стихи
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 4, 2017
Петухов Григорий Павлович родился в 1974 году в Свердловске. Окончил Литературный
институт имени А. М. Горького. Автор книги стихов «Соло» (М., 2012). Лауреат
поэтической премии «Московский счет». Живет в Москве.
Мертвая голова
Мы в окопе белом лежим под
Москвой,
Карл-Фридрих еще живой, и я
живой.
К нам полгода, как в сети сельдь,
шел Иван в полон,
а теперь сапоги колом на мне и
шинель колом.
Хоть из поля снежного саван крои
да шей
с оторочкой из мерзлых трупов на
бруствере вдоль траншей.
Чтоб забыть, как Европа к нашим
легла ногам,
нам включает Сталин скрежещущий
свой орган,
и фельдмаршал главный его —
людоед Дубак
своих белых свирепых спускает на
нас собак.
Ласковым светом над водами Эльбы
окоп залит,
через поле ведет к фольварку
аллея лип,
фенрих фон Штаден — мундир
расхристан — верхом летит,
в синем до скрипа небе рассыпан
петит,
но уже набрякла над лесом туча,
вымочить угрожая.
Лизелотта танцует на празднике
урожая…
…и внезапно он бьет ее по губам,
раздается гром,
лопается перина, наполненная
стальным пером,
и пускают всех в переплавку, меха
раздувают жар,
и бежали все опрометью, и я бежал
через поле белое вязкое, как
стеарин, как жир,
и по следам — гигантский паук из
кровавых жил…
Кособокие избы, полы земляные,
вши,
непроезжая грязь от границ.
Зеркала души
этой дикой страны отражают то,
что внутри:
«дай пожрать», написано в них,
«умри»;
я привык глядеть на них сквозь
прицел,
а вернувшись, что делать мне с
прейскурантом цен,
с паровым отопленьем, постельным
бельем? —
потому, что кровью дрищем мы и
блюем.
Мы грызем эрзац в окопах и пьем
эрзац,
нам не увидеть Рур, Мекленбург,
Эльзас.
Большевик свой тяжелый, слышишь,
заводит «Клим»,
доберется до наших траншей —
раскатает в блин,
на портянки порежет наш полковой
штандарт.
Нас и Цоссен вытер уже с
актуальных карт.
Бледный свет размазывая по щекам,
мы платить приготовились по
счетам —
за него, за бледный неверный, за
белый свет
нас убьет Иван и затопчет в снег.
Пуритане
М. Горфункелю
На сцене угрюмые чуваки,
на них гофрированные воротники,
по тем временам они — бригада:
одеты все в черное, небогато,
разговаривают друг с другом бельканто.
«Я ж по-честному все — хотел ее в
жены взять.
Но у отца на примете другой,
побогаче зять…»[1]
Публика знает сюжет некрепко,
все же не «Гуси-лебеди» и не
«Репка»,
знают только, что будет страдать
Нетребка.
Тут будто пару кто наподдал —
это она выкатывает свой
Краснодар,
сразу меняя на сцене климат,
так убивается, что ее за больную
примут
и отец, и его кореша, и весь
город Плимут.
«Чё она разоряется так? Пожар?»
«Ща посмотрю… Жених от нее сбежал
и королеву с собой прихватил до
кучи…»
«Вот что я думаю: будет лучше,
если мы на районе затаримся —
„Дольче” возьмем и „Гуччи”».[2]
И пока баритон благородный и
гордый бас
обворожают сидящих в партере нас:
Suoni la tromba[3]
— друг другу они божатся,
как наступит час — мечи обнажатся
—
с роялистами в битве не
облажаться,
рабочий рабочему на колосниках:
«Из головы у меня не идет никак
эта soprano russo. На днях захожу
в костюмерную, натыкаюсь на
госпожу,
а из одежды на ней — только бижу,
tette e fica наружу! Стоит,
прикинь,
белая вся, вроде мраморных тех
богинь!..
У меня аж в штанах задымилось,
ну, думаю, уделаю знаменитость!
Но глядит на меня, как на мебель,
и в лице не переменилась…»
Серый из папье-маше фасад
узким оконцем в дождливый сад —
так итальянец видит Англию, где
химеры
по прозвищу «круглоголовые и
кавалеры»
на ножах решают вопросы веры
и власти, не актуальные на
Аппенинах,
как чтенье псалтыри на именинах.
Здесь важнее гораздо пение
примадонны,
страсти и нежности килотонны
в зал исторгающей, — и валторны!
Как восторга рябь колышется по
рядам
отродясь не слыхавших про
пуритан!
А всего-то за сценой — иначе не
скажешь — дура
плачет, зовет своего Артуро —
в воздухе тонко дрожит серебряная
колоратура.
Сухомятка сюжета, сырец войны
не важны — под занавес все
прощены.
Пение, как завещал Монтеверди,
нас вставляет хлеще любви и
смерти.
И, как птица в клюве, приносит
поющему мзду в конверте.
Потому, чем спускать барыши в
стакан,
или жертвовать, скажем, на
Ватикан,
или на тех, кто занят «больным
вопросом»,
их отдать достойней
сладкоголосым,
что питаются слез наших мелким
просом,
чтобы они еще звонче пели.
Так и поступим с тобой, Микеле!
* *
*
Обугленные изнутри два этажа.
Деревья в страшные чернеющие окна
простерли ветви — в мертвый 1-й
«Б»,
в зал актовый, буфет, и
раздевалку,
и рекреации.
В тяжелых башмаках
и грубых гольфах дети с барельефа
(им наплевать, что смерть уже
давно
вселилась в школу и повсюду
разложила
прах, экскременты, битое стекло —
свой скарб), они широким шагом
торопятся на первый свой урок,
на их бетонном пионерском
циферблате
застыл навеки 33-й год.
«Как это, папа, жутко и противно!
Как интересно!» — говорит мне
дочь.
Мы с ней проникли сквозь дыру в
заборе,
через пустое смрадное окно
в моей начальной школы мертвый
остов,
чтобы увидела она: нет алтаря,
в который человек бы не нагадил.
Так умирает довоенный Уралмаш,
его конструктивизм и баухаус —
бестрептно, безропотно, как жил…
Насилье индустрии над людьми
в итоге подорвало индустрию,
да и людей разрушило. Их лица,
когда купить они выходят
алкоголь,
напоминают что угодно, но не
лица.
Руину мрачную кинотеатра «Темп» —
где между рухнувших сгоревших
перекрытий
ярчайшие переживания мои
нанесены на целлулоид фирмы «Свема»,
где в вестибюле был «Подводный
бой»,
в буфете крепко пахло мокрой
тряпкой —
теперь бродячие облюбовали псы.
Как будто жертвы показательных
процессов,
здесь при скоплении народа
проходивших
в Большой Террор, а может, палачи
сюда вернулись в новом воплощеньи.
Но всюду жизнь. Пускай и в диких
формах.
Дома хрущевские усильями жильцов
в термитники и ласточкины гнезда
превращены.
А зелень во дворах
бесчинствует: кустарник осаждает
дома и прет по стенам вверх,
и без того полуслепых лишая света,
гигантские мутанты-тополя
на крыши ветхие облокотились
по-хозяйски,
репей, крапива, в человечий рост
бурьян —
где прежде были детские площадки.
Те, кто по воскресеньям здесь
смотрел
«Клуб кинопутешественников», сами
переселились в этот дивный мир,
прокрастинаций и амбиций чуждый,
и говорят со мною, чужаком,
на языке руин и одичанья…
Призыв к ударному труду сменил
призыв
покончить с наркоманией и вшами,
крыс извести, любимого вернуть,
расклеенный на трубах и заборах.
Безрезультатный, судя по всему.
Здесь я и вырос, дочь моя.
Бульвар
Культуры —
пространство между двух Дворцов
культуры,
один — Клуб Сталина,
обезображенный конструктивизм,
второй — типичный диплодок 80-х,
анфас так чистый Ельцина портрет.
Его на рубеже эпох избрали штабом
наперсники моих дворовых игр.
Лицом и телом как чугунные
отливки,
они свой первый выиграли агон:
что выпало из рук у государства,
прибрали не сумняшеся к рукам;
в крови по горло шли к неясной
цели,
кто натыкаясь на свинец, кто на
пластид…
Теперь сквозь диабаз растет
трава.
Утроба, нас исторгшая, иссохла.
Кто, дорогая, вышел за порог,
туда, где он был счастлив и
несчастен,
не возвратится — только и всего,
что я хотел сказать
стихотвореньем…
Фарсалия
«Не метайте в них копья, снизу в
лицо колите»,
так он сказал легкой своей
пехоте,
мясорубке своей, цизальпийской
своей элите,
своему Десятому легиону.
На холме Магн расставил свои
когорты,
Розовоперстая трогает их порядки,
колюще-режущие в полном порядке,
адреналин переполняет аорты.
Против них отребье Республики,
разночинцы,
те, кто орлов над Галлией
водрузили,
и они не вернутся под сень
Волчицы,
чтоб сидеть самоварами при
магазине.
За командным пунктом спектакля
стоя,
видя, как Цезаря ветераны
преодолели склон, не ломая строя,
Магн приводит в движенье свою
махину:
он бросает в бой кавалерию на
пехоту
(с кем сегодня боги, удачи тому
не надо,
но они не с Помпеем) — всадники
войск сената
на заточки Цезаря налетают с ходу
и обращаются в бегство. Подобно
пчелам,
воины Юлия собирают нектар победы
—
режут солдат Помпея с
ожесточенным
эхом усиленным криком: Venus!
Venus!
И в зрачках застывают навечно
холмы Эллады.
Судя по именам, гречанки — Арина,
Ирина,
с лицами злыми женскими, но
крылаты,
их несут в когтях по воздуху в
сторону Рима.