помешали
неоконсерваторам укреплять свои позиции в самих Соединенных Штатах. Новые
поколения неоконов, избегая сложностей в сочинениях основоположников, «слишком
начитавшихся Платона», сосредоточили свое внимание на внешней политике. Здесь
они частично совпали с глобалистами, хотя и сохраняли принципиальные
разногласия с ними, ибо заявляли и заявляют себя сторонниками национального
государства. Но в их понимании национальное государство, конкретно США, обязано
преследовать идеологические цели: не растворяться в мире, к чему клонят
глобалисты, но, сохраняя свою особость, подчинять его своей воле.
В результате неоконы стали задавать тон в университетах, «фабриках мысли», основных media, в разного рода фондах и корпорациях, образующих структуру того, что называется «внутренним государством». Неоконсерватизм (в его усеченном виде) стал модой. «Мы все теперь неоконы», — писал несколько лет назад в редакционной статье журнал «Newsweek». Это напоминает фразу одной английской герцогини, сказавшей первому лейбористскому премьеру Р. Макдональду: «Мы все теперь социалисты».
При всем сказанном в банке идей неоконсерватизма есть и такие, что представляют определенную ценность не только для Соединенных Штатов. Перечислю их.
Об идеях как таковых: они правят миром. По крайней мере так обстоит дело со времен Просвещения и французской революции.
Идея Бога — важнейшая из идей. «Вера в Бога и в чудеса ближе к истине, чем любые научные объяснения»[17].
Отсюда: защита креационизма. При этом не отвергается с порога эволюционная теория, которая тоже заслуживает рассмотрения.
Интересы общества выше интересов отдельного человека. Это верно, как противовес прямо противоположному утверждению, получившему на Западе статус догмы.
Общество должно быть «закрытым». Опять же верно, как противовес концепции «открытого общества», отталкивающегося от идеи «бездомности» как судьбы современного человечества (Хайдеггер).
Экономические интересы не должны стоять на первом плане. «Хозяйственный двор» (Штраус) должен быть хорошо организован (в экономике неоконы, не будучи в данном отношении догматиками, ценят то, что «работает»), но это по определению все-таки задний двор.
Чтобы быть жизнеспособным, общество должно соблюдать некоторую однородность миросозерцания.
Последнее требование находится в некотором противоречии с концепцией «двухэтажности» общества. Но это и вправду трудный вопрос. Элитарность имеет такое же право на жизнь, как и демократизм, все дело в их взаимной настройке. Центральная в неоконсерватизме идея «аристократической республики» с университетами как питомниками новой аристократии представляет, на мой взгляд, эвристическую ценность, надо только иметь в виду, что путь к ее осуществлению, если она вообще осуществима, очень не близок.
Пересмешник еще поет в магнолиях
Неоконсерваторы не раз подчеркивали, что не хотят иметь отношения к какой бы то ни было ностальгии. Как раз ностальгия — отличительный признак другой разновидности американского консерватизма, традиционалистов Юга. Отправные станции, от которых они исходят, — история и почва.
Центральное событие их истории — конечно, Гражданская война. Я не
припомню другого случая, чтобы потерпевшие поражение в гражданской войне не
только сохранили верность проигранному делу, но и завещали ее потомкам. И те,
из поколения в поколение, хранили ее. Конечно, не в ожидании реванша,
казавшегося невозможным. Верность — в упоении одной-единственной мыслью: «правы
были мы, а не они». Фолкнеровский Квентин Компсон (в романе «Авессалом,
Авессалом!»), о котором говорится, что он «наполнен упрямыми призраками со
взором, обращенным назад», был достаточно типичен.
Время Квентина Компсона — начало XX века, когда еще не затянулись оставленные войной раны. А Джек Берден в романе Уоррена «Вся королевская рать» живет в годы, когда непосредственная связь с теми событиями фактически уже утеряна, к тому же он представляет «потерянное поколение», насквозь, казалось бы, ироничное и скептичное. Но и он «ищет убежища в прошлом», в семейных анналах времен Гражданской. Ибо только там находит что-то «неподдельное», жизненно ему необходимое.
Перенесемся в наши дни. О том, как ностальгия упорствует, свидетельствует даже Голливуд (говорю «даже» потому, что среди трудящихся «фабрики грез» неприязнь к «старому Югу» явно преобладает). Назову такие фильмы, как великолепная в художественном отношении «Погоня с дьяволом» Энга Ли (1999), «Боги и генералы» Дональда Максвелла (2003), «Не тот поворот» Пенни Маршалл (2009), «Мир, сделанный правильным» Дэвида Бурриса (2015). Последний — о современных молодых южанах, ищущих «правильные» пути в жизни, которые были бы как-то соотнесены с прадедовским наследием. Как говорит один из них, они «хотели бы стать умнее, но не знают, как». Очень характерная фраза: у южан было и в значительной мере еще остается свое особенное мирочувствие, которое они хотели бы претворить в мировоззрение.
Самая серьезная попытка такого рода была предпринята еще в 1930 году
группой литераторов, выступивших с коллективной работой, названной ими словами
припева походной песни конфедератов: «Я займу свою позицию»[18].
Ведущими в этой группе были Аллен Тейт, Джон Кроу Рэнсом и Роберт Пенн Уоррен —
всего их было двенадцать, как они сами себя назвали, «аграриев». Если в
расцветшем примерно в те же годы «южном романе» Юг впервые научился
рассказывать о себе так, чтобы увлечь своим рассказом остальной мир, то аграрии
попытались обосновать преимущества «южного пути» теоретически. Следует помнить,
что год 1930-й был годом глубочайшего экономического кризиса, поставившего под
вопрос, как тогда казалось, само существование индустриального общества. А Юг
тогда еще оставался преимущественно аграрным, в чем можно было усмотреть
некоторую выгоду и что позволило аграриям надеяться на сохранение того
жизненного уклада, какой еще существовал на Юге.
Север, утверждали аграрии, пошел по неправильному пути — чрезмерной приверженности научному мышлению и рационализации самых разных жизненных планов. Правильным был и остается тот путь, которым до сих пор шел Юг, больше полагающийся на интуицию, сохраняющий близость к природе, верный традициям и обычному праву. Как писал Тейт, южный ум был простым, не перегруженным знаниями, в которых он не нуждался; он был не абстрактным и метафизическим, но личностным и драматическим; он был чувствительным благодаря своей близости к миру природы, замечательно разнообразному и увлекательному.
Аграриев заботят перемены на уровне человеческих отношений: «Под натиском ужесточенно-деловой или индустриальной цивилизации, — читаем в коллективном вступлении, — теряются прелести (amenities) жизни. Они заключаются в хороших манерах, общительности, гостеприимстве, взаимной доброжелательности, семейной жизни, романтической любви — общественных практиках, которые пробуждают и развивают чувствительность»[19].
В противостоянии Севера и Юга очень большую роль сыграла Гражданская война: она развела их по разные стороны спонтанно возникшего фронта и завершила «окачествование» каждой из них. Аграрии взяли под защиту Конфедерацию, оговорившись, что осуждают рабство негров. Ими инициирован спор, продолжающийся до сих пор: историки-северяне или, точнее, сторонники Севера (они есть и на Юге) утверждают, что целью Конфедерации было сохранение рабства, а сторонники Юга (которые есть и на Севере), что цель была другая — защита прав штатов, и что южане сами шли к постепенной отмене рабства, в доказательство чего приводят тот факт, что некоторые богатые плантаторы, в их числе главнокомандующий армией конфедератов генерал Р. Ли, сами отпустили на волю своих рабов, еще до того, как на Севере был издан соответствующий декрет[20].
С течением времени надежды на удержание аграрного строя на Юге неуклонно убывали, что, естественно, не прибавляло весу взглядам аграриев, хотя и не дискредитировало их окончательно. В поддержку им там еще сохранялось и сохраняется до сих пор что-то от традиционной бытовой культуры (вообще говоря, обладающей большой силой инерции). И многие коренные южане сохраняют верность проигранному делу, в гротескной форме продемонстрированную недоумком Бенджи из «Шума и ярости» Фолкнера, способным воспринимать улицу в одном определенном направлении — слева направо от памятника генералу Ли.
Новый толчок аграрианизму дала культурная революция, инициированная в университетах Севера. В ответ ей возникло движение палеоконсерватизма или, как его еще называют, неоаграрианизма (префикс «палео» дал участникам движения какой-то насмешник, желая уподобить их троглодитам, но сами они в конце концов приняли этот термин). Палеоконсерваторы или, короче, палеоконы поставили целью провести идеи аграриев в будущее, ставшее более неопределенным, чем когда-либо. Движение выплеснулось за пределы Юга, охватив некоторые другие регионы (самый авторитетный из палеоконов Патрик Бьюкенен, известный у нас своими книгами, переведенными на русский, — уроженец Нью-Йорка, некоторые видные палеоконы жительствуют на берегах Великих озер и т. д.), но его эмоциональный корень остается на Юге. Его «почетные участники», как выразился тоже известный у нас Джозеф Собран, — это «бабушки Юга».
В политическом плане движение оформилось как неоконфедератское, поставившее во главу угла права штатов. Возникло сразу несколько организаций, заявивших о себе как о наследниках Конфедерации. Крупнейшая из них — «Лига Юга», созданная в 1994 году, выступившая от имени пятнадцати бывших рабовладельческих штатов и добивающаяся в первую очередь «культурной независимости», но в более отдаленной перспективе выхода из Союза. Жив еще пафос полуторавековой давности. И немало еще на Юге тех, для кого по-прежнему «пересмешник поет в магнолиях» (припев из другой походной песни конфедератов).
Между прочим, Форрест Гамп, южанин, получивший свое имя в честь прославленного на Юге конфедератского генерала Натана Форреста, неявным образом воплощает идеал «старого Юга» и потому в современной Америке выглядит чудным. Но стойкий оловянный солдатик этого как будто не замечает и при любых обстоятельствах остается самим собой.
В палеоконсерватизме подкупает его чувство истории, готовность «душой о старине гореть», как говорили когда-то на Руси, его верность проигранному делу, подогреваемая как раз тем, что однажды оно было проиграно. Слабое место палеоконсерватизма — в его религиозной составляющей (в протестантском или католическом ее выражении), которая рассматривается как часть культурных традиций, хотя заслуживает быть чем-то большим.
Некоторые историки, защитники «старого Юга» утверждают, что южан того времени отличала большая религиозность, сравнительно с северянами. Но верно скорее обратное, что легко объяснить генетически. Северные колонии были основаны истовыми пуританами, и в середине XIX века пуританство на Севере было еще в большой силе. А южные колонии первоначально заселили бежавшие от пуританства английские джентри, в чьих головах мирское занимало значительно больше места. И они в определенной мере задали духовный тон Югу на следующие два столетия: в годы, предшествовавшие Гражданской войне, «Айвенго» там соперничал с Библией в качестве настольной книги.
Но в последние десятилетия и особенно в последние годы положение меняется. Традиционные для Юга деноминации, в первую очередь баптизм, отступают, зато наступает пуританство (кальвинизм) в его современных разновидностях, объединяемых общим понятием неокальвинизма. А он уже порождает иной тип консерватизма.
Назад в будущее
История и почва мало что значат в кальвинизме — и таково же отношение к ним у неокальвинистов. Говоря точнее, история утрачивает для них свою значимость там, где заканчивает свое повествование Библия. Вот библейская история сохраняет в их представлении неизменную актуальность. По-прежнему для них «царь Давид играет на лире во Псалтири». И события, происходящие на глазах, они склонны видеть сквозь стекло библейских образов; в частности и даже в особенности ветхозаветной части.
Насколько библейские образы овладели воображением даже «простых людей» Америки, мы узнавали, например, из произведений Шервуда Андерсона и Уильяма Фолкнера. Конечно, за последние полвека библейским образам в этом плане пришлось потесниться, но не так уж радикально.
Гюстав Доре не был кальвинистом, даже католиком он был, кажется, не слишком правоверным, но его знаменитые иллюстрации к Библии пришлись по вкусу американцам. У Доре, напомню, библейские персонажи — мужи внушительных пропорций, в сравнении с которыми все позднейшее человечество выглядит «мелкотой», обреченной повторять своих далеких предшественников.
Но послебиблейская история — не череда случайных событий, не обязательных «с высшей точки зрения»; в ней совершается развертывание изначально заданных человечеству смыслов. В ней продолжается и священная история, иначе говоря, история вмешательства Бога в человеческую жизнь. Самый феномен неокальвинизма, называемый также «кальвинистским возрождением», ставший для многих «великим сюрпризом» (Ирвинг Кристол) и обещанием каких-то новых сюрпризов, порожден всем ходом непосредственно предшествовавших ему событий.
Как представляется, основная его причина — деградация человека, ставшая очевидной даже с бытовой точки зрения. Мы можем судить об этом по американским фильмам: традиционная для американцев доверчивость к другому, приветливость хоть и не исчезли совсем, но все больше вытесняются настороженностью; другой, даже если у него располагающая, казалось бы, внешность, может оказаться кем угодно — насильником, душегубом, в общем, человеком, по которому, как принято говорить, петля плачет. «Почему это происходит?» — вопрос, который давно уже повис в воздухе.
Прот. Александр Шмеман, много лет живший в Америке, писал: «Неверно говорить: американец „не глубок”. Он так же глубок, как и все люди (см. эпиграф к настоящей статье — Ю. К.), только в отличие от других, он не хочет глубины, боится и ненавидит ее»[21]. Но приходит время, когда избегать глубины уже не удается, о чем свидетельствует, в частности, творчество Фланнери О’Коннор. Эта хрупкая и веселая женщина из Джорджии, к сожалению, очень рано умершая, заглянула в души соотечественников едва ли не глубже самого Фолкнера. Ревностная католичка, живущая в протестантской (посткальвинистской, можно так ее назвать) среде[22], она прочувствовала все ее переднее и заднее мыслечувствие и вынесла свой вердикт: человек безобразен и жесток. Но жестокость человека, с ее точки зрения, предусмотрена планами Бога. Который и Сам жесток[23]. А это уже близко кальвинизму, тому, каким он был изначально и каким он возрождается сегодня.
И вправду откровение Бога может быть отрицательным, угрожающим, писал о. Сергий Булгаков. Оно становится таким по мере того, как человек отдаляется от Него или создает о Нем «удобное» для себя представление. В последние десятилетия такое представление создавали себе американцы, формально принадлежавшие к различным деноминациям, в том числе и производным от кальвинизма (пресвитериане, реформаты, конгрегационалисты и др.): снисходительный, «ласковый» Бог поощряет земные утехи и не взыскивает строго с беспутного, о котором еще Мильтон писал, что он «…в себе / Обрел свое пространство и создать / В себе из Рая — Ад и Рай из Ада / Может».
Неокальвинисты выбросили лозунг «Назад к Кальвину», что подразумевает прежде всего прочего возвращение к изначально свойственному этой конфессии представлению о Боге как о Судии не просто суровом, но и жестоком.
Журнал «Christian Science Monitor» писал в редакционной статье (в номере
от 27.03.2010), что сейчас наблюдается «первая фаза обратного хода от
господствующего религиозного тренда»: христианство в версии неокальвинизма
«предлагает себя обществу в качестве скорой помощи». Обратный ход ведет к
другой крайности: человек — уже не баловень высших сил, но гадкое насекомое,
зависшее над бездной ада (образ кальвинистского теолога XVIII века Джонатана
Эдвардса).
Опасную диалектику «американского духа» угадал Джон Апдайк в одном из последних своих романов «В лилейном цвету» («In the Beauty of the Lilies»). Здесь прослежена история пресвитерианского пастора, жившего в начале XX века, и трех поколений его потомков. Завязкой служит драма пастора, утратившего веру… в кинозале, где можно посмотреть будоражащие воображение фильмы, такие как «Плоть и дьявол» с Гретой Гарбо. Развязка, в конце того же века, выпадает на долю его правнука, которого тот же кинозал побуждает вступить в человеконенавистническую «христианскую» секту, ставящую своей целью приблизить конец света.
Апдайк нарисовал крайний вариант обозначившейся «сюжетной линии». Неокальвинисты акцентируют тему конца света (о чем ниже), но отнюдь не хотят его приблизить, напротив. Журнал «Time» (в номере от 12.03.2009), стоящий «над схватками» идеологического характера, назвал неокальвинизм в числе трех идей, в наибольшей степени способных «обновить мир».
Оппозиция церковь — кинозал и шире: религия — культура находятся в фокусе внимания кальвинистских теологов. Принято думать, что кальвинизм с самого своего возникновения был враждебен культуре. Это не совсем так. Заметим, что во времена Кальвина многие люди культуры сами тянулись к кальвинизму. Так, «галантный» поэт Клеман Маро, став одним из самых стойких приверженцев «женевского папы», продолжал писать стихи, хотя и несколько иного свойства. А королева-поэтесса Маргарита Наваррская (не путать с «королевой Марго» Дюма), приютившая у себя Кальвина, когда тот подвергся преследованиям, сама подсказывала ему некоторые теологические решения. Вообще примечательно, что в XVI веке кальвинизм бурно распространился прежде всего в среде европейской аристократии, то есть самого культурного, какой тогда был, слоя.
Сам Кальвин ценил литературу, читал не только Цицерона, но и Апулея и даже сам писал стихи на латинском языке. Вот музыка вызывала у него настороженность; хотя ему нравились мотеты Палестрины. Отторжение вызывали у него визуальные искусства, и не только в пространстве церкви, но и за его пределами (в этом, как и в некоторых других аспектах, кальвинизм близок исламу). Неокальвинизм сохраняет унаследованный от основоположника перевес вербального и церебрального, что создает для него определенные преткновения в современном мире, где вниманием человека до такой степени завладели визуальные искусства и музыка (в данном случае не важно, идет ли речь о подлинном искусстве или штукарстве).
Писательница (лауреат Пулитцеровской премии) и неокальвинистский теолог Мэрилин Робинсон, отстаивая место теологии в духовной жизни, указывает на ее эстетические достоинства. По ее словам, христианская теология являет собою «блестящее концептуальное оформление западной религиозной страсти, заслуживающее сравнения с любым искусством, порожденным тем же импульсом»[24]. Со своей стороны Господь, по ее мнению, наблюдая за поведением людей, оценивает его также и с эстетической точки зрения — подобно тому, как это делает зритель в театре, глядя на игру актеров. Так же, утверждает Робинсон, мыслил и Кальвин, а преследования некоторых искусств, связываемые с его именем, были доведены до крайностей теми, кто хотел быть «большим кальвинистом, чем сам Кальвин».
Неокальвинисты не поворачиваются спиной к современной культуре Америки, но ставят целью направить ее в приемлемое для них русло.
В свое время А. Тойнби писал: будущее Америки — «бунт против
Мэдисон-авеню». Центр рекламной индустрии в Нью-Йорке в данном случае послужил
метонимией массовой культуры. Но более точной метонимией здесь служит Голливуд.
Для неокальвинистов Голливуд — враг номер один: здесь окопались безобразники,
которые «поработились нечисти». Подобные обвинения достаточно основательны.
Нельзя отрицать того, что в Голливуде выходят и неплохие фильмы, но их очень
немного; случаются и шедевры, но это исключения, становящиеся все более
редкими. В подавляющем своем числе голливудские фильмы или стремятся принести
зрителю «удовольствие от щекотания», как сказал бы Платон, или разбереживают в
нем низшие эмоции, во множестве случаев опускаясь до демонстрации скотского
бесстыдства и дьявольской кровожадности. Главным образом отсюда, считают
неокальвинисты, распространяются миазмы, отравляющие национальный организм.
Перестройка киноиндустрии, если до нее дойдет дело, станет вещью чрезвычайно сложной. Зритель приобрел вкус к острой пище, к жгучим приправам, «огненным» смесям, как они называются в кулинарии. За пиршественным столом «гасить огонь» можно, как известно, молоком. На «пиру культуры» есть подобное сильнодействующее средство — это ислам (молоко считается его символом), но он уместен в стороне, за ним «закрепленной». В другой стороне (христианской или бывшей христианской) надо изыскивать какую-то свою ухищренную духовную силу.
Некоторые из неокальвинистских теологов (Тимоти Келлер, Марк Дрисколл) могут удивить тем, что приемлют рок-музыку и даже включают некоторые ее элементы в состав богослужения. Но они дают этому своеобразное объяснение. Ритмы рока, говорят они, заданы вышними силами, ибо свидетельствуют о приближении конца света. Экстазы, которые они вызывают, должны быть осмыслены не как исступленное проявление «радости жизни», но как предчувствие близящейся гибели неправедного мира. Наверное, это тем легче сделать, что экстазы дионисийского типа во все времена заключали в себе нечто «гибельное».
Сама по себе апокалиптическая тема требует внимания; особенно если учесть, в какой степени заражена соответствующими настроениями молодежь. Тот же Голливуд, отвечая этим настроениям, поставил на поток производство «апокалиптических» фильмов, решая драматическую тему преимущественно в развлекательном ключе; таково уж связавшее его проклятие: все, к чему он прикасается, превращается в развлечение. И то, что показывают на экране, в большинстве случаев можно назвать «Апокалипсисом» лишь в кавычках, ибо дело идет о «конце света», вызванном какими-то материальными или магическими причинами, более или менее случайными. Поскольку на секулярный взгляд внезапно наступающая гибель всего земного — апофеоз бессмысленности человеческого существования, то естественно, что подобные фильмы, развлекая, в то же время вспрыскивают зрителю толику отчаяния, которая затаивается где-то в глубинах сознания; а что горстка героев что-то там предотвращает или хотя бы спасается сама, то такой поворот сюжета не может восприниматься иначе, как сказочный.
Заметим, что тема Апокалипсиса — трудная даже для богословов, которые обычно ее сторонятся. Но коль скоро она овладела сегодня умами, надо составить о ней представление, адекватное, поскольку это нам доступно, Св. Писанию. Есть некоторое противоречие (на что указывал, в частности, прот. Георгий Флоровский) между «Откровением» и всей остальной частью Нового Завета, включая и четвертое Евангелие (большинство исследователей считает, что автор «Откровения» и автор четвертого Евангелия — одно и то же лицо, ап. Иоанн Богослов). В Евангелиях Христос — «кроток и смирен сердцем», проповедь Его — как «тихий ветер», а в «Откровении» голос Его звучит как «шум вод многих». Это как приближение к водопаду. Церковь выступает здесь как воинствующая, в молниях и громах возвещая о конце времен. Все выдержано в динамике тутти-фортиссимо, как это называется в музыке.
Неокальвинистские богословы нередко излишне педалируют тему конца света,
а их толкования «Откровения» во многих случаях представляются буквалистскими и
потому безвкусными. «Откровение» написано на символическом языке, и его нельзя
переводить на язык несимволический. И следует избегать всяких спекуляций
относительно сроков конца. Известно, что «конец близок» — но не хронологически,
а сущностно; хронологически же он может быть еще далек.
Но и надо отдать должное неокальвинистам: они жестко напоминают о том, что история открывается в эсхатологию, что человечество ждет конец, который исполнен смысла, более того — что он есть средоточие всех смыслов. Это первое, чем примечателен неокальвинизм.
Второе — это его попытка (пока только попытка) перейти в наступление на «фронте» культуры. Кальвинизм, с приставкой «нео» или без, — суженное христианство, не способное удержать его полноту, но в таком виде он, как показывает история, обладает большой пробивной силой (мы знаем об этом из работ Макса Вебера и не только). Следить за тем, как будет развиваться этот новый Kulturkampf, чрезвычайно интересно и для нас важно.
Третье — это нацеленность к нравственному обновлению общества. Что, понятное дело, и в наших палестинах больной вопрос. Не так давно известный социолог (ныне уже покойный) И. В. Бестужев-Лада выступил со статьей «Неопуританство — спасение гибнущего человечества?»[25], в которой писал: вырождение нашего народа идет по нарастающей, поэтому нам необходимо «качественно новое духовное движение, сходное с тем, какое создали пуританские отцы-пилигримы». Я надеюсь, что почтенный социолог все же не хотел сказать, что надо «заменить» православие кальвинизмом; если же он имел в виду неизбежность религиозного устрожения жизни, то тут, я полагаю, трудно ему что-либо возразить.
Постскриптум
Явление Дональда Трампа сразу напомнило мне о другом президенте — Эндрю Джексоне, занимавшем Белый дом с 1829 по 1837 год. Сам Трамп не замедлил подтвердить свое с ним сходство, распорядившись повесить портрет Джексона у себя в овальном кабинете и вскоре после того посетив место его захоронения в штате Теннеси. Попробуем понять, в чем состоит их сходство и где оно кончается.
«Джексонианская революция», как ее называют историки, по сути своей была выступлением «простых людей» — фермеров и лесорубов стремительно расширявшегося Запада — против виргинских джентльменов, правивших страной в продолжение первого полувека ее существования. Такие ее стилистические завоевания, как похлопывания малознакомых людей друг друга по плечу и обращение по имени всех ко всем, сохранились до сих пор.
«Трампистская революция», как ее окрестили (которая, наверное, будет
продолжаться и без Трампа, слишком импульсивного и, возможно, готового
отказаться от своей предвыборной программы — впрочем, это касается только
внешнеполитической ее части), тоже опирается на «простых людей» и тоже
направлена против элиты, точнее, той ее части, которая до сих пор задавала тон.
И которая виргинских джентльменов былых времен за своих уже не признает.
Пребывание Трампа у власти вызвало у нас и продолжает вызывать поток комментариев — в аспекте политики и экономики; главные темы здесь: НАТО, Ближний Восток, санкции. Но в аспекте внутренней жизни Соединенных Штатов «трампистская революция» означает прежде всего прочего резкое обострение «культурных войн» (culture wars, что точнее перевести как «войны в поле культуры»), что неминуемо отзовется и у нас.
Публицист Мэтью Континетти в «National Review» так передает суть противостояния: Main Street (Главная улица) выступила против Wall Street. Действительно, глобалистский финансовый капитал — в числе основных противников Трампа (а промышленный капитал скорее за него), но в этом числе также и большинство университетов, и Голливуд (за небольшим исключением), и мейнстримовские media. И культурные аспекты противостояния не менее или даже более важны, чем политико-экономические.
Что такое сегодня «простые люди»? Вообще-то это понятие, мерцающее различными смыслами, но в противопоставлении оторвавшимся от «почвы» элитам это люди более или менее традиционного склада, сохраняющие преемственность поколений и навыки общинной жизни и потому не считающие ненужными пережитками нравственные и эстетические представления, доставшиеся им по наследству. Здесь устали наблюдать (по телевизору или наяву) парады всевозможных психопатов, не понимают, зачем нужно объяснять восьмилетним детям «технику безопасного секса», и считают по меньшей мере диковинной пропаганду открытых нужников и общих душевых.
Два фильма, которые мне довелось посмотреть, позволяют заглянуть внутрь этого мира. Вот чудесная «Простая история» (2000), неожиданная не только для Голливуда вообще, но и для самого ее создателя, Дэвида Линча, знаменитого как раз запутанными историями («Твин Пикс», «Малхолланд-драйв»). Старик по фамилии Стрейт (Straight, что может быть переведено и как «Простой», и как «Правильный»), по причине слабого зрения лишенный водительских прав, путешествует на газонокосилке (!), и его неторопливый вояж становится сюжетной нитью, на которую нанизываются встречи с самыми разными людьми. Линч постарался уберечь старика, а с ним и зрителя, от неприятных встреч, почти неизбежных сегодня на дорогах Америки, все, кто появляется на экране, мало чем отличаются от тех, кого можно было встретить на дорогах, скажем, в 50-е годы, когда симпатические связи между людьми были не в пример устойчивее. Но это все-таки современная Америка. Стало быть, есть и такая. Кстати, фильм отдаленно напомнил мне чеховскую «Степь».
Фильм «Главная улица» (2010) Джона Дойла будто бросает вызов одноименному
роману Синклера Льюиса (1920), повествующему о душной атмосфере типичного
провинциального смолтауна; название его стало метафорой американского
мещанства. Но то ли времена изменились, то ли Главная улица — другая, так или
иначе, изображенный в фильме городок в штате Джорджия представляет собою совсем
иную картину; даром что он переживает тяжелые времена. Здесь как раз легко
дышится: люди приветливы, доброжелательны без слащавости, глубоко порядочны и
внимательны к ближним; по крайней мере именно такие люди оказываются в фокусе
внимания. Такая Главная улица, протянувшаяся через всю Америку,
противостоит сегодня цыганщине в различных ее проявлениях, поднятой до уровня
национальной политики и растворяющей традиционный «американизм» в мировом
бульоне.
Заметим, что те, кого называют чернью, выступают преимущественно на стороне демократов.
Фигура Трампа явилась катализатором, ускорившим разделение общества на два враждебных лагеря. На одной стороне оказались левые всех цветов и оттенков, на другой — консерваторы разных толков и сужающийся круг традиционных либералов; отступавшие все последние десятилетия, они теперь перешли в наступление. Накал противоборства таков, какого страна не знала со времен Гражданской войны. Неистовствует мейнстримовская пресса, продолжающая кампанию под девизом «Не наш президент». Ожидаемо взбунтовались университеты, чему положил почин калифорнийский Стэнфорд; это на его лужайках весной 1967-го появились первые «дети цветов», и сегодня Стэнфорд остается в авангарде борьбы со «старым миром». То ли еще будет, когда новый министр образования Элизабет Де Во (неокальвинистка) начнет осуществлять свой план — «приблизить Царство Божие посредством образования».
Истерику закатили куртизаны и куртизанки Голливуда; хотя нашлись здесь и такие, кто благословил нового президента, — это тень великого Джона Уэйна в лице его дочери, живой пока Клинт Иствуд и только-только заслуживший звезду на «Аллее славы» Мэтью Макконахи, и не они одни.
Но если более или менее понятно, против чего выступают
сторонники Трампа, остается не до конца ясным, за что они
выступают. Чаще всего они говорят о «революции здравого смысла», а Стивен
Бэннон, изначальный вдохновитель нового президента, сформулировал их задачу как
«возвращение к нормальному». Нормальными же они считают в большинстве случаев
50-е годы.
Но здравый смысл может считаться компетентным лишь в относительно узком диапазоне жизненных вопросов; «боги азбучных истин» (Киплинг) пасуют в тех диапазонах, где вступают в силу более или менее сложные идеологические построения. А «нормальное» — понятие относительное. В Соединенных Штатах 50-е годы могут считаться нормальными в сравнении с нынешним временем, когда хаос лезет во все щели. У нас, кстати говоря, именно в 50-е годы, точнее, во второй их половине определенная часть молодежи (включавшая и автора этих строк) увлеченно открывала для себя современную Америку — через посредство Джерома Сэлинджера и Джона Чивера, Сиднея Люмета и Уильяма Уайлера, Дюка Эллингтона и Элвиса Пресли и через многое, многое другое.
Можно, вероятно, расценить 50-е годы в Америке как период удачного гомеостаза, относительной устойчивости национальной жизни и более или менее успешного ее развития. Заметим, однако, что проведенные Фланнери О’Коннор «замеры черепов» приходятся как раз на 50-е годы, и чем были неутешительные заключения, к которым она пришла, — проявлением ее религиозного максимализма или предчувствием взрывных перемен, которые принесли 60-е годы, завершившиеся событием «детей цветов», поначалу вызывавших даже умиление?
И потом, невозможно просто «сыграть назад»; чтобы развернуть страну в
желательном направлении, сторонники «трампистской революции» должны «довести до
ума» интуиции, коими они до сих пор руководствовались, иначе говоря, оформить
их идеологически. В их распоряжении — накопленный «ресурс» консервативных
идеологий. Я попытался обрисовать каждую из них, стараясь подчеркнуть, чем они
отличаются друг от друга. Но в реальности между ними нет непереходимых границ.
К примеру, среди неоконсерваторов есть такие, кто симпатизирует христианским
фундаменталистам. А совсем недавно Уильям Кристол, будто позабыв о принципиальном
для неоконсерваторов отказе от ностальгии, вдруг заявил, что южане времен
Конфедерации были «настоящие американцы», а генерал Ли — «великий американский
герой».
Существует в поле консерватизма некое глиссандо, если воспользоваться музыкальным термином, — скольжение от одних идей к другим, соседним. А если прибегнуть к научным терминам: идеи, родившиеся в консервативных умах, распространяясь в обществе, подвергаются интерференции и рефракции. Во что это выльется, увидим уже в ближайшие годы.
[1] Уитмен У. Листья травы. М., Гослитиздат, 1955, стр. 332.
[2] Гоголь писал в «Ночи перед Рождеством»: так устроено на нашем свете, что «все, что ни живет в нем, все силится перенимать и передразнивать один другого». И это в те времена, когда электронных media не было даже в проекте.
[3] Аграф — высказывание Христа, канонически признанное возможным, хотя и не достоверным.
[4] Штраус Л. Естественное право и история. М., «Водолей», 2007, стр. 29.
[5] Платон. Соб. соч. в 3-х
тт. М., «Мысль», 1971. Т. 3 (1), стр. 305.
[6] Bloom A. The Closing of the American Mind. New York, «Simon and
Schuster», 1987, р.
67.
[7] Штраус Л. Указ. соч., стр. 127.
[8] Кристол И. В конце II тысячелетия. М., ИНИОН, 1996, стр. 30.
[9] Нелишне заметить, что плененный штраусовской интерпретацией Платона А. Г. Дугин полагает, что «Проект Новой России должен начинаться с платонического оглашения» <http://www.platonizm.ru/content/dugin-ag-aktualnost-platona-dlya-rossii-i-platonicheskiy-minimum>. «Мы, — убежден Дугин, — двигаемся к построению государства Платона» <https://izborsk-club.ru/11322>.
[10] Bloom A. Указ. соч., р. 89.
[11] Сразу несколько университетских издательств в США уже много лет выпускают серии под названием «Великие книги», включающие выдающиеся художественные и философские произведения разных времен и народов.
[12] Bauerlein M. and Bellow A. The State of the American Mind.
New York, «Templton Press», 2016, p. IX.
[13] Deresiewicz W. Excellent Sheep. Boston, «Free Press», 2014.
[14] Штраус Л. О тирании. СПб., Издательство Санкт-Петербургского университета, 2006, стр. 154 — 155.
[15] В евангельском тексте, откуда взято это выражение, «город, стоящий на верху горы», как он именуется в русском каноническом переводе, никому себя не навязывает, он просто «не может укрыться» от ничьих взоров (Матф. 5:14).
[16] The Real Irving Kristol. — «The
National Interest», September-October, 2015
<http://nationalinterest.org/feature/the-real-irving-kristol-13681>.
[17] Bloom A. Указ. соч., р. 199.
[18] I’ll Take My Stand. New York,
«Harper and Brothers», 1930.
[19] Там же, р. XI.
[20] Вопрос о правах штатов юридически чрезвычайно запутан, и не стороннему человеку о нем судить. Что касается вопроса о рабстве, то надо признать, что основная часть плантаторов крепко держалась за этот институт и вряд ли пошла бы на его отмену в скором времени. Но надо признать и то, что подавляющее большинство белых на Юге рабов не имело, что не помешало им идти на войну и биться там «до последней капли крови».
[21] Прот. Александр Шмеман. Дневники. 1973 — 1983. М., «Русский путь», 2005, стр. 243.
[22] По выражению одного авторитетного богослова, американское протестантство последних двух — двух с половиной столетий — это по преимуществу «экспериментальный кальвинизм». Сам Кальвин, охарактеризовавший свою церковь как semper reformata (постоянно реформируемая), благословил грядущие эксперименты.
[23] В одном из писем О’Коннор сетует, что черепа людей настолько тверды, что иногда бывает полезно пробить их физически, чтобы души могли приобщиться благодати. Иллюстрацией к этой мысли может служить ее рассказ «Хорошего человека найти нелегко». Там старая женщина умоляет бандита не убивать ее, но, когда непреклонный бандит всаживает в нее три пули, ей в тот же миг открывается Истина, и она умирает, «улыбаясь безоблачному небу».
[24] Robinson M. The Death of Adam. Essays on Modern Thought <http://nemaloknig.info/read-293282/?page=22>.
[25] Бестужев-Лада Игорь. Неопуританство — спасение гибнущего человечества? <http://old.nasledie.ru/persstr/persona/bestush/article.php?art=57>.