глава из книги
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 3, 2017
Данилкин Лев Александрович родился в 1974 году в Виннице. Окончил филологический факультет и
аспирантуру МГУ. Автор книг «Парфянская стрела» (СПб., 2006), «Круговые объезды
по кишкам нищего» (СПБ., 2007), «Человек с яйцом. Жизнь и мнения Александра Проханова»
(М., 2007), «Нумерация с хвоста» (М., 2008), «Юрий Гагарин» в серии «Жизнь
замечательных людей» (М., 2011), «Клудж» (М., 2016). Перевел книгу Джулиана
Барнса «Письма из Лондона» (М., 2008). Живет в Москве.
Глава «Ленин в Париже» была напечатана в журнале «Новый мир», 2016, № 8.
Полностью биография Ленина выйдет в издательстве «Молодая гвардия» в
серии «Жизнь замечательных людей».
1917
Апрель — октябрь
Апрельское купание в потоках фаворского света на Финляндском вокзале, июльская костюмированная ночная ретирада в Разлив, роковой октябрьский вечер с каминг-аутом на II съезде Советов: в советском евангелии о Ленине фабула Семнадцатого года состояла, по сути, из трех событий, которые десятилетиями лакировались рублевыми, феофанами греками и дионисиями изобразительных искусств и кинематографа; позы, мимика, напряженность прищура главного фигуранта были четко регламентированы — согласно «подлиннику»: «Краткому курсу». Везде сначала мир предстает окутанным театральной тьмой — а затем прожекторы, керосиновые лампы, софиты извергают фотонную лаву. Надо признать, выстроенный таким образом сюжет о приключениях Ленина выглядит идеальной драматургической конструкцией: эффектная завязка, почти детективная — с погонями, переодеваниями и тревожными паровозными гудками — середина и, наконец, выдающаяся кульминация с триумфальным финалом. Чего в этой редакции было упущено, так это объяснение, каким образом мало кому известный нищий эмигрант, да еще и умудрившийся вызвать в промежутке между пунктом 1 и 2 колоссальный всплеск ненависти по отношению к себе, сумел за семь месяцев превратиться в премьер-министра страны со стосемидесятимиллионным населением. Что заставляло людей — глубоко озадаченных его оскорбительным поведением и эксцентричными предложениями — раз за разом назначать ему следующую встречу?
Вряд ли случайно, что самые разные инстанции — от непосредственных наблюдателей-синоптиков до позднейших интерпретаторов, рассказывая о Ленине в 1917-м, обращаются к евангельским аналогиям; видимо, сама эпоха подавала сигналы о своем сходстве с годами Пришествия; блоковские «Двенадцать» это фиксируют. Эти неполных семь месяцев — «евангельский год» Ленина, период его «цветения», и в политическом смысле, и в личном; люди, которые видели его до и после, утверждают, что он никогда не выступал так ярко, как в это время; в эти месяцы создан, пожалуй, самый важный текст в его собрании сочинений; и сочиняет он с невероятной скоростью — в среднем на создание условного тома у него уходит шестьдесят дней; и вряд ли случайно, что — подсчитано — больше всего новозаветных фразеологизмов обнаруживается в его текстах именно в этот период.
Он не просто «бешеный», как в лучшие свои годы, на II съезде, в 1903-м, — он тотально непредсказуемый. Он принимает нестандартные, потенциально роковые решения, способные уничтожить все достигнутые за двадцать лет результаты. Он отходит от всех догм, уставов и параграфов — и отказывается от теорий и положений, на защиту которых были положены годы, — ради новейших, только что изобретенных, полученных опытным путем. Он убегает от преследователей на паровозах и автомобилях, шныряет по буеракам, закоулкам и лесным опушкам, прописывается на болоте и в случае опасности готов спуститься с третьего этажа по водосточной трубе. Амплитуда осцилляции, передающей одобрение его деятельности, крайне далека от нормальной: то его встречают официальные делегации с оркестром в вип-зале, то государство гоняется за ним с собаками-ищейками. То он выступает перед министрами, то обматывает себе голову бинтами — и выдает себя за глухонемого, за железнодорожного журналиста, за косца, за пациента стоматологической клиники, за священника. Слухи приписывали ему — и не совсем уж безосновательно — протеические способности и возможности совершать молниеносные побеги с помощью подводных лодок и аэропланов; сам его череп, хорошо приспособленный для перемены внешности, представлялся правительству угрозой государственной безопасности — так что оно специальным указом запретило продавать парики. В какой-то момент постоянная необходимость избавляться от своих натуральных внешних черт словно бы деантропоморфизирует его — и не удивительно, что финны, передававшие Ленина друг другу по цепочке, за два месяца до Октября называют его уже даже не вымышленной фамилией, а каким-то индейским — или, пожалуй, сорокинским — прозвищем: приедет Живой Чемодан.
Единственный раз, когда он позволит себе признаться кому-либо, что ощутил головокружение от происходящих с ним метаморфоз, настанет лишь утром 26 октября; до того даже на самых сильных перепадах своих «американских горок» он только закусывает губы посильнее да поглубже запускает большие пальцы в проемы жилетки. Может показаться, что «авантюризм» Ленина в 1917-м проистекает от отчаяния: либо оставаться никому не нужным эмигрантом и провести остаток жизни в дешевых пансионах и экскурсиях по горам Швейцарии — либо любой ценой использовать тот шанс, который дает судьба; нечего терять. Это — бытовое и всего лишь псевдопсихологическое объяснение: и неточное, и неверное. Окружающим кажется, что он ведет себя как политический авантюрист; однако, если понимать, что в голове у него находится некая «Теория Всего» (доказательством чего служит таинственная «Синяя тетрадь»), ясно, что все его поведение абсолютно рационально — и по-своему даже осторожно, в рамках его собственной системы координат. Ленин в 1917-м выглядит как авантюрист — но не является им.
К великому сожалению для биографа, политическую ипостась Ленина, начиная с апреля 17-го, все сложнее отделить от личной; сфера Privatsache все скукоживается, и даже такие cвязанные с проявлением телесности, интимные эпизоды, как бритье, стрижка и купание, становятся событиями политической биографии: увидим, почему. Едва ли за все эти семь месяцев он провел хотя бы одну ночь в одиночестве; даже в шалаше — и то рядом был Зиновьев; даже в квартире Фофановой — хозяйка. Едва ли не единственный эпизод, где намерения Ленина явно никак не мотивированы политически, — это когда к нему приезжает Надежда Константиновна и он просит уйти хозяина одной из его финских квартир. И все же 1917-й — последний год, когда он еще может заниматься тем, чем ему заблагорассудится; последний год, когда мы еще можем застать его в нелепом положении, когда он в любой момент может надеть «кольцо невидимости», соскочить; в тот момент, когда 24-го он переступает порог Смольного, мышеловка захлопывается; возможности для маневра резко суживаются. Тем ценнее последние месяцы перед этой досадной потерей.
Вероятность возвращения Ленина в начале апреля оценивалась питерскими большевиками как далеко не стопроцентная.
Ленин был не тот человек, кто приезжает на «сырую» революцию; Ленин мог в последний момент выйти из «пломбированного вагона» и, вместо того чтобы портить себе репутацию, отправиться в горы дышать воздухом; Ленина могли завернуть уже на русской границе союзники; Ленина могло тут же арестовать Временное правительство; так что даже когда из Мальме пришла телеграмма от Ганецкого, что «партия едет», многие cкептики, в том числе ленинские сестры, интерпретировали это сообщение так, что едет-то едет — но без Ленина. Тем сильнее была радость обитателей болтающегося в революционных волнах большевистского корыта, когда утром 3 апреля они узнали, что шлюпка их капитана на подходе — и он вот-вот сам встанет за штурвал.
Вопреки опасениям Ленина, Петроградская организация смогла перейти из полуподпольного режима в легальный без особых затруднений — и в состоянии вполне удовлетворительной боеготовности: еще одно свидетельство, что автору «Что делать?» за полтора десятка лет удалось создать политический продукт, способный в сложных условиях мобилизоваться самостоятельно. Еще в начале марта Марья Ильинична с Ольминским, Шляпниковым, Бонч-Бруевичем и Молотовым сняли на Мойке, 32, прямо рядом с Невским, две комнаты; первый номер газеты раздавали бесплатно, потом стали продавать. «Пилотные», сделанные до приезда Каменева номера — захватывающее чтение: здесь есть рассказы о носящемся по Петрограду загадочном черном автомобиле, пассажиры которого расстреливают случайных прохожих, и толковые советы Ольминского, где взять денег молодой республике («В царских дворцах накоплено несметное количество золота и серебра. Это нужно все перевести в Госуд.банк»), и его же аналитика («Денег у царей в Английском банке — не один миллиард рублей. Эти деньги — одна из причин, почему Николая Романова нельзя сейчас выпускать за границу»), и ехидные, щекочущие носы масс стихи Демьяна Бедного. Хуже то, что вернувшийся к середине марта Каменев — профессиональный редактор, умеющий придать газете оригинальную политическую физиономию, а затем и Сталин принялись проводить линию на блок с меньшевистско-эсеровскими советами и поддержку Временного правительства. В этом были свои резоны: и Каменев, и Сталин были против войны, но оба почувствовали солидарность с социалистами других мастей; в конце концов, многие лично знали друг друга, считали, что делают одно дело; шутил же П. Струве, что меньшевики — это те же большевики, «только в полбутылках» (Г. Иоффе, «Керенский и Ленин»). Еще чуть-чуть — и они заключили бы друг друга в объятия, несмотря на то, что им известно было — по «Письмам издалека» и телеграммам — крайне негативное мнение Ленина относительно братаний с предателями-оппортунистами; оно, однако, замалчивалось — как недостаточно компетентное в силу оторванности автора от реалий. Тем не менее даже и те, кто вот-вот будут заклеймены как проводники «позорного соглашательства», были рады возвращению Ленина — хотя и догадывались, что их Вий вряд ли откажет себе в удовольствии зыркнуть на этот альянс так, что от него останутся только рожки да ножки.
В музее Политической истории выставлена красноречиво малолюдная расписная тарелка конца 1930-х — «Возвращение из эмиграции в апреле 1917»: Ленин, сгорбившись от многих знаний, сходит с поезда в Белоострове, а на путях его встречают с распростертыми объятиями Сталин и при нем Дзержинский. Автор то ли поленился, то ли забыл изобразить, например, толпу работниц, которые на руках вынесли в Белоострове Ленина из вагона — несмотря на небезосновательное беспокойство последнего, что на границе его примет под белы рученьки как немецкого шпиона милюковское правительство. Оркестр, действительно, сыграл «Марсельезу», и даже буфетчик, любезно ухаживавший за членами Бюро ЦК, которые не жалели слов, объясняя, что из-за калибра орудие вот-вот выкатится на платформу, — ни за что не захотел принять деньги за обслуживание. Люди 1917 года не были похожи на обычные версии себя самих; Джон Рид пишет, что лакеи и официанты декларативно отказывались от чаевых и даже развешивали в заведениях истеричные плакаты «Если человеку приходится служить за столом, чтобы заработать себе на хлеб, то это еще не значит, что его можно оскорблять подачками на чай». И только уже в поезде, пока ехали до Петербурга, Сталину, Каменеву, Шляпникову, Коллонтай и Марии Ильиничне удалось получить от Ленина — который, если верить эсеровскому вождю В. Чернову, «иронически говорил, что знает только двух настоящих большевиков: себя и жену» — нечто большее, чем мимолетное рукопожатие.
Петербургский комитет постановил встретить В. И. Ленина на Финляндском вокзале в полном составе; слухи о Великом Возвращении вызвали 3 апреля ажиотаж среди левых организаций, которые решили не ударить в грязь лицом. Кронштадтские моряки заявили, что, несмотря на ледоход, они пробьются на ледоколе в Петроград — и обеспечат Ленину почетный караул и духовой оркестр.
Значительное количество встречающих, среди прочего, объяснялось еще тем, что Ленин появился в Петрограде в выходной день, на второй день Пасхи (на пасхальных открытках в тот год писали как «Христос воскрес!», так и «Да здравствует республика!»). Отсутствие газет помешало широко оповестить рабочие и солдатские массы о политическом воскрешении большевистского Осириса; зато те, кто узнали о нем, располагали досугом; Пасха также лишила возможности противников большевиков своевременно заклеймить в прессе это возвращение как «акт предательства и шпионажа».
«Как он постарел!» — восклицает Нагловский, в дальнейшем зафиксировавший и другие резкие перемены, вроде исчезновения добродушия и товарищеской легкости, которые теперь заменили цинизм и грубоватые повадки. «Это был бледный изношенный человек с печатью явной усталости». Тем не менее его встречали будто мессию: с оркестром, делегациями от разных предприятий, представителями Петроградского комитета РСДРП и Советов — в лице меньшевиков Чхеидзе и Церетели. Точнее прочих, как всегда, тот, кто находился за несколько тысяч километров от Петрограда, — Троцкий: «Ленин претерпевал потоки хвалебных речей, как нетерпеливый пешеход пережидает дождь под случайными воротами. Он чувствовал искреннюю обрадованность его прибытием, но досадовал, почему эта радость так многословна. Самый тон официальных приветствий казался ему подражательным, аффектированным, словом, заимствованным у мелкобуржуазной демократии, декламаторской, сентиментальной и фальшивой. Он видел, что революция, не определившая еще своих задач и путей, уже создала свой утомительный этикет. Он улыбался добродушно-укоризненно, поглядывая на часы, а моментами, вероятно, непринужденно позевывал. Не успели отзвучать слова последнего приветствия, как необычный гость обрушился на эту аудиторию водопадом страстной мысли, которая слишком часто звучала как бичевание».
Был ли это род массового идиотизма — когда мало кому не известный эмигрант вызывает эпидемию восторга, — или массы в самом деле отчаянно нуждались в «спасителе Петрограда»? Чувствовал ли сам Ленин себя кем-то вроде Хлестакова, которого приветствуют не по чину, — или, наоборот, ощутил себя наконец в своей тарелке: в нужное время в нужном месте? Правда ли, что как раз в этот момент он и понял, что движущей силой революции может быть не партия профессионалов, а стихия?
Импровизированное вокзальное выступление с броневика — Германия вот-вот вспыхнет, с войной надо кончать прямо сейчас, да здравствует вторая, социалистическая революция — оказалось размазано в пространстве: Ленин не просто забрался на автомобиль, а затем спрыгнул с него — а, собственно, поехал на нем на Петроградскую сторону — два с лишним часа, останавливаясь чуть ли не на каждом углу, чтобы произнести короткую речь для выстроившихся встречать его — как Гагарина 15 апреля 1961-го — толп. Это не означает, что Ленин ехал на броне на манер десантника. Водитель, М. Оганьян, которого обычно выделяют из десятка лже-шоферов как наименее подозрительного свидетеля, утверждает, что во время переездов Ленин сидел рядом с ним, внутри машины. По другим сведениям, сам броневик — английский «Остин» — представлял собой грузовой автомобиль, обшитый стальными плитами, с пулеметом в кузове, но без бронированной башни; и Ленин ехал, по сути, в кузове грузовика. Поиски автомобиля начались только после смерти Ленина, и окончательного мнения о том, как на самом деле он выглядел, странным образом не сложилось; почему у тысяч людей отшибло память — большой вопрос; официально, однако, на роль «того самого» был утвержден двухбашенный броневик «Враг капитала», прописавшийся сейчас на задворках Петербургского военно-исторического музея артиллерии и инженерных войск, за Петропавловкой; конструкция гораздо больше похожа на объект из фильма «Безумный Макс», чем на такси, которое доставило вернувшего после десяти лет отсутствия эмигранта с чемоданами домой. Впрочем, Ленин не был обычным путешественником, и поэтому вместо дома или гостиницы броневик повез его в «офис».
Штабом большевиков — и центром трансформации буржуазной революции в социалистическую — служила не редакция «Правды» на Мойке, а огромный модерновый особняк на Петроградской стороне — грубо говоря, между Петропавловской крепостью и Соборной мечетью. Он принадлежал балерине Матильде Кшесинской, которая построила его в 1905 году по своему проекту и на свои деньги, однако элегантность объекта так и не смогла избавить хозяйку от репутации любовницы чуть ли не всей семьи Романовых; и если «до войны обыватели сплетничали о расположенном против Зимнего дворца притоне роскоши, шпор и бриллиантов с оттенком завистливой почтительности», то «во время войны, — припоминает частенько бывавший тут Троцкий, — говорили чаще: „Накрадено”; солдаты выражались еще точнее».
27 февраля 1917-го помещение, привлекшее к себе пристальное внимание противников самодержавия, захватили майданным способом (хозяйка сбежала, ее никто не удерживал) солдаты автоброневого дивизиона — и, по просьбе большевиков, которые только-только вышли из подполья и страшно нуждались в помещении, передали его ЦК и Петроградскому комитетам РСДРП. Тут работала и Военка — военно-революционная организация большевиков, занимавшаяся поначалу как раз, наоборот, антивоенной агитацией. В апреле здесь прописался «жилец» еще более одиозный — Ленин; разумеется, бульварные газеты на все лады смаковали эту метаморфозу «проклятого особняка» — а затем пикантную «тяжбу Кшесинской и Ленина». Особняк оказался не только удачной находкой, но и — с мая — зубной болью большевиков: хозяйка выиграла у них суд. Впрочем, в дом она так и не вернулась; большевики затягивали исполнение судебного решения, и только в июле их силой вышибли оттуда. Однако если славящиеся хорошей организацией ленинцы поддерживали в здании порядок и даже ухаживали за зимним садом, то самокатчики, которые обосновались там после них, превратили особняк в сквот и авгиевы конюшни.
Поскольку до июля здесь функционировал солдатский клуб «Правды», к особняку устремлялось все «неблагополучное», что только было в военном Петрограде 17-го года, — к удовольствию Ленина, который на протяжении всех этих месяцев как раз и фокусирует внимание большевиков на тех, с кем не знают, что делать, ни Временное правительство, ни меньшевики, — на солдатах, которых убеждают «наслаждаться свободой», «защищать свободу», но которых не могут ни избавить от инстинктивного ужаса перед капитализмом, ни коррумпировать — образованием и доступом к дешевому качественному потреблению. Эти наиболее социально уязвимые продукты войны, не имевшие возможности по-настоящему воспользоваться плодами демократии, были потенциальными клиентами Ленина. И пока все советовали «подождать» — пока соберется Учредительное, пока не договорятся с союзниками о переговорах с немцами, — Ленин предлагал этим людям то, чего они действительно хотели: прекращение войны и закрытый шлагбаум на пути капиталистического молоха; не абстрактную «свободу», а — конкретные пункты: вас не будут гнать на войну, вам дадут землю и защитят от произвола работодателей. И не просто предлагал сверху, с балкона: они вызывали у него ненасытное любопытство еще и как субъекты — пусть несуразного, но новаторского политического творчества. Пытаются ли они взять под свой контроль распределение дефицита? Как они поступают с самозахваченными (часто вынужденно, после тайной перепродажи бывшим владельцем новому) промпредприятиями? Не удивительно, что солдаты, дезертиры, беженцы-крестьяне, неквалифицированные рабочие стягивались к разукрашенному красными бантами зданию — «гнезду ленинцев».
Особняк в советские времена занимал Пролеткульт, тут была столовая, потом музей революции; здание даже видно в «Шерлоке Холмсе»: карточный, якобы, клуб «Багатель». Сейчас там музей политической истории ХХ века: интерактивные панно, золотые часы Подвойского, перстень с портретом Ленина; нам интересны две комнаты на 2-м этаже — изначально балерининого сына. Ленин сидел в одном кабинете со Стасовой, во второй размещался Секретариат ЦК и ПК: Свердлов. Именно из этой комнаты — если вы хотите выступить перед толпой людей, которые выглядели как тот тип масс, который, начиная с 1917 года и затем весь ХХ век, будет делать успешные революции на пространстве от России до Индонезии, — можно оказаться на балконе, выходящем на Кронверкский проспект и Неву. Балкон идеальный, если вы фигурка, появляющаяся из декоративной дверки часов с боем, и неуютно маленький для оратора; решетка низенькая — кто повыше может и кувыркнуться. Пол на балкончике покрыт рельефной, фактурной плиткой — наверно, на таком приятно было бы постоять босиком в теплый майский денек; но вряд ли Ленин часто пользовался этой возможностью. В Белом зале, где Ленин ошарашил в ночь с 3 на 4 апреля актив своими Апрельскими тезисами, жизнь продолжается — он отреставрирован до умопомрачительного состояния; автор этой книги присутствовал там на детском предновогоднем концерте: девочка, ученица музыкальной школы, играла на флейте грустную мелодию. Учениками называет Суханов и слушателей той двухчасовой «громоподобной» — никаких флейт — речи Ленина, потрясшей «собравшихся, и так благоговевших перед „великим магистром ордена”»: «Казалось, из своих логовищ поднялись все стихии, и дух всесокрушения, не ведая ни преград, ни сомнений, ни людских трудностей, ни людских расчетов, носится по зале Кшесинской над головами зачарованных учеников».
Представив ближнему кругу — человек двести-триста — совсем не ту версию музыки революции, что доносилась в тот момент отовсюду, Ленин уже к утру отправился пешком, в компании провожающих, без вездесущего Н. Суханова («Ощущение было такое, будто бы в эту ночь меня колотили по голове цепами. Ясно было только одно: нет, с Лениным мне, дикому, не по дороге!»), ночевать в квартиру сестры — которая очень кстати жила неподалеку, в получасе ходьбы по Кронверкскому и Широкой — на Широкой, 2. Этот шестиэтажный модерновый дом — красивый, с затейливыми балконами, арками и балясинами на углу, с мезонинами — напоминает корабль. Просторная пятикомнатная квартира, где с 15-го по 18-й год жили Марк Елизаров, служивший директором пароходного общества, его жена Анна Ильинична, их 11-летний приемный сын Георгий, а также Марья Ильинична, находится на самом его «носу» — и поэтому несколько комнат в ней — треугольные, «неправильной» формы (Анна Ильинична даже пользовалась в 1918 году псевдонимом «Угловой жилец»). Квартира была наполнена всякими безделушками — зеркалами, веерами, скульптурками, которые Марк Тимофеевич привез из своего эпичного — через Японию и Индонезию — путешествия десятилетней давности. Сама Анна Ильинична ходила дома в настоящем японском кимоно; впрочем, последние дни перед революцией она провела в тюрьме; в недешевой квартире, да, царила буржуазность — но очень «ульяновская», подразумевающая обыски и тюрьму для хозяев в любой момент и использование под партийные цели: помимо Ленина здесь бывали Свердлов, Подвойский, Сталин; «Правда» собиралась.
Несмотря на то, что в июле выяснится, что все прочие жильцы дома ненавидели Елизаровых, не желали иметь с Лениным ничего общего и даже составили ходатайство с требованием выселить «опасных соседей»; несмотря на то, что здешний швейцар писал на Елизаровых доносы и шпионил за Лениным, а дворник, по воспоминаниям Марии Ильиничны, разорялся: «Да если бы я знал раньше, я бы его такого-сякого собственными руками задушил!» и особенно возмущался тем, что Ленин всегда ездил только на автомобиле с шофером и охранником-солдатом, — в 1927-м здесь открыли музей, один из первых в стране; сейчас, разумеется, квартира «позиционируется» как не столько ленинская, сколько «типичная старая». На счастье, в советские времена дом успели оснастить неправдоподобно массивной мраморной доской — камень толщиной сантиметров в двенадцать и длиной метра полтора-два; такую и захочешь-то — не пропустишь.
В комнате Марии Ильиничны, где положили В. И. и Н. К., над двумя кроватями гости обнаружили вырезанный из бумаги транспарант: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» с серпами и молотами — работа, по совету Марии Ильиничны, одиннадцатилетнего Горы.
Н. К. пишет, что они с мужем так и не нашли в ту ночь слов, чтобы обсудить это удивительное возвращение.
Возможно, Ленин думал о том, что здесь, в этой квартире, провела последние месяцы его мать; во всяком случае, утром на следующий день, до того как начать свое историческое турне по петроградским политическим злачным местам с Апрельскими тезисами, Ленин едет к могиле матери и сестры на Волково кладбище.
Оттуда его путь лежал в Таврический дворец, штаб уже всей революции, где заседал Совет. Там он выступил сначала перед «своими»; доклад Ленина был выдержан в стилистике «Also sprach Zarathustra»: «Вы боитесь изменить старым воспоминаниям. Но чтобы переменить белье, надо снять грязную рубашку и надеть чистую». Мы рвем с социалистическим Интернационалом — и создаем новый, коммунистический. «Не цепляйтесь за старое слово, которое насквозь прогнило. Хотите строить новую партию… и к вам придут все угнетенные». Доведя своих большевиков до коллективного инфаркта, Ленин охотно согласился разорвать рубашку на груди и перед «чужими» социалистами.
К началу апреля революция в Петрограде продолжалась уже почти полтора месяца, митинги шли непрерывно — но на них решались уже более-менее конкретные вопросы; относительно произошедшего в обществе сложился консенсус; опоздавшему на пять недель новичку трудно было сказать что-то неожиданное.
Апрельские тезисы были дзенским хлопком перед носом собравшихся. Никакой поддержки Временному правительству; вместо войны — братание; выход из двоевластия — отказ от идеи парламентской республики, коммуна; власть — Советам; социал-демократы — неправильное название партии, правильное — коммунисты. Надо отдать Ленину должное, в апреле 1917-го он был человеком, сумевшим проявить себя в жанре, который венчурные капиталисты называют «презентацией для лифта»: у вас есть 30 секунд, чтобы впечатлить меня своей бизнес-идеей. Собственно, уже Финляндский вокзал и стал его «лифтом»; и ровно потому никто и не помнил, как выглядел броневик, что Ленин сообщил оттуда нечто такое, что имело большее значение, чем весь антураж; и вряд ли хотя бы один из тех, кто услышал речь Ленина, пожалел о том, что пришел сегодня, а не вчера — когда встречали гораздо более знаменитого Плеханова. Плеханов говорил то, что все — и приезд его запомнился по оскорбительным стихам Демьяна Бедного в «Правде»: «Ты — наш великий пропагатор! Ты — социал наш демократор! Привет от преданных друзей, Гамзей Гамзеевич Гамзей»; тогда как Ленина многие слушали сначала на вокзале, потом у Кшесинской, потом — дважды — в Таврическом, потом на митинге в Измайловском полку и т. д.
«Профессиональные» социалисты, которым довелось оказаться слушателями первой публичной речи Ленина в Таврическом, чувствовали себя примерно так же, как члены британского парламента, когда в 1977-м мимо их окон проплыл по Темзе катер с живым концертом Sex Pistols: «Демократия есть одна из форм государства. Между тем мы, марксисты, противники всякого государства» — что?! Обнаружив, что Ленин в эмиграции проделал гораздо более существенную эволюцию на пути в ад, чем предполагалось, — бывшие товарищи не замедлили включить проблесковые маячки и сирены. «Ленин претендует на европейский трон, который пустует уже тридцать лет: трон Бакунина. Новое слово Ленина является переложением старой истории примитивного анархизма. Ленина — социал-демократа, Ленина — марксиста, вождя нашей боевой социал-демократии больше нет!» (Гольденберг); «В анархизме есть своя логика. Все тезисы Ленина вполне согласны с этой логикой. Весь вопрос в том, согласится ли русский пролетариат усвоить себе эту логику. Если бы он согласился усвоить ее себе, то пришлось бы признать бесплодными наши более чем 30-летние усилия по части пропаганды идей Маркса в России» (Плеханов); «Как вам не стыдно хлопать этой чуши? Позор! И вы еще смеете называть себя марксистами!» (Богданов). Этика революционного сообщества подразумевала нанесение публичных личных оскорблений; тот, кто не был готов к тому, что его будут называть «клоуном от революции», должен был в 17-м году сидеть дома; возможно, глаза Надежды Константиновны и Инессы Федоровны, расположившихся в первом ряду зала на 700 человек, несколько подбадривали Ленина (особенно в те моменты, когда он отвечал Церетели на его «как ни непримирим Владимир Ильич, но я уверен, что мы помиримся» — «Никогда!» — и Гольденбергу на «здесь сегодня Лениным водружено знамя гражданской войны» — «Верно! Правильно!»).
Не то чтобы Ленин оказался сразу после приезда в изоляции и в собственной партии; но его дикие выходки встретили все же кое-какой отпор у него же на заднем дворе. 8 апреля Каменев в «Правде» опубликовал заметку «Наши разногласия»: «Что касается общей схемы т. Ленина, то она представляется нам неприемлемой». «Старые большевики» в самом деле не могли понять, каким образом можно выставить лозунг «Вся власть Советам!»: ведь на протяжении десятилетий им объясняли, что сначала должна быть буржуазная революция, должны пасть самодержавие и феодализм и уж только потом, когда общество, технологии и отношения созреют, — можно будет приступать к социалистической. Да, Ленин всегда носил прозвище «Ляпкин-Тяпкин» — «до всего своим умом дошел», от Ленина можно было ожидать всего — например, лозунга «Вся власть РСДРП!» или «Да здравствует вооруженное восстание, долой Временное правительство!»; но «Вся власть Советам»?! Разве роль Советов не в том, чтобы проконтролировать эффективность работы Временного правительства по подготовке Учредительного собрания, которое разрешит все наличные противоречия демократически, парламентским способом? Зачем же Советам, почему?
Выдвинутый в Апрельских тезисах лозунг за сто лет выцвел и истрепался настолько, что сейчас крайне сложно реконструировать тот паралич, который он вызвал, когда Ленин впервые «презентовал» его. А меж тем это был его трюк, финт, гол «ножницами»; и именно благодаря этому изобретенному Лениным лозунгу политические дела большевиков пошли в гору.
Как понять ход мыслей Ленина?
Весной 1917-го Ленин столкнулся с сугубо российским политическим курьезом — двоевластием: в стране действовало как «нормальное» для буржуазного государства Временное правительство, готовившее переход от монархии к парламентской республике (хотя теоретически Учредительное собрание могло и монархию восстановить), так и Советы — оригинальные, имеющие в «анамнезе» связь с крестьянскими органами самоуправления инструменты прямой демократии. Ленин осознавал, что в такой конфигурации машина истории работает на него: наличие Советов дестабилизирует ситуацию, не дает революционному цементу застыть — и позволяет в подходящий момент быстро вмешаться, чтобы ликвидировать «двоебезвластие» (бонмо Троцкого) в свою пользу.
То, что для «обычных политиков» представлялось «парадом планет», «концом истории», чем-то не просто ранее невиданным и неслыханным, но неклассифицируемым, не поддающимся рациональному осмыслению, для Ленина ясно как божий день, прогнозируемо и предсказуемо: буржуазная демократическая республика, которая — пока что, на первых порах, не опомнившись — обеспечивает основные свободы граждан — и ровно поэтому является идеальной средой для того, чтобы — отсюда, оттолкнувшись — пойти дальше и преодолеть эту стадию, заменить диктатуру буржуазии диктатурой пролетариата; причем делать это нужно быстро, сама логика событий подсказывает, что буржуазия не станет долго терпеть свободу борьбы против нее — и начнет закрывать для пролетариата возможности, а потом и расстреливать.
Надо понять, что Петроград 1917 года, в который был «инъецирован» Ленин, был больным, с постоянно высокой температурой организмом; да еще сам себя обманывающим, пребывающим в состоянии эйфории. В 1917 году нон-стоп шли съезды самых разных общественных групп — старообрядцев, женщин, железнодорожников, мусульман, кооператоров; среди прочего, как отмечает историк Л. Протасов, в июле работал Всероссийский съезд врачей, который вряд ли случайно «диагностировал в стране наличие „острого социального психоза”, потребовал отсрочки созыва Учредительного собрания, введения военного положения и создания твердой власти».
Поскольку именно с подачи Ленина 6 января 1918 года Учредительное собрание будет разогнано — и социальный психоз перейдет в еще более острую стадию, остановимся на отношениях Ленина с этой институцией. Собственно, уже 4 апреля 1917-го Ленин заявил, что Учредительное собрание (в пользу которого, собственно, отрекся последний Романов — брат Николая Михаил, возможно, в надежде, что оно назначит его «обратно») никак не может быть целью революции — и что «сама жизнь и революция отводят Учредительное собрание на задний план». Это вызвало вой всех хоть сколько-нибудь ориентированных на «западный путь» политиков — для которых парламентаризм был розовой мечтой и священной коровой. Мантра про «Вся власть Учредительному собранию» не действовала на Ленина по самым разным причинам. Ему было очевидно, кто именно станет «Хозяином земли Русской» в результате прямых всеобщих выборов в крестьянской стране; нет, не большевики. Что конкретно, спрашивает Ленин, будет означать эта «власть» Учредительного? То, что в ней будут контрреволюционные партии? А если ограничить их явно нежелательное присутствие — чем, собственно, это Собрание будет так уж отличаться от съезда Советов? С какой стати нужно поддерживать заведомо неэффективный способ управления обществом, орудие господства буржуазии, которая намеренно разводит законодательную и исполнительную власти ради сохранения своих привилегий — и не в состоянии принять необходимые радикальные решения? Именно поэтому, когда в сентябре составлялись списки кандидатов-большевиков (Ленин — Зиновьев — Троцкий — Каменев и т. п.), Ленин выступил против того, чтобы компоновать Учредительное из интеллигентов-златоустов: это означало бы еще один парламент, говорильню. Меньше интеллигентов, больше рабочих, те смогут эффективно влиять на депутатов-крестьян, от которых все равно будет не протолкнуться. «Узнаваемое ленинское недоверие к партийной интеллигенции, равно как и эзотерическая версия в классовое пролетарское сознание, объясняют, — пишет Л. Протасов, — каким он хотел видеть Учредительное собрание — не многоголосым парламентом, а конвентом, издающим революционные декреты по воле якобинского руководства».
До известного момента, впрочем, Ленин — не желая дразнить гусей — избегал публичных радикально негативных оценок Учредительного собрания; более того, затягивание — мнимое или подлинное — созыва Собрания было одним из тех обвинений, которыми Ленин охотно дискредитировал в глазах масс своих правительственных оппонентов.
В любом случае, отношения Ленина с Советами были значительно теплее.
Нельзя сказать, что Советы — появившиеся одновременно с правительством — в 1917-м создали большевики. По сути, в 1917-м была реанимирована форма, опробованная еще в 1905-м (неверно говорить, что Троцкий и Парвус в 1905-м «изобрели» Советы: они, возможно, апроприировали идею, сделали ее политическим брендом и, действительно, способствовали легитимации — но, по сути, Советами могли называться и крестьянские волостные сходы). Большевики, безусловно, принимали участие в становлении Петро- и других Советов в 1917-м; но в целом это была инициатива не партий, а «низов», которые участвовали в Февральской революции и при дележе «царского наследства» не получили никакого формального властного ресурса. Тон в Советах задавала, по сути, интеллигенция, которая воспринимала Советы как вспомогательную политическую институцию, способную корректировать и контролировать крупную буржуазию. А вот для Ленина буржуазия, «на майдане», при крайне темных обстоятельствах захватившая власть в Феврале (Временное правительство было сформировано Четвертой Думой — т. е. Думой 1912 года, избранной абсолютно непропорционально, рабочие тогда были дискриминированы; именно эта Дума позволила отправить в 1914-м в тюрьму всю большевистскую фракцию), была такими же узурпаторами, какими сами большевики казались буржуазии в октябре 1917-го. Это абсолютная аналогия.
На самом деле и Советы — в апреле 17-го, когда раскол в обществе был еще не очевиден — многопартийные, скорее меньшевистско-эсеровские, чем большевистские, — для Ленина-политического практика Советы не были фетишем. То были органы «соглашательские», «обеспечивающие общественную стабильность» — т. е., по сути, препятствующие «пересмотру итогов приватизации» — и закрепляющие привилегии элит, занимающиеся больше коммунальными делами, чем политикой, эффективные на местных уровнях, имевшие возможность организовать местную милицию, договориться о забастовке, но не имевшие опыта политической деятельности в масштабе страны.
Если бы Советы всерьез и надолго спелись с Временным — под лозунгом «в такие времена надо забыть о разногласиях и думать об общей проблеме», — Советы были бы прокляты Лениным. Да, в конце концов, для легализации большевистской власти, Ленин счел нужным остановиться на них как на наиболее распространенной, опробованной и действительно работавшей как политическая школа для масс форме. Стихийно возникшие Советы представлялись Ленину — у которого в голове была идея необходимости замены старой государственной машины новой, другой — не побочным продуктом революции, а первостепенным: оригинальной, самодеятельной, стихийной формой самоуправления. В Советы входили активисты, за которыми в самом деле стоял «народ», учившийся решать текущие общественные противоречия — пусть не вдаваясь в теорию, в авральном порядке, зато без бюрократии и не по писаным законам, а «по справедливости», как в Парижской коммуне.
Опираясь на Советы как на легальную форму, вы можете захватить власть, назвать ее «советской», после чего делать то, что нужно партии, — с Советами в качестве витрины. Однако теоретически место Советов в ленинской схеме могли занять и их более радикальные клоны — вроде Комитетов бедноты или, например, фабзавкомов — стихийно формировавшихся силами неквалифицированных рабочих и конкурировавших с меньшевистскими профсоюзами органов заводского самоуправления; Ленин еще весной присвоил им лестный ярлык «новая форма рабочего движения». «Вся власть фабзавкомам» — почему нет? И если уж на то пошло, то Всероссийский съезд фабзавкомов был назначен примерно на те же 20-е числа октября 1917-го, что и II съезд Советов, и Ленин полагал, что на тамошних делегатов можно было бы рассчитывать как на запасной вариант, если бы Советы подняли бунт против большевиков; в конце концов, СССР мог бы быть и СФСР.
Так или иначе, в апреле Ленин счел разумным выбросить лозунг «Вся власть Советам» — потому что чувствовал за ними стихийную энергию масс. Именно на стихию, а не на заговор — как обычно, со времен «Что делать?» — предлагалось опираться большевикам в 1917-м; и когда ситуация созреет — обстоятельства меняются — Советы можно будет превратить в органы подготовки восстания. Ведь у Советов была физическая сила: Временное правительство, теоретически имевшее право распоряжаться силовыми институциями, на практике было не в состоянии разогнать Советы в случае блокировки каких-то его решений.
Большевикам следовало использовать Советы как инструмент управляемой дестабилизации — генерировать помехи для Временного правительства и подталкивать его к ошибкам; в идеале власть должна была сама упасть к Советам в руки в силу некомпетентности «министров-капиталистов».
Ленин
выглядел человеком, который стал переходить улицу на красный сигнал светофора —
пока все стояли и ждали зеленого: «ведь в Европе все ждут», «это и есть
европейская цивилизация — соблюдать правила, о которых договорились». Что
сделал Ленин? Он их «освободил» — ну, или «соблазнил»: чего вы ждете? Он
никогда не включится! Знаете, кто управляет этим светофором? Те, кто хочет,
чтобы вы никогда не перешли эту дорогу и остались на своей стороне улицы, кому
выгодно держать вас здесь — чтобы вы не мешали тому, что в это время они грабят
вас и ваших друзей! Вы уже договорились о правилах? Но их навязали вам те, у
кого есть автомобили: сильные — навязали слабым! Валите светофор, это
антинародная, буржуазная технология, мы обязаны создать что-то другое!
Почему «бредовые» слова Ленина о том, что Февральская революция была «тренировочной», произвели на толпу впечатление? Или — как он сам неуклюже выразился в «Правде»: «Если я два часа говорил бредовую речь, как же терпели „бред” сотни слушателей?» Как, а? Почему еще 4 апреля Ленин даже в своей партии воспринимался кем-то вроде «Пуришкевича навыворот» — а уже 24-го, после VII Всероссийской конференции РСДРП, «тезисы» стали официально принятой программой действий большевиков? Были ли те «темные» люди, не понимавшие исторической значимости достижения демократических свобод, которые должны были наконец привести Россию «в европейскую семью», просто магнетизированы Лениным? Оставляя в покое неверифицируемые рассуждения о «харизме» и проч. колдовстве: Ленину повезло оказаться в Петрограде в апреле, когда длящаяся уже полтора месяца эйфория начала улетучиваться: работы становилось все меньше, а очереди за хлебом и керосином — все больше; позже ему на руку сыграют корниловский мятеж, неповоротливость социалистов, не собранное в обещанный срок Учредительное собрание, нерешительность кадетов и проч. Однако все эти факторы тоже были следствиями — следствиями Причины с большой буквы «П».
Война. Она
шла не только на фронте, но и в столице: она наполняла город оружием, солдатами
(которые формально, согласно Приказу № 1, принятому Петросоветом за месяц до
приезда Ленина, политически подчинялись Совету — и в любой момент не просто
могли, но, по сути, имели право устроить «майдан» — демонстрацию и захват
зданий беженцами и насильно вывезенными Ставкой из их мест жительства людьми),
дезертирами (которых теоретически нужно было арестовывать, но на практике
большевики считали дезертирство формой протеста против войны и классового
угнетения), инвалидами, бастующими рабочими — готовыми шантажировать
правительство невыполнением военного заказа и простаивающими из-за войны без
сырья. Война требовала корректировать любые решения — от восполнения товарного
дефицита до решения проблемы переизбытка свободного времени многих околовоенных
людей. Именно война заставляла правительство отдавать огромную часть бюджета на
военные расходы — вместо того, чтобы пустить средства на социальные нужды.
Именно война давала капиталистам — если верить здравому смыслу и подсчетам
Ленина — не просто прибыли, а сверхприбыли на военных поставках, контролировать
качество и ценообразование которых у правительства не было сил и возможностей;
и само наличие этой «околовоенной олигархии», то есть, по сути, авангарда
империализма, интенсивно поляризовало общество, не давало ему возможности найти
консенсус — особенно при наличии большевиков, подогревавших конфронтацию.
Наличие войны определяло логику выстраивания событий; именно война открывала
место для входа не кого-нибудь еще, а именно большевиков — потому что те были
лучше всех организованной партией и только они готовы были на радикальные меры
решения проблемы войны. Ленин смотрел на вещи «как экономист» — не как «должно
быть», а «как есть» — и видел то, что другие предпочитали игнорировать.
Теоретически, если бы не война — можно было бы и Учредительное собрание
созвать, как было обещано, к 17 сентября, и свободу печати использовать как
средство медиа-манипуляции массами в нужную сторону — внушив им почтение к
установившемуся «порядку», и затем аккуратно перевести страну на новые
политические рельсы. Война, собственно, делала нелепыми все интеллигентские,
горьковские стенания о том, что большевизм есть насилие над демократией и
культурой; культура деградировала не из-за большевиков, а из-за тривиализации
насилия. Война была не только на фронте, но и в Петрограде и, как сбесившаяся
пушка, вертелась и раздрабливала общество: любые потуги, альянсы, начинания,
программы, структуры, договоренности. В этом смысле заявление Ленина, сделанное
им в апреле в одной из заметок в «Правде», кажется трезвым и честным: «Не будь
войны, Россия могла бы прожить годы и даже десятилетия без революции против
капиталистов. При войне это объективно невозможно: либо гибель, либо революция
против капиталистов. Так стоит вопрос. Так он поставлен жизнью».
Ленин был редким человеком, не совершившим стандартную ошибку 1917 года: война когда-нибудь закончится, а новое общественное устройство — останется и поэтому фокусироваться следует на нем; так давайте не будем смешивать войну и революцию. По Ленину — он охотно разъяснял это в своих публичных выступлениях — революция есть продукт империалистической войны; у нее есть экономические и политические причины, она связана с интересами определенных классов, банковского и, в частности, российского капитала. Кадеты за продолжение войны потому, что идея войны цементирует общество, не дает ему распасться; помещикам лучше, если крестьяне будут оставаться в окопах — подальше от идеи делить чужую землю; а кадетская «верность союзникам» — их страховка перед европейскими хозяевами, которым и нужна война.
Апрельские тезисы не были инсайтом, озарением — текстом, созданным в момент, когда вдруг в голову приходит новое видение ситуации, эффектное решение задачи. Ленин «написал» их, по сути, в июле-августе 1914-го — когда понял, что это та самая война, которая заставит социалистов вновь вспомнить о революции — а не заметать этот вопрос под ковер, как социалисты II Интернационала.
Керенский умел наряжаться в военный френч — но оставался политиком мира; Ленин же был политиком войны в том смысле, что сделал все, чтобы вместо попыток выстраивать под дулом пистолета «стабильное государство» скрутить дуло револьвера и завязать его в узел.
Ленин генерировал идеи, которые выглядели не искрометными — зато логичными; и брал он публику не ораторскими завитушками и манипулятивными техниками, а последовательностью. Его лозунги, пусть не всегда остроумные, казались практичными предложениями, соответствующими стихийным ожиданиям масс; условно говоря, фабрики — рабочим, да, но никогда Ленин не призывал, например, к тотальному огосударствлению предприятий; речь шла всего лишь о рабочем контроле. Обманывал ли он толпу, когда говорил о высокой миссии, которую она выполняет? Разве массы в 1917 году не были на самом деле левее партии, по крайней мере массы солдатские? Разве не могло войти в резонанс ленинское презрение к демократии — и крестьянское непонимание-неприятие ее? Мемуаристы вспоминают, что слушавшие Ленина настолько погружались в его мысли, что даже забывали аплодировать — и только когда оратор исчезал, принимались реветь от восторга.
Да, Ленин 17-го года играет на контратаках и, меняя лозунги, выглядит «беспринципным»; да, это история про то, как пришел хорошо подготовленный политик и безжалостно воспользовался всеми ошибками противников; но разве не любопытно, что за эти насыщенные событиями семь месяцев 1917 года Ленин, по сути, замер в своей политической эволюции: 3 апреля он прибыл на Финляндский вокзал с намерением совершить революцию и разрушить буржуазное государство — и ровно с этим же намерением явился вечером 24 октября в Смольный. Вся работа в этом смысле была сделана заранее; впечатляющая последовательность; не так много в России 17-го было политиков, которые в октябре твердили практически то же самое, что и в марте.
Уже в начале
апреля ленинские идеи о том, что сейчас, когда война сжирает старое
государство, самое время воспользоваться трагическими плодами ее деструктивной
деятельности: перехватить власть и начать строить общество заново, стали
вызывать у коллег-социалистов чувство глубочайшего омерзения; «урод в
социалистической семье» (Суханов), он «все испортит». Ленин превращается в
персонажа поп-культуры — о нем плетут невесть что (проплаченный Германией шпион
поселился в будуаре балерины), распевают частушки («Мне не надобно ханжи,
поцелуя женина, ты мне лучше покажи спрятанного Ленина»). Апрельские тезисы
сделались предметом насмешек; в плехановской газете «Единство», например, был
напечатан фельетон «Сон Ленина», где изображался триумф ленинских прожектов:
вместо капитализма — диктатура пролетариата, Керенский покончил жизнь
самоубийством, правительством руководит Ленин, «все идет прекрасно, но тут
Вильгельм II вводит в Петроград немецкие войска и распускает Советы. На этом
страшном месте Ленин просыпается».
Травля Ленина в газетах — насмешки, слухи, сплетни — началась почти сразу после приезда и нарастала с каждым месяцем.
Вокзальный энтузиазм пролетарских масс, как скоро выяснится, совершенно не разделяли обыватели; в самом появлении Ленина из запломбированного ящика им чудилось нечто жуткое: будто в Петроград привезли того самого «призрака коммунизма», который несколько десятилетий бродил по Европе, а теперь, словно Дракула, в ящике с немецкой землей доставлен в клубящийся болотными испарениями революции Петроград. То обстоятельство, что встреча Ленина произошла именно ночью, усугубляло инфернальность этого приезда: властелин тьмы. Уже через две недели само имя Ленина стало для буржуазии жупелом, синонимом деструктивного, хаотического начала в революции. От Ленина ожидают грабежа банков, взрывов в толпе, резни в транспорте. Особенно гротескно выглядит описание демонстрации инвалидов, состоявшейся менее чем через две недели после приезда: «в повязках, безногие, безрукие», «искалеченные люди, несчастные жертвы бойни ради наживы капиталистов» шли — или, кто не мог, «двигались в грузовых автомобилях, в линейках, на извозчиках» по Невскому — «с надписями и возгласами „Долой Ленина!”»; Ленин, пишет Суханов, было «главное, что мобилизовало инвалидов».
Для человека,
который десять лет не был в России, Ленин на удивление легко интегрируется в
отечественную действительность. Без особого риска впасть в фальшивый
«психологизм» можно предположить, что Ленину было страшно интересно. 1917-й
стал для него annus mirabilis; началось то, что он всю жизнь проектировал;
главный конструктор сам наконец оказывается в космическом корабле. Фабрика
событий, которая за несколько последних месяцев, кажется, разорилась и встала,
вдруг заработала на полную мощность. Надо было разыграть партию «как учили»;
проявить все приписывавшиеся ему бонапартовские, маккиавеллиевские,
бланкистские и бакунинские способности.
Ленин, такое ощущение, освоился мгновенно; он понял, где что можно говорить, о чем лучше помалкивать (похоже, не стоило орать на каждом перекрестке о превращении империалистической войны в гражданскую — что хорошо для съездов европейских социалистов, то может испугать самих потенциальных противников), понял, как применять марксистские знания к конкретным ситуациям: если вот крестьяне отобрали землю у помещика — это хорошо? А если сожгли его дом при этом? А если рабочие выгнали фабриканта? А если выгнали — и производство тут же встало из-за того, что больше некому договариваться о сырье, и теперь они продают на металлолом детали высокотехнологичных станков?
И дело не только в смене декораций: три месяца Ленин ведет легальную, открытую жизнь, которая ему вот уже двадцать лет несвойственна — и для которой он, профессиональный подпольщик, не так уж хорошо и приспособлен: одно дело виртуозно руководить организацией закрытого типа, состоящей из профессионалов, — и совсем другое дирижировать стихией, толпами, которые пришли к большевизму не через книжки, а стихийно, и дирижировать не на бумаге, а в режиме реального времени, экспромтом. Ленин выступает на митингах, участвует в заседаниях разного рода партийных и внепартийных «свободных» институций — Петроградской общегородской конференции РСДРП, солдатской секции Петросовета в Таврическом, в экстренных заседаниях ЦК, во Всесроссийской конференции РСДРП, в I съезде Советов. Он выступает не каждый день — но присутствует на разного рода собраниях и митингах почти каждый. Революция держала Ленина в тонусе — и он чувствовал себя как Дарвин на Галапагосах: идеальная наблюдательная площадка для ученого-первооткрывателя. Особенно его восхищают возникающие в 1917 году стихийно органы самоуправления: советы, профсоюзы, земства, кооперативы, фабзавкомы, городские думы, крестьянские сходы. И не только прагматически — как платформы, пригодные для наполнения их большевистскими элементами, способные перехватывать власть. То, что для всех было хаосом, для Ленина — процессом эволюции, который можно было наблюдать на быстрой перемотке: как под влиянием естественного отбора происходит формирование видовых признаков той коммуны, которая в будущем заменит собой «отмершее» государство.
Ленин в 17-м — это плутовской роман о приключениях философа в молодой демократической республике. «В такие моменты, как теперь, надо уметь быть находчивым и авантюристом», — говорит Ленин Арманд 19 марта.
Пикареска, да; но пикареска крайне опасная — чем моложе демократическое общество, тем больше в нем оружия и тем сильнее там ненавидят политических противников.
Начиная с июля вокруг Керенского, Корнилова, Милюкова постоянно крутились военные и штатские типы, часто иностранцы, которые предлагали им доставить «Ленина в мешке», живого или мертвого. К счастью, газеты не печатали его портреты, и мало кто узнавал его, однако даже и так, чаще, чем хотелось бы, ему приходилось сталкиваться с людьми, которые шли «бить Ленина», — от членов офицерских клубов до двух дам с зонтиками, явившихся в редакцию «Правды». Крупская, скупая на такого рода откровения, признается: «Хотелось также чаще видеть Ильича, за которого охватывала все большая и большая тревога. Его травили все сильнее и сильнее. Идешь по Петербургской стороне и слышишь, как какие-то домохозяйки толкуют: „И что с этим Лениным, приехавшим из Германии, делать? в колодези его, что ли, утопить?” <…> Одно дело, когда говорят буржуи, другое дело, когда это говорят массы». Так что когда Крупская напишет о Ленине после смерти: «был смел и отважен» — она знает, о чем говорит.
Мы обычно
представляем себе Ленина модели «1917» в костюме, однако то был не единственный
его «футляр». С апреля по июль Ленин в качестве повседневной одежды носил под
пальто полувоенный френч из зеленого сукна «с тиснеными кожаными пуговицами,
похожими на футбольные мячики» и зеленые же брюки. Жена, две сестры,
замечательный шурин и их воспитанник были той семейной конфигурацией, внутри
которой Ленину было комфортно. Дома, на Широкой, он устраивал с
одиннадцатилетним Горой «шумные игры»: бегал за мальчиком по комнатам — топая
своими альпийскими, «с толстенными подошвами» ботинками и сшибая стулья,
«здоровался» с ним — после чего начинал зажимать руку, а затем еще и щекотать:
«Мягкосердечную Надежду Константиновну наши игры приводили в ужас, потому что,
по ее словам, муж применял в них ко мне „инквизиторские” приемы». Однажды эта
беготня кончилась тем, что Ленин развалил на части шаткий обеденный стол —
сшибив графин и банку с цветами. Судя по мемуарам Горы, Ленин представлялся ему
кем-то вроде Вилли Вонка — только вместо шоколадной фабрики у него были
революция и партия. Уже 4 апреля вечером Ленин рассказывал за столом смешные истории
о том, как они ехали («не обошлось без курьезов») в своем «пломбированном
вагоне», — и все хохотали; хохотали и, по-видимому, были счастливы — как семья
— видеть друг друга и сидеть в одной компании.
На следующий день после приезда, узнав, что у мальчика недавно был день рождения, Н. К. подарила ему две тетради со своими собственными карандашными рисунками, самый старый — 1884 года; и женевскую «чернильницу в виде искусно вырезанной из дерева головы медведя с лапами, положенными на подставку», со словами: «Это пускай будет от Володи!»
Статус вождя
претендующей на власть партии не позволял Ленину вести жизнь литератора — но
марать руки в газетных чернилах всегда было его любимым делом, от которого он
не хотел отказываться. «Правда» получает по 50 его статей в месяц. Публицистика
Ленина — скорострельная, язвительная, совсем не литературная, агитаторская,
тезисно-однообразная — будто медведь на металлофоне играет — дает представление
скорее о ритме, чем об атмосфере эпохи. Квартира номер 4 на Мойке, 32, где была
редакция, музеефицирована; странным образом, штаб этой довольно боевой в 17-м
году газеты выглядит как будуар — клетка с канарейкой, клавикорды, граммофон,
бюро, конторка, письменный стол; дело в том, что комнаты в квартире номер 4 —
те самые, правдинские, но экспозиция посвящена быту жильцов доходных домов.
Жильцам этим, надо сказать, крайне не нравились такие соседи, как большевики, и
они подвергали всех, кто спрашивал их, как попасть в «Правду», вербальной
атаке. Редакция вообще провоцировала нездоровый интерес граждан; часто в ответ
на телефонный звонок — «Правда слушает» — секретарям орали в трубку: «Не-е-ет,
это НЕ правда! Это — ложь!» Время от времени — когда на Невском происходили
манифестации — приходилось выставлять охрану, солдата с винтовкой. Несмотря на
все эти характерные для революционной эпохи неудобства, Ленин охотно проводил
здесь время — в любом случае это было более камерное, не столь публичное и
толкотливое, как особняк Кшесинской, пространство, где можно было и сочинить
открытое письмо-приветствие какому-нибудь съезду, и исследовать царские тайные
договоры. Возможно, ему и не по чину было реагировать заметкой на каждый чих;
однако Временное правительство, по мнению Ленина, само ставшее центром
контрреволюции, и товарищи-социалисты давали ему бесконечное количество
материала, подтверждающего его выводы, — и в силу своего холерического
темперамента он просто не мог остановиться: тексты мая и июня — это сплошное
громкое хлопание себя по ляжкам, вытирание пота с лысины и закатывание глаз:
Ну, дают! Ну, оппортунисты! Ну, душители! Ну, филистеры! Влезли в революцию, а
чего с ней делать, не знаете — потому что Маркса плохо читали! Вылавливание в
текстах социалистов всех мастей блох и лыка, которое можно было поставить в
строку, не было пустой работой. Эта аналитическая деятельность — работать
машиной, перемалывающей газетные новости и выдающей самую точную оценку текущей
позиции и указания, каким должен быть следующий ход, — главнее всех прочих в
1917-м. Ленин знал, что слабая, новорожденная буржуазная республика не выдержит
политического кризиса в режиме нон-стоп, в какой-то момент сдуется и окажется
неспособной защитить даже себя — не то что рабочих — от контрреволюции; и
поэтому нужно следить за мельчайшими изменениями в настроении реакционеров и
масс, чтобы обнаружить момент, когда уместно возглавить стихийное движение.
«Коренной вопрос всякой революции есть вопрос о власти в государстве».
Помимо
настоящего и будущего, Ленину приходится разбираться и с «архивными» делами.
Крайне неприятной и унизительной оказалась необходимость дать в конце мая показания Чрезвычайной следственной комиссии при Временном правительстве по делу Р. Малиновского, лидера фракции большевиков в Четвертой Думе. То было дело скорее против руководителей Думы, которые знали, что один из депутатов — провокатор, и терпели это, а также против царского министра внутренних дел, который, по-видимому, нарушал закон, отправив своего агента в выборный орган. И не то чтобы кто-то обвинял Ленина в том, что тот покрывал провокатора, но он вынужден был объяснять причины, по которым в 1912-м публично защищал Малиновского в прессе — то есть, пусть даже косвенно, участвовал в одном из преступлений царского режима. Неспособность разоблачить провокатора — не преступление, однако и не доблесть. Никаких внятных объяснений Ленину и Зиновьеву, которого тоже допрашивали, представить не удалось: они ссылались на решения партийного суда — ими же и проведенного, да еще, как назло, вместе с Ганецким — чья фамилия через месяц будет фигурировать в «шпионском скандале». 27 мая Л. Дейч — один из тех вернувшихся эмигрантов, для кого идеи Ленина были слишком пикантными и слишком остропахнущими, — опубликовал статью, в которой заявил о симбиозе большевиков и Департамента полиции, назвал Ленина «политическим интриганом и авантюристом» и проехался по «деяниям явно уголовного характера», которые совершали в прошлом «Ленин с его помощниками — Каменевыми-Розенфельдами, Зиновьевыми-Радомысловскими». То был относительно безболезненный укус представителя меньшевистской партии «фарисеев и книжников социализма, надежно замаринованных царизмом в заграничном тылу мировой революции»; однако позже эти намеки войдут в резонанс со слухами о немецком шпионаже — и усугубят и без того плохую репутацию Ленина. Фельетонистке Тэффи, видевшей Ленина как раз в начале лета 1917-го, тот покажется неуклюжим: «Набит туго весь, как кожаный мяч для футбола, скрипит и трещит по швам, но взлететь может только от удара ногой»; неуклюжим именно политически — «Этим отсутствием чуткости можно объяснить благоденствие и мирное житие провокаторов рука об руку с честнейшими работниками-большевиками».
За годы войны партия — разъеденная полицейскими преследованиями, подпольем, провокациями и войной — превратилась в скелет самой себя; скелет этот, однако, вылез сразу же после событий 27 февраля из шкафа — и принялся потреблять калории, которые стали доступны благодаря революции. Уже к марту РСДРП, широко открывшая двери, перестала испытывать признаки кадровой дистрофии: партия росла на десятки тысяч человек в месяц. Ничего удивительного: то же происходило в стремительно политизировавшемся обществе и с другими партиями — но меньшевики имели право брать всех подряд, а большевикам, теоретически, не позволял первый параграф устава. Этот «теремок», в который превращалась РСДРП, беспокоил Ленина. Политическое качество людей, собиравшихся вокруг особняка Кшесинской, вызывало вопросы: именно к большевикам часто лезли анархистствующие элементы и психи; назвать их профессиональными революционерами невозможно было даже при самом либеральном прочтении устава РСДРП; это «Что делать?» с точностью до наоборот (именно поэтому в августе на съезде партии приняли новый устав — есть эпохи, когда толпа на улице превращается в авангард революции). Ленин, однако, понимал, что, когда власть в самом деле упадет большевикам в руки, партии быстро понадобятся надежные, проверенные кадры, в идеале способные наладить отношения еще и с европейскими революциями. Именно поэтому Ленин весной встречается с бывшими большевиками — и, узнав о прибытии Троцкого и его «межрайонцев» (Троцкий приехал ровно через месяц после Ленина, когда конфигурация уже сложилась, и, поскольку у него не было в рукаве такого туза, как ленинские «тезисы», пришел к выводу, что выгоднее поумерить свои амбиции и играть роль второй скрипки при Ленине), вопреки правилу «сначала размежеваться» и вопреки антипатии, которую он испытывал к этому человеку на протяжении полутора десятилетий, идет на альянс — самый удачный альянс Ленина за весь 1917 год, очень способствовавший и успеху собственно Октябрьского восстания, и будущей непотопляемости большевиков. Сцепившиеся на манер катамарана Троцкий и Ленин представляли силу, которая могла преодолеть любой политический шторм и не позволяла себя использовать.
«Троцкий, — замечает Суханов, — был ему подобным монументальным партнером в монументальной игре». И партнером, игравшим корректнее Ленина, вызывавшим большие симпатии, пошедшим в июле за Ленина в тюрьму, отсидевшим сколько следует и, косвенным образом, «отстиравшим» репутацию Ленина, поручившимся за него — в прямом и переносном смысле.
Именно Троцкий — как глава делегации большевиков и председатель Петросовета — триумфально хлопнул, по указанию Ленина, в октябре дверью в Предпарламенте — и, произнеся возмутительную речь о нелегитимности всего этого спектакля, увел пять десятков большевиков, дав недвусмысленный сигнал, что большевики теперь готовы устроить вооруженное восстание, а если прямо сейчас не перехватить власть, то Временное правительство сдаст Петроград немцам. Именно Троцкий успешно координировал действия Петросовета с ВРК, обеспечив успешную подготовку восстания. Остроумный, красноречивый, смелый, способный быть и казаться то хладнокровным, то экзальтированным, Троцкий был находкой для Ленина.
Помимо Троцкого за несколько месяцев вокруг Ленина формируется констелляция деятельных людей с хорошим организационным опытом; этот «коллективный ленин» выглядит весьма впечатляюще — Сталин, Каменев, Зиновьев, Свердлов, Бонч-Бруевич, Милютин, Луначарский, Молотов, Дзержинский, Шляпников, Коллонтай, Стасова, Землячка, Орджоникидзе, Раскольников, Ногин, Володарский, Урицкий; плюс «военка» — Подвойский, Невский, Антонов-Овсеенко, Крыленко, Ильин-Женевский, Дыбенко. Именно с «собирательством» связана одна из немногих в первые три месяца после эмиграции поездка Ленина за город. В конце мая он отправляется в Царское Село в гости к Леониду Красину. Тот отошел от дел партии, но сложа руки не сидел — состоял в правлении фирмы «Сименс и Шуккерт», был управляющим gорохового завода Барановского, а еще руководил обслуживанием Царскосельской электростанции — и купил в начале войны там дом с садом. Семью в июне 17-го — не после ли визита Ленина? — Красин вывез в Швецию.
Для Красина Ленин был не столько предателем идей социал-демократии, сколько опасным полусумасшедшим; с другой стороны, Красину было что терять — и он был не дурак и видел, к чему идет дело. Поэтому он принял Ленина, показал ему нарядную, похожую на сказочный готический замок электростанцию, где помещался теперь еще и Царскосельский городской Совет рабочих депутатов.
Любопытно, что в Царском Cеле в это время находился взаперти Николай II с семьей; обыватели, солдаты, крестьяне ходили глазеть на бывшего царя, иногда прорывались к нему через охрану, насильно заставляли его фотографироваться и т. п.; и если Ленин — с Красиным или без — также посетил этот политический зверинец, то, пожалуй, это единственная теоретически возможная встреча Ленина и Николая II. В здании на углу Малой и Церковной Ленин и Красин провели 6 часов; уже тогда Ленина, прочитавшего «Город будущего» Карла Баллода, интересовало все, связанное с электрификацией.
Убедить Красина вернуться в партию не удалось (по воспоминаниям Исецкого, Красин наотрез отказался сотрудничать с Лениным), однако удочки были заброшены; и в какой-то момент Красину придется заглотить крючки; весной 1918-го он поедет в Брест помогать заключать договор с немцами, а позже возьмет на себя организацию внешней торговли Советской России.
В июне
1917-го Ленину все чаще приходилось протискиваться на балкончик особняка
Кшесинской — и дирижировать толпой, которая теперь готова была участвовать в
трехсоттысячных антивоенных демонстрациях. Она подталкивала большевиков к
выступлению — и одновременно боялась их и обвиняла в заговоре. Едкие советы
практического свойства перепадали от Ленина также и меньшевикам с эсерами:
например, «арестовать 300-400 капиталистов».
Наступило лето, и трехмиллионный город — дорогой, вылинявший, насыщенный электричеством, которое то и дело разряжалось вспышками уличного насилия — нервничал из-за того, что предпринятое под давлением союзников наступление русских войск Керенского-Брусилова на фронте захлебнулось. Похоже, «расхлябанная революция», как называл ее сам Ленин, уже не столько заряжала политиков энергией, сколько подавляла и утомляла; и не удивительно, что все, у кого были такие возможности, стремились уехать из «пекла» на дачу; взял да и уехал из города и Ленин.
Этот странный
предыюльский маневр имеет несколько объяснений. Самое экзотическое состоит в
том, что Ленин — германский агент — нарочно уезжает из Петрограда прямо перед
готовящимся с его ведома восстанием, чтобы технические большевистские структуры
за это время овладели городом, после чего он, Ленин, вернулся бы на все
готовое. Версия не имеет документальных подтверждений и не соответствует
дальнейшему поведению Ленина.
Версия «официальная» состоит в том, что Ленин поехал на дачу к Бончу «в связи с крайним переутомлением»; и, хотя выглядит это блажью, — как так: революция в разгаре, а он опять уехал загорать и купаться, в принципе, ленинский отъезд на «отдых» летом 1917-го не противоречит его обыкновению время от времени устраивать себе «детокс-каникулы». Одна даже и эта склонность вряд ли объясняет тот факт, что еще в 20-х числах июня Ленин съехал с квартиры сестры и поселился у отца Елены Стасовой на Фурштадской: «в связи с тем, — сообщает Биохроника, — что ему было небезопасно оставаться в квартире М. Т. и А. И. Елизаровых» («потому что ему нельзя было оставаться на квартире Ульяновых», — уклончиво говорит Стасова). Но переезд из конспиративной, по сути, квартиры в отдаленную дачную местность в таком контексте выглядит попыткой не поправить «пошатнувшееся здоровье» — а уберечься от некоей угрозы. В воспоминаниях Троцкого, что характерно, Нейвола называется «временным финляндским убежищем» — что косвенно свидетельствует о существовании какой-то опасности; по-видимому — документы опубликовали к 40-летию революции, — большевикам стало известно о формировании в Петрограде антиленинского заговора сербских офицеров; один из этих сербов сообщал: «Здесь создан клуб, задача которого — арестовать и убрать с этого света Ленина и его главных агитаторов, всего двенадцать человек… Сейчас началось наступление, а эти люди суются в военные дела». Заговор разворачивался с санкции контрразведки и Временного правительства; иностранцев поддерживали экипировкой и деньгами, кормили и обещали в случае успеха заплатить крупные суммы.
Видимо, именно поэтому Ленин выезжает из Петрограда 29 июня — в аккурат перед демонстрацией, которая ему не нравилась и которую он, похоже, не мог контролировать, — уезжает «конспиративно»: в компании младшей сестры и Демьяна Бедного, который достал где-то автомобиль; сначала они доехали до домика правдинского ариона — а оттуда прошли пешком к своим друзьям Владимиру Дмитриевичу и Вере Михайловне, которые нашли Ленина похудевшим и крайне уставшим.
Сейчас
станция Мустамяки, в 60 километрах от Петрограда, вокруг которой сто лет назад
существовала небольшая дачная колония, называется Горьковское: там были дачи
Горького, Леонида Андреева, Демьяна Бедного; как и очень многое на Карельском
перешейке, дача не сохранилась. Это была Финляндия; и Ленин интересовался не
столько политикой, сколько смежными областями: стоимостью еды — чтобы
щепетильно разделить с хозяевами расходы — и урожайностью финской земли: еще до
того, как стать директором совхоза «Лесные поляны», Бонч-Бруевич
экспериментировал в области любительской агрономии. Особое впечатление на
Ленина произвели рассказы о регулярных, по пять раз за лето, визитах
инструктора «от полуправительственного общества огородников», который
«бесплатно дает советы, как и что лучше делать, чего опасаться, сообщает, когда
могут быть морозы, появилась ли гусеница или какой червь и как с ними
бороться».
Осмыслять потоки новой информации о войне финнов с насекомыми Ленин предпочитал в озере, где, похоже, и проводил большую часть времени. Чересчур энергичная манера Ленина держаться на воде — даже выступление российской женской сборной по синхронному плаванию не вызвало бы, судя по отчету Бонча, у дачников такого интереса, как заплывы его приятеля, — привлекла к Ленину всеобщее внимание. Бончу даже пришлось соврать, что это «моряк Балтийского флота, родственник мой… приехал отдохнуть, да вот увидел родную стихию и, как утка, сейчас в воду… По нашим местам понеслась молва о прекрасном пловце — офицере Балтийского флота, и я к ужасу своему заметил на другой день, что в часы купания гуляющих на берегу озера стало больше». Еще большее впечатление на самого Бонча произвели ленинские выходы ню из вод озера: тот казался ему похожим на Иоанна Крестителя — и наводил на мысли следующего характера: «Мы, ничтожные и суетные, недостойны того, чтобы развязать ремень у его ноги, хотя так часто мним о себе высоко и надменно». Бонч был профессиональным религиоведом и одним из авторов посмертного культа Ленина; тем любопытнее его «ранние» замечания на эту тему. Еще интереснее реакция самого Ленина на обстановку, сложившуюся на пляже: он обращает внимание на то, что «купающихся мало, они жмутся к кустам и стесняются». Нижеприведенный диалог приятелей, касающийся особенностей устройства купального отдыха, свидетельствует о том, что на самом деле занимало Ленина:
— Вот за границей, — сказал он, — уже иначе. Там нигде нет такого простора. Но, например, в Германии на озерах такая колоссальная потребность в купании у рабочих, у гуляющей по праздникам публики, а в жаркое лето ежедневно, что там все купаются открыто, прямо с берега, друг около друга, и мужчины, и женщины. Разве нельзя раздеться аккуратно и пойти купаться без хулиганства, а уважая друг друга?
— Конечно, можно, — ответил я ему. — Но, к сожалению, у нас слишком много безобразников и нездорового любопытства, что при общей некультурности нередко приводит не только к неприятностям, но и к скандалам.
— С этим надо бороться, отчаянно бороться… Тут должны быть применены меры строгости: например, удаление с пляжа, недопущение к купанию в общественных местах. Купающиеся должны организоваться, выработать правила, обязательные для всех. Помилуйте, за границей же купаются вместе сотни и тысячи людей, не только в костюмах, но бывает и без костюмов, и, однако, никогда не приходится слышать о каких-либо скандалах на этой почве. С этим надо решительно бороться… Нам предстоит большая работа за новые формы жизни, без поповской елейности и ханжества скрытых развратников.
История с купальщиками (да и огородниками) крайне замечательна вот в каком отношении. По ней видно, что Ленина в тот момент отчаянно интересуют любые формы самоорганизации граждан. Он напряженно сканирует пространство вокруг себя в поисках каких-то возникших в ходе политической ферментации — когда старые структуры либо исчезли, либо работали неэффективно — органов самоуправления. По сути, мы углядели, пусть в карикатурно-сниженной форме — идеал Ленина: самоорганизующееся общество купальщиков, которые в состоянии сами, без государства и бюрократии, выработать себе правила — и которые сами будут защищать их соблюдение.
Общество должно дорасти до такой модели, выработать культуру поведения для своих членов — и следить за тем, не нарушается ли она.
К чему мы приходим, пристально вглядевшись в эти пляжные силуэты?
Правильно: к «Государству и революции»
Эту маленькую — сотня страничек — книжечку
Ленин написал в первые восемь месяцев 1917 года; весьма вероятно, это наиболее
драгоценные во всем 55-томнике страницы. Если хотя бы на секунду «забыть» про
существование этого текста, все представления о Ленине окажутся заведомо
искаженными, превратными; этот текст — ключ не только к его политической
деятельности, но и к его личности — стержнем которой обычно называют
одержимость властью, волю к власти, стремление добиться власти любой ценой,
любыми средствами.
Труд этот очень нехарактерен для Ленина: это не коллекция секретов партстроительства, не учебник по искусству восстания, не аналитический очерк современной политики. Однако именно здесь объясняется cмысл революционной деятельности: как на самом деле выглядит марксистский «конец истории», чем именно заменять старый, обреченный на разрушение мир. Троцкий не ради красного словца писал про «перевооружение», которое Ленин осуществил в 1916 — 1917 годах («Он к этому готовился. Свою сталь он добела нагревал и перековывал в огне войны») — и которое «при данных условиях мог произвести один лишь» он. «ГиР» стала крайне важным текстом для партии. Перевооружение это — Ленин не из тех, кто пил из сомнительных колодцев — было стопроцентно марксистским. По сути, Ленин умудрился набрать таких цитат из Маркса и Энгельса, после которых весь «социализм» выглядит совсем не так, как его представляли все остальные на протяжении десятилетий. Разумеется, в эту книжку встроен и красный светодиод, который тревожно мигает: мир, ставший продуктом деятельности ленинской партии, вроде как руководствовавшейся этой книжечкой, катастрофически не похож на тот, что описан в «ГиР». Однако «ГиР» доказывает и другое: хотя Ленин несет ответственность за то, куда мы попали, неверно ставить знак равенства между тем, что он планировал, и тем, чем занималась его партия после его смерти. Курьез в том, что в «ГиР» партия не упоминается и, похоже, политическая философия Ленина не подразумевает партию как обязательный элемент общества.
Если у вас есть возможность прочесть только один ленинский текст, то лучше выбрать именно его. Это библия коммуниста — но и книжечка для «всех», важная именно для «читателей со стороны» — потому что обывателю, воспитанному на «Собачьем сердце», кажется, что «диктатура пролетариата» — идиотская, заведомо ведущая к экономической разрухе, низкой производительности труда, засилью номенклатуры, тотальной некомпетентности и ограничению элементарных гражданских свобод, к пресловутым «лагерям» для всех несогласных; порождение извращенной ленинской фантазии, Нарочно Плохая Идея, выдуманная назло, из вредности, чтобы превратить нацию в подопытного кролика и провернуть «эксперимент» — злодеяние, объяснимое только трикстерской природой главного ее автора и промоутера.
«Государство и революция» — хорошее противоядие от «Собачьего сердца»; здесь объясняется, что такое на самом деле диктатура пролетариата и какие у этой странной политической формы преимущества и перспективы; в отличие от социального расиста Булгакова, Ленин не видел в пролетариях антропологических «других», «элиенов», низшую расу, которая может конкурировать с буржуазией исключительно за счет физической силы; и смысл его, Ленина, деятельности — изменить среду таким образом, чтобы она порождала больше Иванов Бабушкиных, чем Шариковых. И чтобы осуществить это, он предлагал не комическую одномоментную метаморфозу, остроумно высмеянную Булгаковым, а постепенную, на протяжении несколько поколений, политическую работу, цель которой — отмирание аппарата насилия, который Шарикова и формирует. Он предполагал, что у него хватит на это воли и терпения.
История
создания этой книжечки тоже в своем роде замечательна. В апреле 1917-го Ленин
привез в Стокгольм уже сформированный скелет текста; в крайнем случае («если
меня укокошат…» — очень ленинское словцо) Каменев получил право опубликовать
отредактированные заметки. То, что Ленин умудрился продумать мысль о
государстве (которая всем остальным просто не пришла в голову, а если бы и
пришла, то показалась бы как минимум преждевременной) до начала революционных
событий в России, «ни с того ни с сего» — и при этом прямо перед революцией, —
возможно, самое убедительное свидетельство ленинских паранормальных,
тиресианских способностей: пусть не угадав даты и места революции в Европе, он
почувствовал, что земля дрожит, — и, вместо того чтобы наслаждаться эйфорией —
вот оно, сейчас хлынет лава, — принялся составлять план: что дальше, после
извержения. Кто, кроме Ленина, оказался готов разглядеть за множеством
конкретных политических вопросов Проблему Проблем: марксизм и государство?
Никто. И поэтому сначала трудно избавиться от ощущения, что «ГиР» возникло как
метеорит, свалившийся на голову словно бы из ниоткуда, по случайному
совпадению. Задним числом, однако, ясно, что эта мысль и должна была возникнуть
у Ленина — после завершения работы над «Империализмом как высшей стадией»,
потому что механизм империалистической войны, действие которого описал Ленин,
по логике — неизбежно — должен был привести к революции, открывающей
историческое окно возможностей.
Однажды, году в 1921, на глаза Ленину, явившемуся выступать на очередной съезд рабочих, попался плакат, на котором было написано «Царству рабочих и крестьян не будет конца». Плакат даже и не висел, а всего лишь стоял в стороне, но Ленин углядел его — и высказал раздражение безграмотностью абсолютно лояльной, казалось бы, «красной» надписи: как это не будет конца? Ведь раз есть рабочие и крестьяне, значит есть разные классы; тогда как «полный социализм» подразумевает бесклассовое общество; есть классы — нет коммунизма.
Подлинная цель пролетарской революции, по Ленину, — не просто переворот, пересмотр итогов приватизации, замена одного господствующего класса другим; не абстрактный «социализм», где классы мирно сосуществуют; не утопическое «справедливое общество всеобщего благосостояния» и проч.; но уничтожение государства, «т. е. всякого организованного и систематического насилия, всякого насилия над людьми вообще». Коммунизм — это когда государство больше не нужно: «ибо некого подавлять» и, раз так, не надо систематически напоминать слабым, что они слабы, и держать машину насилия: «это будет делать сам вооруженный народ с такой же простотой и легкостью, с которой любая толпа цивилизованных людей даже в современном обществе разнимает дерущихся или не допускает насилия над женщиной». Это ленинские слова, в которые надо тыкать всех, кто называет его «кровавым палачом», «бонапартом», «авторитарным монстром». «Ленинский орден» — вертикальная, централизованная, основанная на подчинении организация, описанная в «Что делать?» и выстраивавшаяся им на протяжении десятилетий, — был не идеалом, а технической, временной структурой, которая, выполнив свои цели, должна была отмереть — и уступить место свободному самоуправляющемуся коллективу. Именно поэтому в «ГиР» партия не упоминается. «Государство и революция» отменяет «Что делать?» и — пусть задним числом — снимает с этого сочинения клеймо «гимн тоталитаризму». Не тоталитаризму, как выяснилось, — а обществу, свободному от власти и насилия. К этому стоит отнестись серьезно. Ленин — внимание! — планировал построить не государство, где все с номерами и все по талончикам, а наоборот — мир без государства вообще. Именно это и есть коммунизм.
А вот путь к
нему пролегает через Диктатуру Пролетариата (которая, несмотря на грозное
название, есть просто форма обычного государства — как стандартная Диктатура
Буржуазии, только в другую сторону: со справедливой — в пользу трудящихся —
демократией).
Надежды на то, вдалбливает Ленин, что, сделав пролетарскую революцию, можно будет продолжать пользоваться буржуазным госаппаратом, — несостоятельны. Этот аппарат, несмотря на демократию и парламент, — для пролетариата такое же зло, как царизм: тоже форма подавления, механизм угнетения — и что с того, что механизм этот перезапущен самими социалистами. Всеобщее избирательное право — не способ выявления воли большинства трудящихся, но орудие господства буржуазии. Выборы, даже самые «честные», на самом деле жульничество — потому что они устроены таким образом, чтобы низы делегировали буржуазии право представлять их интересы. «Маркс великолепно схватил эту суть капиталистической демократии, сказав в своем анализе опыта Коммуны: угнетенным раз в несколько лет позволяют решать, какой именно из представителей угнетающего класса будет в парламенте представлять и подавлять их!» Капиталистическая демократия лицемерна; она лишь формально для всех — а «на деле ей могут пользоваться только господствующие классы: общественные здания не для «нищих»». «Свобода капиталистического общества всегда остается приблизительно такой же, какова была свобода в древних греческих республиках: свобода для рабовладельцев. Современные наемные рабы, в силу условий капиталистической эксплуатации, остаются настолько задавленными нуждой и нищетой, что им „не до демократии”, „не до политики”, что при обычном, мирном течении событий большинство населения от участия в общественно-политической жизни отстранено»; они вытолкнуты из политики, из активного участия в демократии. Демократическая республика — идеальная политическая форма для капитализма. Демократия — организация общества, позволяющая поддерживать систематическое насилие одного класса над другим, одной части населения над другой.
Это очень сильное заявление — и по меркам 1917 года в особенности; сейчас опыт того, что на самом деле представляет собой демократия и чем она чревата, есть у многих; сто лет назад это было далеко не очевидно, а для русского общества — где Учредительное собрание было голубой мечтой — вообще немыслимо.
Старую машину насилия надо не усовершенствовать, ее надо разбить, сломать; именно это, колотит Ленин кулаком по столу, — главное в учении марксизма о государстве. В первое время — раз путь развития общества не «ко все большей и большей демократии», а к устранению господства эксплуататоров — придется заменить ее на организацию вооруженных рабочих — как это было сделано в Парижской коммуне. Прецедент 1871 года показал, что, когда речь заходит об угрозе интересам буржуазии, последняя, не задумываясь, попирает принципы демократии и идет на кровь; именно поэтому — в силу трезвости, а не авантюризма или «трикстерства» — Ленин не фетишизировал ни демократию, ни государство-любой-ценой-лишь-бы-не-анархия. Парижская коммуна была психотравмой, которую Ленин ощущал — и пытался «проговорить» ее; Маркс и Энгельс извлекли из этой трагической репетиции европейской революции множество уроков, которые затем оказались злонамеренно замолчаны: II Интернационал нарочно заметал под ковер и тему постреволюционного государства, и революции вообще; по сути, именно потому, что их устраивало буржуазное государство — им и не нужна была революция. А Марксу и Энгельсу — нужна, и революция для них была не абстрактным, а близким, актуальным событием; не еще одним походом к начальству за повышением зарплаты — а попыткой учредить государство нового типа.
Переходный период между буржуазным государством и коммунизмом, на который Россия конца августа 1917-го может выйти буквально в ближайшие недели, — и есть диктатура пролетариата: демократия — но не для буржуазии, не для меньшинства, а для трудящихся, для большинства. Вооруженные рабочие подавляют буржуазию; у этого насилия есть сверхзадача — избавиться от деления на классы. Потребление и количество труда строго контролируется — не чиновниками, а именно рабочими! Вместо парламента — «нечто вроде парламента», контролирующего аппарат; но сам аппарат будет новым, из рабочих; чтобы ни эти «бета-парламентарии», ни сотрудники аппарата не превратились в бюрократов, им будут платить не больше, чем рабочим, и в любой момент могут сместить; и функции контроля должны исполняться не все время одними и теми же людьми, а всеми членами общества, по очереди. То есть представительные учреждения есть (и выборы есть — но не для того, чтобы жульнически собирать голоса рабочих) — но разделения труда там нет: они сами и вырабатывают законы, и исполняют их, и проверяют, что получилось в реальности. Заведомая утопия? Нет: Ленин приводит аналогию с почтой — тот же, по сути, механизм; для его работы тоже нужны техники, контролеры, бухгалтеры — но платить им можно столько же, сколько обычным рабочим; они не эксплуатируют рабочих, а тоже работают — в отделе управления. Именно по типу почты и следует организовать народное хозяйство при диктатуре пролетариата.
Тем не менее даже в таком виде нарисованная Лениным картина и в самом деле отдает утопией. Попробуем понять, на что все это может быть похоже в более «сегодняшних» — и более практических — терминах.
Вряд ли Ленин воображал, что государство при коммунизме отсутствует напрочь. Скорее оно представляет собой нечто вроде платформы для обслуживания самодеятельных политических институций локального, прикладного, невертикального характера. Ленинское «отмирающее» государство похоже на, допустим, Aliexpress — платформу, которая сама не продает ничего, но на которую насаживаются много самостийных, образовавшихся снизу организаций, ведущих некую деятельность; в «ленинском» случае на платформе продаются не товары, а доверие; государство нужно для того, чтобы — возвращаясь к купальному опыту Ленина в Нейволе у Бонч-Бруевича — во-первых, купальщики и «хулиганы» нашли друг друга, а еще — чтобы, условно говоря, купальщики и «хулиганы» находились друг с другом в нормальных отношениях, не враждовали, а доверяли друг другу — и имели площадку, где они могут договариваться. Гражданин может вступить и в ту, и в другую группу по интересам — а «отмершее государство» выведет эти общества на свет, наделит политическими правами. То есть это именно государство-платформа, государство, низведенное до технологии; оно не «продает» власть, не имеет аппарата насилия, а увеличивает радиус доверия, стимулирует людей объединяться ради решения общих проблем и самоуправления — в группы доверяющих друг другу граждан, которые удовлетворяют свои потребности и вместе осуществляют некоторые не опасные для других групп действия. Группы самые разные — в диапазоне от Петроградского Совета рабочих депутатов до общества купальщиков Нейволы, которое следит, чтобы хулиганы у озера воздерживались от сексуальных домогательств к тем купальщицам, которые пришли просто освежиться. Таким группам не нужны ни бюрократический аппарат, ни высокооплачиваемые чиновники — члены групп все делают сами. Поскольку труд не будет отчуждаться, человек будет работать для самореализации, то есть, по сути, для развлечения, — постепенно будет повышаться общий культурный уровень: то есть, в переводе на другой язык, тот, кто начнет приставать у берега озера с домогательствами, в государстве будущего нанесет больший ущерб своей социальной репутации, чем получит удовольствие от асоциального поступка. Люди — разумные эгоисты, как у Чернышевского, — привыкнут к тому, что они сами ответственны перед своим окружением — и поменяют свои социальные (если не сексуальные) привычки.
Даже и привычка к насилию — временное явление: избавившись от капиталистического рабства со всеми его гнусностями и мерзкой моралью, люди сами, без принуждения, смогут соблюдать правила общежития. Это дело воспитания, дело культуры; грубо говоря, Ленин верит, что «Апассионата», Некрасов и Тургенев могут переформатировать сознание; что у «шариковых», выросших в свободных условиях, будет отмирать инстинкт плевать лузгу на пол и они не будут нуждаться в «хламе государственности».
Все это, разумеется, не только вдохновляет, но и озадачивает; «Государство и революцию» легко подвергнуть «недружественному пересказу» и выдать за утопию, в которой описывается положение дел, не имеющее с реальностью ничего общего. Разумеется, Ленин и сам отчетливо осознавал, что для обывателя фраза «каждый будет свободно брать „по потребности”» кажется смешной, нелепой: то есть вы, что ли, обещаете каждому «любое количество трюфелей, автомобилей, пианино»? Да нет, не обещаем, отвечает Ленин; такие обещания — глупость: но можно прогнозировать, что производительность труда будет расти, как и культура, — и человек не будет почем зря претендовать на явно лишнее «и требовать невозможного». Утопия — мошенничество, проект в жанре «мне так кажется»; Ленин же рассуждает научно — ничего не обещая, но демонстрируя крайне сложный и негарантированный путь — не к блажной выдумке, а к логичному варианту развития текущего положения дел. Это конкретный маршрут, с навигацией; по нему можно идти, ориентируясь.
Именно «Государство и революция», заметенные под ковер представления Маркса и Энгельса о государстве, а не мифическая переписка с Парвусом о немецких деньгах — способ заглянуть Ленину апреля 1917-го в голову — и найти рациональное объяснение всем его действиям: почему все вокруг него испытывали революционную эйфорию, а он нет. Если бы у Ленина в голове не было этой книги в 17-м году — то он был бы не Лениным, а политологом из тех, что полагали своей целью в революции «сделать Россию европейской страной»; псевдо-дирижером, который, как все остальные, махал бы палочкой, делая вид, что руководит музыкантами. Но она была у него в голове — и поэтому он знал, когда какие инструменты должны вступить, сколько еще выдержат исполнители, чем должно кончиться это музыкальное произведение — и кто останется на сцене после финала. И именно поэтому время от времени он мог менять одни лозунги на другие: то были временные, текущие формы, а Ленин занимался не реализацией лозунгов, а целью, поставленной в книге, — установление диктатуры пролетариата вместо демократической республики. Осознание природы «демократии» вело к практическим следствиям, к тактике: «честная победа на выборах» и «легальное» учреждение социализма заведомо невозможны. Если осознавать, как на самом деле осуществляются все эти формально честные победы, с помощью каких манипулятивных технологий, — то с какой стати придерживаться этих формальностей. Если демократия — машина подавления угнетенных классов, созданная буржуазией, то можно действовать, не связывая себе руки заведомым идиотизмом. Массам важнее не принципы демократии, а решение коренных противоречий их жизни: война, земля, работа и проч. Вместо того чтобы играть по правилам буржуазии, Ленин счел правильным сделать акцент на вооруженном захвате власти.
Ленин успел продумать все это, но не успел издать перед Февралем; иначе его публичные выступления выглядели бы не так эпатирующе и не вызывали бы такую нелепую критику. Критика идей из «ГиР» — которыми Ленин широко пользовался на протяжении всей своей публичной деятельности в 1917 году — шла не с научной точки зрения, а по большей части посредством навешивания ярлыков: раз Ленин против государства — значит Ленин больше не социалист, а анархист, предатель. Идея, что государство есть то, от чего следует избавиться, обычно связывается с анархистами; однако Ленин в высшей степени отчетливо показывает, что разница — в сроках; разделяя анархистский скепсис относительно идеи государства, Маркс и Энгельс спорили с анархистами из-за сроков его отмены; но отмереть — только не сразу, а постепенно — оно должно в любом случае — каким бы странным это ни казалось «ортодоксальным социалистам».
Ленин, кстати, сам стал жертвой дефицита времени: вспомнив в Разливе, что оставил в Стокгольме начатую в январе в Цюрихе «синюю тетрадь» с рукописью, он попросит доставить ее — и примется дописывать в шалаше; однако не успеет; так что и заканчивается книга на полуслове — точнее, знаменитой фразой — с латинским синтаксисом и явно построенной по латинской модели (dulce et decorum est pro patria mori): «Приятнее и полезнее „опыт революции” проделывать, чем о нем писать».
Меж тем для самого Ленина опыт революции в начале июля едва ли мог показаться приятным. Спа-процедуры продлились всего-ничего — уже 3-го за Лениным приехал Савельев из «Правды»: массы стихийно пришли в движение. Обитателям особняка Кшесинской пришлось выбирать: возглавить бунт или — подставиться под обвинение, что ленинское самоуверенное «есть такая партия» — фикция, что на самом деле большевики — такие же болтуны, как все боящиеся взять власть. Если, конечно, они правильно интерпретировали происходящее: события вечера 3 июля — это еще просто демонстрация — или уже революция? «Должна ли была партия, — пишет историк А. Рабинович, — рисковать всем в надежде на немедленное свержение Временного правительства или ограничить свои притязания в надежде сохранить „по меньшей мере половину сил” на будущее? Именно такой трудный выбор стоял перед Лениным на следующий день после возвращения из Финляндии».
Закрываясь в
поезде газетами, чтоб не узнали, Ленин обдумывал: стоит ли возглавить это не
ими инспирированное «полувосстание»? Рассказы Савельева про вчерашнюю
грандиозную демонстрацию — рабочие Путиловского и солдаты, тысяч 80 человек, с
оружием, идут на Таврический дворец и инициируют столкновения с пусть
буржуазными, но Советами; в городе стрельба, сотни убитых — не были сюрпризом
для Ленина. Первый шанс проверить Временное на прочность представился еще на
колоссальной антивоенной демонстрации 10 июня, но Ленин почувствовал: рано. На
конференции военных организаций РСДРП он лил масло на штормовые волны: Советы
пока еще не большевистские и прямо сейчас говорить о захвате власти нет
оснований; надо быстро провести VI съезд партии, там все решить — и не с
бухты-барахты. Всю вторую половину июня Ленин как редактор «Правды» оказывался
умереннее своих коллег по «Солдатской правде», представляющей мнение военной
организации РСДРП; солдат гнали на фронт, в наступление, и большевистские
агитаторы призывали упираться руками и ногами, а на самом фронте устраивать
братания. И ладно бы только агитаторы снизу: Зиновьев в последние две недели на
каждом углу кричал, что «лучше мы умрем здесь, на баррикадах, чем там, в
окопах». Солдаты, которые жили под дамокловым мечом, слушали Зиновьева
внимательнее, чем Ленина, — в надежде переложить ответственность за реализацию
своих инстинктов на какую-то политическую силу, которая могла бы прикрыть их, —
на большевиков. То, что Ленина не оказалось в городе и санкции на прямую атаку
на правительство и уж тем более на Петросовет он не давал, могло остановить ЦК
и «военку» — но не массы, не «новых большевиков», которые лезли в окно,
несмотря на то, что Ленин, рискуя репутацией левака, недвусмысленно закрывал
перед ними дверь. Проблема была не в том, чтобы захватить власть в городе,
который был наполнен уже стреляющими и убивающими людьми; удержать его — вот
вопрос; удержим?
То был, надо полагать, самый неприятный момент за все эти месяцы: Ленина вытолкнули загонять в клетку не им выпущенного тигра. Протискиваясь на балкон дворца Кшесинской, он понимал, что толпа — тысячи матросов, явившихся из Кронштадата «защищать революцию», — ожидали услышать от него «сарынь на кичку». Вместо этого Ленин — шаг вперед, два шага назад, в стиле: «с одной стороны, надо сознаться, а с другой — нельзя не признаться» — призвал их к бдительности и «мирному выявлению воли всего рабочего Петрограда», что бы это ни значило.
После своего подозрительно умеренного спича Ленин отправляется в Таврический дворец, который представляет собой остров, почти захлестнутый океаном солдат и рабочих, очень решительно настроенных. Зиновьев припоминает совещаньице узким кругом в буфете дворца — с участием его, Ленина и Троцкого, когда Ленин, «смеясь», спрашивал их: не взяться ли нам за переворот прямо сейчас, — и сам же себе отвечал: нет, рано, не все еще солдатские массы за нас. Время, чувствовал Ленин, работало против большевиков: речь уже не идет о том, чтобы возглавить восстание или получить от него какие-то политические выгоды. Низовые, боевые элементы обвинят большевиков в нерешительности, правительственные структуры — в подстрекательстве. И действительно, со второй половины дня настроения в городе переменились: на защиту Таврического стягиваются лояльные войска — и с каждым прибывшим защитником зона отчуждения вокруг Ленина расширяется: как всегда случается с мятежниками-неудачниками, он превращается в прокаженного; никто из социалистов-небольшевиков в принципе не хочет иметь с ним дело. Никитин — ненадежный источник — в «Роковых годах» передает диалог Иоффе с Троцким, где Иоффе рассказывает, будто Ленин в начале июля 1917-го был «бледный, насмерть перепуганный. Он сидел и даже слова не мог произнести». С апреля Временное правительство искало повод прищучить Ленина — и, разумеется, первый же серьезный кризис, в котором можно было обвинить большевиков, сразу же был расценен как сигнал для атаки. Кому выгодно мутить воду во время наступления российской армии на немецкие позиции? Правильно. Поздно вечером Ленин получает от Бонч-Бруевича сведения, что утром газеты выйдут с обвинениями в шпионаже и его вот-вот арестуют. Временному правительству выгодно было пугать обывателей большевиками-шпионами: хороший способ двигать общественное мнение вправо.
Заехав напоследок на Мойку, в «Правду»: пусть газета предложит солдатам уйти с улиц в казармы, «цель демонстрации достигнута», — Ленин ночует в квартире Елизаровых. Кажется, это последняя ночь в его жизни, которую он проводит более-менее «у себя» дома, как частное лицо. Если бы в эту ночь он задержался в редакции «Правды», его бы наверняка убили на месте погромщики — которые явились туда через полчаса после его отъезда. Утром 5 июля «Живое слово» вышло с заголовком: «Ленин, Ганецкий и Козловский — немецкие шпионы»; есть свидетели, есть документы; налицо государственная измена.
«По моим
первым сведениям, ключ проблемы в Швеции», — наставлял французского атташе в
Стокгольме человек по имени Альбер Тома. Его проблема называлась «Ленин»:
во-первых, Тома был социалистом, поддержавшим войну — и разоблаченным Лениным
как один из тех, кто предал II Интернационал; во-вторых, он был французским
министром по делам вооружения — и очень хотел, чтобы Россия воевала дальше,
облегчая Франции задачу на Западном фронте; Ленин же пытался вывести Россию из
войны. Разработанный в сотрудничестве с британскими коллегами план кампании по
дискредитации Ленина состоял в том, чтобы вбросить в общественное мнение
информацию: Ленин берет деньги у немцев; механизм передачи средств, выглядевший
наиболее убедительно, был связан со шведским участком переезда Ленина из Цюриха
в Петроград: Швеция была «слабым звеном» — нейтральное государство, через
которое действительно осуществлялись деловые и шпионские связи между Антантой и
Центральными державами; следовало указать на реально существующую коммерческую
организацию с немецким капиталом, в которой участвуют члены большевистской
партии, и связать таким образом в коллективном сознании Германию и большевиков.
Краткое пребывание Ленина в Швеции в самом деле оказалось весьма насыщенным. В Moderna Museet в Стокгольме есть хорошая инсталляция: кусок мостовой, через которую проходит отрезок трамвайного рельса; объект — как будто «фрагмент» «иконической» фотографии, сделанной днем 13 апреля у Стокгольмского центрального вокзала, на Вазагатан — и опубликованной на первой полосе социалистической газеты «Politiken»: в группе людей можно разглядеть Ленина, Крупскую, Арманд, сына Зиновьева, шведского левого политика Туре Нермана и стокгольмского бургомистра Кале Линдхагена. Все они идут, шагают, но эффектность снимка в том, что кажется, будто все статичные, а Ленин — с зонтиком, в шляпе, грубых зимних ботинках на платформе и пальто, которое явно ему великовато, — единственный, кто идет по-настоящему; он не просто «идет энергично», как хороший турист, решивший с толком использовать пару часов в любопытном городе; нет: он идет делать историю. Ленин похож здесь не на рабочего вождя, а на какого-то члена Безвременного правительства; или — по словам одного шведа-очевидца — «на школьного учителя из Смоланда, который поругался со священником и спешит домой, чтобы поколотить его».
Спешит, да: в Стокгольме — за 8 часов 37 минут — Ленин умудрился сделать несколько важных вещей: заставил шведских социалистов из риксдага подписать письмо о том, что шведские товарищи солидарны с его решением вернуться на родину через Германию; позже оно будет напечатано в «Правде»; попросил социалистов помочь русским товарищам деньгами — «несколько тысяч крон», — сославшись на то, что им на поездку дал в долг один швейцарский фабрикант, товарищ по партии, и с ним нужно как можно скорее расплатиться. Шведы объявили подписку в риксдаге и набрали ему несколько сотен крон; одним из спонсоров большевиков оказался министр иностранных дел, пробормотавший, что готов раскошелиться, лишь бы Ленин убрался отсюда побыстрее. На торжественном, устроенном социалистами обеде Ленин съел шведский бифштекс — и сидевший рядом мемуарист был поражен количеством соли и перца, которые употреблял русский; в ответ на предупреждение об опасности, которой чревата такая диета, Ленин высыпал себе в тарелку остатки содержимого солонки: «чтоб ехать сражаться с буржуазией, нужно съесть много соли и перца». В не менее решительной манере Ленин направился в универмаг Поля У. Бергстрёма (PUB) на Hotorget, 13, где приобрел себе костюм и, возможно, пресловутую кепку; продержавшийся целое столетие универмаг совсем недавно переделан под отель — теперь там не отоваришься; но на ютьюбе есть сатирический ролик, в котором актер, играющий Ленина, отправляется в PUB и вертится в примерочной, принимая «ленинские» позы, чтобы выбрать головной убор, способный придать немолодому мужчине сколько-нибудь «пролетарский» вид.
Нет, не похоже, что «немецкое золото» наполнило карманы Ленина в Стокгольме. Может быть, раньше?
Дело в том, что хотя в фокус Ленин попадает в столице, но в Швеции он оказался за день до того: паром «Королева Виктория» прибыл из порта Засниц в Треллеборг, рядом с Мальме; и вот тут Ленина встречал как раз Ганецкий — который занимал его целый день, ужинал с ним в ресторане местного «Савоя» и сел с ним в поезд, где всю ночь беседовал — например, о том, что в Стокгольме надо создать свой большевистский центр в составе Ганецкого, Воровского и Радека, который будет чем-то вроде информбюро, обеспечивающего контакты петроградских революционеров с иностранными рабочими.
Этот контакт и оказался роковым для Ленина.
Ганецкий, помимо своего членства в РСДРП, был директором датской фирмы, учрежденной на деньги Парвуса и торговавшей — в том числе в России — лекарствами, порошковым молоком и прочими дефицитными в войну товарами. Теоретически торговая деятельность могла быть — и была — сугубо частным делом того или иного члена партии. Однако в условиях медиа-атаки на Ленина — а слухи о его шпионстве циркулировали с момента приезда — любые «открытия» выглядели разоблачениями. «Обнаруженная» в июле 1917-го и растиражированная социалистами В. Бурцевым и Г. Алексинским связка Ленин — Я. Ганецкий — Е. Суменсон — М. Козловский (Суменсон занималась в фирме Ганецкого бухгалтерией, Козловский — юрист и посредник) выглядела гораздо более впечатляющей и по-настоящему компрометирующей. Петроград был заклеен листовками, и во всех газетах это было первополосной новостью; посольства Антанты охотно «подтверждали» любые слухи и «документы».
Оппозиционные партии — и далеко не только РСДРП — имели богатые традиции сотрудничества с враждебными России иностранными спецслужбами: в 1905-м у японцев и англичан, японских союзников, брали не то что деньги — оружие; и если бы пресловутый «германский Генштаб» в самом деле предложил Ленину нечто такое, в чем он крайне нуждался, и он был бы уверен, что факт такого рода договоренности ни при каких обстоятельствах не будет обнародован, то вряд ли спустил бы явившегося с предложением посланца с лестницы: скорее внимательно выслушал бы его, взвесив все про и контра. В начале ХХ века для революционера сотрудничество с иностранной спецслужбой ради свержения существующего строя не было смертным грехом. Это означает, что, в принципе, Ленин, наверное, мог бы взять немецкие деньги. Однако состоя с Ганецким в личных и денежных — по делам партии — отношениях, Ленин никак не участвовал в его бизнесе — так же как не участвовал в инженерной деятельности Красина или пароходной — своего зятя Марка Елизарова. То, что Ганецкий имел дела и с Парвусом, и с Лениным, не подразумевает автоматически, что Парвус передавал деньги немецкого правительства Ленину.
На тему «немецкого золота» 1917 года существуют как минимум три свежих и созданных уже в постсоветское время исследования, исчерпывающе доказывающие, что обвинения против Ленина были сфабрикованы спецслужбами Антанты и Временного правительства и что все документы, в которых идет речь об отношениях большевиков с немцами (пресловутые «документы Сиссона», «показания прапорщика Ермоленко» и т. п.), злонамеренно фальсифицированы[1]. Ленина, несомненно, использовали немцы, но он не был «немецким агентом» — ни если исходить из презумпции невиновности, ни согласно мудрости «не пойман — не вор», ни согласно здравому смыслу: не было причин им быть. Ленин, еще когда договаривался про «вагон», знал, что обвинения в шпионаже возникнут; он знал, что буржуазия должна была перейти к репрессиям — сначала моральным (кампания демонизации и дискредитации), а потом и физическим; он и так чудовищно рисковал, когда принимал решение поехать через Германию. Он не надеялся выйти сухим из воды, понимал, чем это грозит его репутации — особенно при том, что он становится врагом не только буржуазии, но и контрразведок Антанты (и именно поэтому он настойчиво добивался поддерживающих писем от любых общественных организаций, до которых только мог дотянуться). Договариваться — осознавая все это — с немцами о предоставлении финансирования своей партии, то есть подставляться под угрозу разоблачения, противоречило всякому здравому смыслу; не надо было обладать аналитическими способностями Ленина, чтобы понять — немецкое «золото» убьет его шанс на участие в революции; собственно, ровно это и произошло с самим Парвусом, который тоже очень хотел принять участие в революциях 1917-го, — но с его репутацией вход для него в Россию был закрыт.
Да, антивоенная и антиправительственная деятельность Ленина была объективно выгодна немцам, потому что — в данный конкретный момент, а не вообще — его агитация снижала дееспособность армии и государственных механизмов; но это не значит, что у Ленина были договор, обязательства перед немцами. Если уж на то пошло, в июне 1917-го на большевистских листовках было написано: «Ни войны за Англию и Францию, ни сепаратного мира с Вильгельмом!» За несколько дней до приезда Ленина произошло крайне важное событие — вступление США в войну, и Ленин осознавал, что это означало: что Германия обречена на поражение — а в проигрывающей войну стране революция гораздо вероятнее; именно этими — среди прочего — соображениями обусловлена решительность Ленина в 1917-м: он очень рассчитывал, что если тут «запалить», то Европа сдетонирует. То есть Ленин мог отговаривать русских солдат воевать с Германией — но ему не было смысла содействовать победе Германии.
Даже если бы Ленин в самом деле был платным агентом, непонятно, на что именно в марте 1917-го он планировал получить от немцев деньги. На оружие? Но оружия в Петрограде и так было хоть отбавляй. На агитацию через СМИ? Действительно, деятельность большевистской прессы весной — в начале лета 1917-го может показаться подозрительной: чересчур быстрое становление «Солдатской правды», первый номер которой вышел уже 16 апреля, приобретение крупной типографии «Труд», где печатались большевистские листовки и брошюры. Стремление во всем видеть подвох не должно, однако ж, перевешивать здравый смысл и факты — свидетельствующие о том, что «краудфандинг» был вполне эффективным источником финансирования: так, после майской речи Ленина даже те солдаты, которые пришли на его выступление, чтобы посмотреть на немецкого шпиона, снимали с себя Георгиевские кресты, передавали на трибуну — и просили принять их на издание «Правды»; и это без единого намека самого Ленина на сбор средств. Известно, что в период гласности, особенно в первое время, оппозиционная пресса чувствует себя неплохо. В 52-м номере «Правды» напечатан отчет о тысячах крестов и медалей, золотых кольцах и деньгах, которые пришли в редакцию от обычных людей, просто хотевших, чтобы большевики закончили войну. «Вот все бы отдал, да нечего больше — все богатство мое в этом кресте, — как сказал после выступления Ленина один солдат. — Продолжайте ваше дело, а мы будем помогать». Всего в ходе политических кампаний в апреле и октябре 1917-го (существуют отчеты о сборах на «Правду», «Солдатскую правду», «Солдата», «Деревенскую бедноту») было собрано от 300 до 500 тысяч рублей; цифры можно корректировать внутри этих рамок, но порядок именно такой — несколько сотен тысяч. От крупных заводов приходило по 5-10 тысяч рублей; наверное, деньги собирались не только по рабочим — но и от частных спонсоров; большевики имели такой опыт и умели это делать. Всего этого более или менее должно было хватить на покупку типографии (самая крупная трата — 225-250 тысяч), а также на бумагу и содержание редакций и типографии.
Поразительно, сколь недолго продлилась публичная политическая практика Ленина — всего три месяца: крайне мало для того, чтобы вынырнуть «премьер-министром»; по стогам, кочегаркам и чужим дачам Ленин промыкался гораздо больше, чем прожил «в открытую» за свой «предпремьерский» период.
С утра 5 июля — когда Свердлов уводит уже «обмазанного» шпионским дегтем Ленина с Широкой на квартиру бывшего депутата Госдумы Полетаева — начинается его финальная пятимесячная подпольная эпопея. Петроград уже другой: «черносотенные элементы» готовы снести голову не то что Ленину и большевикам — но вообще всем, кто публично признается в симпатиях к «шпионам». Луначарский, вернувшийся через Германию вторым — «меньшевистским» — поездом, снимал комнату у бывшего учителя географии, и при обыске там нашли ученические карты — как назло, Германии; подозрения в этот момент перешли в абсолютную уверенность; его арестовали. Уже вечером 5-го на Широкую приходят с обыском — и затем на протяжении месяца шесть раз повторили эту процедуру: будут путать с Лениным Марка Елизарова и его гостей, искать Ленина в шкафах и сундуках; кончилось тем, что, когда очередной офицер принялся пристально рассматривать внутренности большой стеклянной чернильницы на хозяйском столе, Марк Елизаров спросил, не полагает ли тот, что Ленин способен спрятаться в чернильнице?
Да уж, как говорила Дороти в «Волшебнике страны Оз»: такое ощущение, что мы больше не в Канзасе; Петроград — наполненный «всеобщим диким воем злобы и бешенства против большевиков» — становится совсем неудачным местом пребывания для Ленина. Улицы патрулируются, мосты разведены, и даже на яликах никому не разрешают переправляться на другой берег; до вокзала не добраться.
Принимать окончательное решение: уходить в подполье или в надежде избежать политического банкротства сдаться судебным властям — Ленину пришлось в квартире бывшего думского депутата большевика Полетаева. В 1924-м бывшие соседи по Мустамякам Д. Бедный и В. Бонч-Бруевич, навестившие там Ленина (который якобы почти уже принял решение отдаться в руки Временного правительства: в суд так в суд), принялись публично пререкаться: Бонч утверждал, что Бедный описал ему Ленина как «удивительно похожего на Христа, как его рисуют лучшие художники в тот момент, когда он шел на распятие, отдаваясь в руки своих врагов». Бедный в 1924 году от этих своих слов публично отрекся. Однако, независимо от того, использовало ли окружение Ленина евангельский код для тех событий, — ясно, что «нам было не до насмешек, не до юмористики: положение дел было слишком серьезно, трудно и угнетающе» (Бонч-Бруевич).
Июль 1917-го — Ленин принял решение отступить в тень; «случайное» убийство в тюрьме выглядело слишком правдоподобной перспективой, чтобы проигнорировать ее; Мария Ильинична всерьез предлагала сбежать в Швецию — стал месяцем его временной политической смерти. Не только политической; куча людей были уверены, что «анархист Ленин» застрелен; показывали его могилу, водружали на ней кресты; Горький упоминает про это в «Несвоевременных мыслях». И так плохая репутация — фанатик, анархист, бонапарт, маккиавелли — усугубляется «бесчестьем». Исчезновение Ленина представлялось социалистам-небольшевикам еще более абсурдным, чем его появление «в плаще анархиста». Все они — судя по Суханову, единодушно — полагали Ленина «виновником» июльских событий; касательно того, был ли при этом Ленин немецким агентом, мнения разделились. В любом случае «бегство Ленина и Зиновьева, не имея практического смысла, было предосудительно с политической и моральной стороны». «Это было нечто совсем особенное, беспримерное, непонятное. Любой смертный потребовал бы суда и следствия над собой в самых неблагоприятных условиях. Но Ленин предложил это сделать другим, своим противникам. А сам искал спасение в бегстве и скрылся. Это было совершенно нестерпимо. У людей, принимавших „новое дело Дрейфуса” так близко к сердцу, как будто оно касалось их самих, опускались руки». «Факт исчезновения Ленина я считаю бьющим в самый центр характеристики личности большевистского вождя и будущего правителя России. Так поступить мог только один Ленин на свете. Наполеону-Макиавелли показалось, что для его дела, для дела его партии будет выгоднее, если он убежит от своих обвинителей, не дав им перед лицом всей страны никакого ответа. И он пошел напролом, осуществляя свое намерение, — пошел прямолинейно и цинично». Легко предположить, что «аморальное» поведение Ленина было связано не с отсутствием моральных границ, а с альтернативным представлением о политической сути происходящего. Июльские события в интерпретации Ленина выглядели естественными: массам не нравится (без)деятельность Временного правительства, которое не решает их проблемы; естественно, особенно в условиях, когда большевики поддакивают массам, возникает перегрев двигателя (конечно, не следовало бы допускать этого; тут левые большевики допустили ошибку; тут у него, Ленина, политическое молоко убежало). Керенский и Ко предпочли выстрелить в радиатор, не поняв, что большевики не только подстрекали массы, но и канализировали их протестную энергию — как громоотвод. Что ж, Керенскому придется заниматься массами вплотную; Керенский обречен на гражданскую войну — потому что если массами не занимаются большевики, то ими попытается заняться контрреволюция, Корнилов. Вопрос в том, сумеют ли большевики извлечь пользу из следующего кризиса — или, обжегшись на этом самом молоке, станут дуть на воду. «Предал», «струсил» и прочие сухановские моральные оценки в ленинской системе координат — мусор, шум в канале связи; власть сухановых вот-вот будет сметена, с Лениным или без Ленина.
Именно поэтому уже через четыре месяца Ленин пережил воскресение — представ в новом качестве: победителя и пантократора. Нет неисправляемых репутаций; вот какой урок извлекаешь из этой истории.
Даже если в
какой-то момент Ленин и выглядел испуганным и затравленным, каким описывает его
Никитин, угроза репутации и жизни, судя по его энергичности, генерировала в нем
не только страх, но и спортивную злость.
Собственно, после июля он возвращается в состояние, которое ему гораздо привычнее, понятнее, комфортнее: он «легально» может выполнять функции серого кардинала партии (и революции); ему не надо преодолевать свою неприязнь к публичным выступлениям, он может работать не с широким «активом», а с самым узким кругом. Одиночество мобилизует его, преследование разжигает азарт.
Работа нелегальным политиком была неприятной — однако для выносливого человека терпимой. Ленин не любил ходить в парике — но у него была в известном смысле удачная, позволяющая легко трансформироваться под поставленные цели внешность. Он умел и носить чужие волосы, и гримироваться; запертые двери, условное постукивание, передвижение парами — присматривая и оберегаясь от хвоста и т. п. — работа нелегальным политиком была его профессией более двадцати лет. Хуже была изоляция; только-только наладившиеся было контакты с партийными массами прекращаются — и с каждым днем он оказывается все более зависимым от каналов поставки информации, от газет и чужих слов; воскресенья и праздники превращаются в пытку — он не может знать, что вокруг, он слепнет и глохнет; требует от всех своих хозяев отращивать уши подлиннее — и тщательно прислушиваться к разговорам в очередях и на транспорте.
Отсутствие по
уважительным причинам Ленина на таких важных конклавах, как летний
полулегальный VI съезд РСДРП (б), дает биографам шанс увидеть его в более
экзотических контекстах, в камерной обстановке; некоторые моменты его жизни в
этот период оказались если не задокументированы, то зафиксированы в
воспоминаниях; было бы странно тоже не просунуть голову в эти каверны: ну-ка,
что там.
Несколько дней в июле, пока Керенский и Советы громили большевиков, Ленин провел в квартире без пяти минут тестя Сталина, рабочего Аллилуева.
Музей-квартира Аллилуевых находится в мещанско-рабочем районе Пески — очень недалеко от Смольного, на 10-й Советской (с номерными улицами — это не советский идиотизм: до революции были 1-я, 2-я, 3-я Рождественские, по названию храма). Шестой этаж, квартира 20, дом 17: на доме — мрачноватое типично питерское здание — есть зеленая вывеска: музей-квартира. Связь с Лениным не обозначена: блещущая компетентностью хранительница Анна Евгеньевна иронизирует: «Да, мы действующая конспиративная квартира». Она не забывает упомянуть, что именно тут написаны «Дрейфусиада», «Три кризиса», «К вопросу о явке на суд большевистских лидеров» — попытки Ленина публично объяснить в печати, кому выгодна его травля. Однако даже и в этой квартире Ленин маргинализован — он был здесь среди прочих; квартира должна «рассказать» не столько о Ленине, сколько об истории государства через историю одной семьи; Большая История — через малую. Малая привлекает сюда даже киношников: интерьеры этого «временного кармана» — несколько небольших мещанского вида комнат: лампы, покрывала, этажерки — позволяют создать атмосферу от конца XIX века до 1950-х годов.
Вот подлинная медная ванна — в которой мылись Ленин, Зиновьев и Сталин. Аллилуев был квалифицированный рабочий, с зарплатой 140 рублей, большевик, имевший двух дочерей. С одной из них, Надеждой, как раз здесь познакомился Сталин, который в этой квартире прописался и баллотировался летом 17-го в городскую Думу. (Это одна из демократических институций 1917 года, занимавшихся муниципальными делами и политикой; и если на I Всероссийском съезде Советов в июне большевиков было 10 процентов, то после выборов в эти районные думы — у них уже там было 20 процентов; разумеется, Сталин занимался не только депутатской деятельностью — но это давало ему статус и некоторые преимущества; во всяком случае, скрываться в июле ему не приходилось.)
Вот «комната Ленина» — то есть на самом деле Сталина, но тот уступил ее: самая уютная. Вот кровать, где спал Зиновьев — которого Аллилуев описал в воспоминаниях 1927 года, а потом, конечно, вычеркивал. Вот подборочка карикатур на Ленина и большевиков из июльских газет. Тэффи писала, что даже само слово «большевик» «теперь дискредитировано навсегда и бесповоротно? Каждый карманник, вытянувший кошелек у зазевавшегося прохожего, говорит, что он ленинец!» Аллилуев вспоминает, как пришла его дочь Анна со специально купленной для гостя корзинкой клубники (неудачно, потому что Ленин не любил ни клубнику, ни землянику: тогда он сослался на аллергию, Крупская позже скажет об «идиосинкразии») и, хохоча, принялась рассказывать, что слышала по дороге, будто Ленин переоделся матросом и уплыл не то на миноносце в Кронштадт, не то на подводной лодке в Германию. Матросом не матросом, однако перед отступлением Ленин — впервые за 1917 год — меняет внешность.
Вот подлинная бритва Аллилуева; пикантная деталь — в роли брадобрея Ленина выступил Сталин, занимавшийся, по-видимому, не столько усами или бородкой, сколько волосами на черепе. Кепка на хрестоматийной фотографии, где Ленин в парике и выдает себя за рабочего, — аллилуевская.
В «Хрониках
молодого Индианы Джонса» есть серия про то, как Инди приезжает в Петроград в
июле 1917-го: он воюет за Францию и послан в Россию с заданием узнать, когда
будет выступление большевиков; его хозяевам надо любой ценой удержать Россию, и
они понимают опасность антивоенной пропаганды. В какой-то момент Индиана
оказывается на выступлении Ленина — и тот, несмотря на свой вид карикатурного
демагога, производит на него неизгладимое впечатление; еще убедительнее
выглядят рабочие, которым не нужна война и которых на мирной демонстрации
расстреливают казаки. Новые друзья-большевики устраивают Индиане Джонсу
незабываемый русский день рождения с чаем и плясками — и искатель приключений,
который поначалу кажется кем-то вроде Сиднея Рейли, превращается в кого-то
вроде Джона Рида; он, по сути, отказывается воевать против этого славного народа,
у которого есть все основания пойти за большевиками. Разумеется, это
клюквенная, голливудская, поп-культурная версия истории — однако характерная.
Даже Индиана Джонс оказывается ленинцем; вот вам и объяснение, почему
беспрецедентные попытки демонизации Ленина в 1917 году оказались безуспешными:
версия о «немецком шпионе» получила широчайшее распространение, но так и не
укоренились в сознании масс, так что не прошло и четырех месяцев после
репутационной катастрофы, которую потерпел Ленин, как оказалось, что его можно
представить в качестве диктатора — просто потому, что именно Ленин был в 1917
году тем политиком, который представлял их интересы.
Июль надо было не забыть как психотравму, а использовать как урок. Именно после неудачного мятежа — и после того, как стало ясно, что мирным путем у буржуазии власть получить не удастся, — в голове Ленина возникает словосочетание «искусство восстания».
И то, что между безоговорочной капитуляцией, которую подписал Ленин 6 июня в сторожке завода «Рено», и второй половиной сентября, когда он сделался одержим идеей немедленного вооруженного восстания, прошло всего два с половиной месяца, многое говорит о его характере.
9 июля Ленин,
тщательно изучив карту, выбрался с Аллилуевым и Сталиным через черный ход и
отправился в девятикилометровое, словно бы тренировочное перед октябрьским
марш-броском в Смольный путешествие через полгорода: через Кирочную, Литейный,
Большой Самсониевский — аж до Приморского проспекта. Шли друг за другом, чтобы
отсечь возможные «хвосты». На вокзале — сейчас его там нет — эскорт передал
Ленина рабочему Сестрорецкого завода Емельянову. Петроград был оставлен в
чудовищном, но не безнадежном состоянии. Несмотря на разгром, на арест
практически всей верхушки Военной организации, на отсутствие возможности
выпускать собственные газеты, Ленин принял поражение с достоинством и не
собирался цепляться за призрачные шансы захватить власть в неподходящих
условиях. Большевики отступили — организованно в том смысле, что понесли не
слишком большие потери. Ленин был временно скомпрометирован, но сама партия ни
его, ни себя таковыми не считала. Лозунг «Вся власть Советам!» временно был
снят — с заменой на «Вся власть рабочим и их партии — большевикам!»
Интересно, что про историю с Разливом сам Ленин особо никогда не распространялся; Молотов, например, даже полагал, что история с шалашом целиком выдумана. Известно о ней стало лишь в 1924-м, когда на одном из траурных митингов выступил с воспоминаниями Н. Емельянов; информация о Ленине в стогу произвела тогда сенсацию.
Момент тотчас решено было увековечить; видимо, история соответствовала представлениям о том, что перед возрождением, воскресением в Октябре Ленин должен был претерпеть символическую смерть; травяная могила выглядела для этого подходяще. Нашли скульптора, и Емельянов возил его в лес показывать место — вроде тут. К десятилетнему юбилею на болоте возникло гранитное розоватое фолли, снабженное красивой, рублено-аритмичной, с безумным капслоком надписью: «На месте, где в июле и августе 1917 года в шалаше из ветвей СКРЫВАЛСЯ от преследования буржуазии ВОЖДЬ мирового октября и писал свою книгу „Государство и революция” — на память об этом ПОСТАВИЛИ МЫ — ШАЛАШ ИЗ ГРАНИТА — рабочие города Ленина. 1927 год». Сооружение, напоминающее мавзолей — ступенчатость, золотые буквы, площадка для трибуны, — кажется гротескным, однако в нем есть свое величие; не только теремок — но и ворота Дарина, ведущие в Морийское царство; вход в царство мертвых — и одновременно лаз в будущее.
Уезжая из Петрограда
на «пьяном», с «опоздашками», последнем вечернем поезде, Ленин не предполагал,
что окажется в лесу; конспиративное логово намечалось в Сестрорецке. Сестрорецк
— километров в тридцати от Питера — к концу XIX века стал джентрифицироваться,
эволюционируя из промышленного пригорода в дачное место. Песчаные дюны между
полотном железной дороги и берегом озера Разлив привлекали как богатых
петербуржцев (знаменитая дача Авенариуса), так и квалифицированных рабочих.
Около заводи Жучки принялся строиться и Емельянов; на его участке оказались
несколько строений, в том числе не то сарай, не то сеновал; странным образом, в
июле 17-го в других домиках Емельянова шел ремонт и семья — отец, сын, семеро
сыновей — жила в том же сарае, что скрывающийся «Константин Петрович»: они
внизу, Ленин на чердаке. Емельянов был большевиком, и к нему могли нагрянуть в
любой момент; заросли сирени и шиповника казались недостаточной маскировкой,
поэтому решено было перевезти Ленина подальше. Сарай удивительным образом
уцелел и сейчас выставлен за стеклом, в огромном аквариуме, как «Волга»
Гагарина в Гжатске.
Емельянов распространил среди соседей слух, будто покупает корову и ему нужно сено, для чего он арендовал на восточному береге озера участок для покоса и нанял двух чухонцев-косцов — которых и переправил туда на лодке. Это была хорошая версия — разве что недолговечная; в августе уже все покошено, и бездельники-косцы могли вызвать подозрения.
Полчаса
плавания на веслах — и десять минут пешком по лесу, вглубь, до прогалины. Общественного
транспорта нет; сначала едешь на маршрутке от Черной Речки по Приморскому шоссе
минут сорок до Тарховки, там выходишь у памятника: Ленин, скрючившись, с
накинутым на плечи спинджачком, пишет на пеньке «Государство и революцию»;
пропорции абсолютно египетские — как у кубообразных статуй писцов. Отсюда
расходятся две тропы — налево как раз к Сестрорецку, к Сараю, а прямо и затем
направо — к Шалашу.
Один из ораторов, выступавших на открытии памятника в 1927-м, проницательно заметил про Разлив: «Сюда следует приходить учиться диалектике истории». Это верно и по сей день — особенно когда проходишь мимо растянувшегося чуть не на километр коттеджного жилого комплекса, каждый кирпич в котором выглядит вызовом самой идее диктатуры пролетариата. Вдоль берега озера Разлив (на сайте написано: «красивейшего берега», но это, пожалуй, преувеличение) проложена асфальтовая тропа: кое-где песчаные, с пляжными грибками участки; местность болотистая, осинничек; в одной рощице — маленький памятник: здесь в сорок каком-то году стояла единственная на Ленинградском фронте женская батарея — и лежат свежие цветы; трогательно. Очевидно, что до появления асфальтовой дороги места были глухие, непролазные и никаких особых дел тут ни у кого быть не могло. Дорожка вьется аж четыре с половиной километра, а затем приводит на заасфальтированный круг с интуристовской вывеской: «Lenin’s Shalash» — гигантской, на фоне красного флага; внутри круга — не то садик, не то скверик с зоопарком гигантских проволочных скульптур: очень страшная обезьяна, носорог, слон, медведь; похоже на иллюстрацию к «Where The Wild Things Are». Именно так — как мальчик из сендаковской сказки, по-видимому, чувствовал себя Ленин, приплывший сюда ночью; впрочем, рядом с ним был Зиновьев.
Как ни крути, Разлив — одно из самых романтических во всей географической «лениниане» местечек: озеро, лес, травяной домик; экология, что называется, и все натуральное. Попробуйте, однако, прожить пару недель — хотя бы и летом — в стоге сена, и посмотрим, будете ли вы похожи на человека, которому по роду занятий нужно выполнять представительские функции и много выступать публично. Рахья рассказывал, что, оказавшись в Разливе, он увидел стог сена и пошел дальше: стог и стог. И только Шотман «остановился возле двух посадских, имевших самый несуразный босяцкий вид, и поздоровался с ними. Я думал, что остановили его какие-то проходимцы, какие-нибудь воры, которые грабят на проселочной дороге… когда подошел, обомлел. Вижу — стоит передо мною Ленин. А я принял его за бродягу».
Кроме гранитного шалаша работники музея сооружают и «естественный», сенной: размером с палатку, на жердях. Хрупкость сооружения наводит на мысли о визборовской атмосфере и соответствующем прохладным ночам эн-зе. Между прочим, в здешнем музее, кроме котелков, весел и прочей туристической экипировки, висит сочащаяся тотальной иронией «против-всех» табличка: «В. И. Ленин был достаточно скромен в еде, чего не скажешь о его последователях. Примером тому служит „Меню столовой ЦК КПСС за 15 апреля 1977 года”» (прилагается: впечатляющее разнообразие в сочетании с дешевизной). «Сегодня подобным меню никого не удивишь, и мы предлагаем отведать блюда из него в ресторане „Шалаш”». Гротескный магнетизм этого места — здесь довольно много посетителей — усугубляется парящей над полянкой гигантской, как из «Руслана и Людмилы», Головой Ленина; не вполне понятно, как она, стоя на тоненькой грани шеи, не падает; техника, напоминающая монумент с головой лошади в Лондоне на Гайд-парк-корнер.
Вести жизнь
болотной твари — не сахар даже для привыкшего к походным условиям Ленина.
Шотман, заночевавший однажды в шалаше, признается, что «дрожал в своем летнем
костюме от пронизывающего холода… Несмотря на зимнее пальто, которым меня
укрывали, и на то, что я лежал в середине между Лениным и Зиновьевым, я долго
не мог заснуть». Дождливые дни оборачивались простоями: навеса нет — писать в
дождь невозможно. Да и в вёдро — неудобно, плюс насекомые; в «Зеленом кабинете»
много не напишешь. Днем Ленин и Зиновьев иногда клали на плечи косы и
отправлялись «на работу» — на самом деле с ружьями, поохотиться; кончилось все
это однажды плохо — потому что Зиновьева поймал лесник. Чтобы не отвечать на
неудобные вопросы, тот притворился глухонемым; от разоблачения его спасло
только вмешательство «хозяина», Емельянова.
Пребывание здесь можно было расценивать как экстремальные, но все же каникулы: природа, не слышно шума городского, купание, грибы. Другое дело, что в любой момент сюда могли прийти и проткнуть тебя штыком — это ощущение, надо полагать, несколько убивает идею отпуска.
Так или иначе, Ленин действительно много здесь работал. Под вопросом остается утверждение, что он руководил отсюда полулегальным VI съездом РСДРП (б) — технически это было не более реально, чем руководство Тиберием Римской империей с Капри; однако делегаты и так были осведомлены о позициях Ленина и поставленных им задачах — и, кажется, неплохо справлялись: курс на вооруженное восстание и отказ Ленина явиться на суд поддержали, в ЦК его выбрали; новый устав партии приняли; Сталину — основному докладчику о политической ситуации и автору отчета ЦК — аплодировали; «души пролетарские, а головы министерские», умиляется в фильме «Синяя тетрадь» приплывший в гости к Ленину Серго Орджоникидзе. По этой кулиджановской экранизации шестидесятнической повести Э. Казакевича в самом деле, кажется, можно судить о разливской жизни. «Синюю тетрадь» доставляет Ленину Дзержинский (в исполнении артиста В. Ливанова, который невероятно, один в один похож на памятник с Лубянки, но говорит при этом карлсоновским голосом — в силу чего возникает сильнейший когнитивный диссонанс, особенно когда понимаешь, что тетрадь эту Дзержинский доставляет Ленину из Стокгольма); в ней Ленин пишет «Государство и революцию». Кует, так сказать, оружие; и отказывается от предложения Емельянова прихватить с собой винтовки: «Не надо. Винтовки понадобятся скоро, но потом. Много винтовок. Три мильона винтовок». Здесь есть Зиновьев — интеллигент-оппортунист, но не лишенный остроумия: именно он замечает, что они живут здесь словно на необитаемом острове: Ленин — Робинзон и он при нем Пятницей. Помимо дискуссий с Зиновьевым вслух (Ленин решительный: «старая схема — французы начнут, немцы закрепят — неверна. Начнет Россия»; Зиновьев — тряпка: «Вы забегаете вперед! вас надо держать за фалды!»), они обмениваются репликами «в сторону», слышными только зрителям.
Зиновьев, слушая шуточки Ленина относительно незавидного положения, в котором они оказались: интересно, а вот Иисуc, перед тем как его схватили, загнанный, тоже, наверно, шутил?
Ленин (глядя на товарища): «Неужели, как там сказано, еще три раза не пропоет петух — и…»
Евангельский код к событиям 1917-го, как видим, был неизбежен даже в советские времена.
В финале кинокартины шалаш еле держится под дождем; тетрадки отсырели, надо уезжать.
Всего Ленин провел в Сестрорецке и окрестностях около девятнадцати дней: примерно с 10-го по 29 июля — то есть, по нынешнему календарю, начиналась вторая декада августа: холодно и дождливо. Перебираться решено было за границу, в Финляндию. Нужны были документы, и в какой-то момент Шотман умудрился притащить в лес фотографа-большевика со здоровенным фотоаппаратом. Поскольку ни штатива, ни лампы не было, фотографу пришлось держать камеру на груди — а Ленина и Зиновьева ставить на колени. «Владимир Ильич, как видно из тогдашних снимков, — в парике и кепке, бритый, в каком-то невероятном одеянии. Узнать его по этим фотографиям очень трудно, что именно и требовалось для карточки на удостоверение». Однако одной фотографии было недостаточно: Шотман и Рахья в течение нескольких дней рыскали вдоль границы, пытаясь найти слабое звено в контрольно-пропускной системе, — и убедились, что переходить легально опасно: «при каждом переходе пограничники чуть ли не с лупой просматривали наши документы и чрезвычайно внимательно сличали физиономии с фотографическими карточками».
Именно с этого момента начинается излюбленная авторами рассказов о Ленине для детей чехарда с нелегальными поездками на поездах и паровозах.
Около полутора месяцев Ленин провел в Финляндии — в деревне Ялкала (теперь Ильичево — рядом с Зеленогорском, на Карельском перешейке, ближе к Петрограду, чем к Выборгу; километрах в тридцати от бончевской дачи в Нейволе), в Хельсинки и в Выборге. Подробностей об этих суперконспиративных квартирах немного — и все они несколько анекдотического характера. Десять дней в середине августа он промариновался в доме ни много ни мало начальника полиции Хельсинки — сторонника независимости, естественно, однако формально служившего России — и знавшего, под какими обвинениями ходил в тот момент его жилец. Этот молодой, из рабочих, полицеймейстер носил интересную, ангрибёрдзовскую фамилию Ровио. Его невычурный модерновый дом сохранился (Hakaniementori, 1, пятый этаж; километра полтора от ж-д вокзала — не на юг, к Кафедральному собору, Сенатской площади и гавани, куда обычно выносит всех туристов, а, наоборот, на север, через мост — в район Каллио). На доме есть скромная мемориальная доска-табличка. Tori в названии — явно родственно «торгу»: на площади по-прежнему работает большой двухэтажный продуктовый рынок, куда наверняка заходил Ленин; сам Ровио, впрочем, вспоминал, как вечером они с Лениным ходили в парк на прогулки, — вокруг, действительно, много небольших скверов. Хельсинки в августе — приятное место: не зря там нон-стопом идут разные опен-эйры. Ленин, можно не сомневаться, в целом чувствовал там себя лучше, чем в опасном, взбаламученном, неухоженном Петрограде. Ровио достал Ленину хороший парик, каждый день бегал на вокзал за русскими газетами и регулярно вынужден был заниматься валютными спекуляциями: в распоряжении Ленина были только рубли, курс постоянно падал, но обменять все деньги разом было неловко, источник появления русских денег у финна мог привлечь внимание, и приходилось сбывать их небольшими порциями.
После Ровио Ленин пожил еще у нескольких финнов. С продуктами везде было неважно, кормили Ленина чем придется — например, жаренной в масле свеклой. В один из двух своих визитов Крупская привезла Ленину баночку черной икры. Она была хорошо закрыта, и Ленин попросил госпожу Блумквист (хозяйку) помочь ему открыть. «Когда я увидела содержимое, — вспоминала та, — мне показалось, что это сапожная вакса (я никогда до этого не видела черной икры). Поэтому я взяла сапожную щетку и вместе с банкой внесла в комнату Ильича. Увидев это, Владимир Ильич пришел в ужас и, как сейчас помню, с шаловливой искринкой в глазах по-русски воскликнул: „Нет, нет, это надо кушать!” — и показал мне жестом, что икру кушают, а не чистят ею сапоги».
Факт тот, что Ленин в самом деле очень многим обязан финнам, — и, несмотря на нежелание отдавать Финляндию, в декабре 1917-го он подписывает декрет о независимости; ненадолго, полагал он.
Именно к этому периоду, самому началу сентября (когда после неожиданно легкого разрешения «инцидента с Корниловым» выпускают Троцкого и Каменева, большевики оказываются в Смольном, партия снова разрастается и отхватывает все больше мест в Советах), относится ошарашивающе «мирная» заметка Ленина. Ему вдруг показалось, что «во имя этого мирного развития революции» большевики могут «как партия, предложить добровольный компромисс — правда, не буржуазии, нашему прямому и главному классовому врагу, а нашим ближайшим противникам, „главенствующим” мелкобуржуазно-демократическим партиям, эсерам и меньшевикам. Лишь как исключение, лишь в силу особого положения, которое, очевидно, продержится лишь самое короткое время, мы можем предложить компромисс этим партиям, и мы должны, мне кажется, сделать это. Компромиссом является, с нашей стороны, наш возврат к доиюльскому требованию: вся власть Советам, ответственное перед Советами правительство из эсеров и меньшевиков».
Всю вторую половину сентября и октябрь 17-го, после Хельсинки, Ленин проводит взаперти и, по сути, в изоляции; сначала в Выборге, а затем, вернувшись при помощи Рахьи из Финляндии, окапывается на северной окраине Петрограда. Это была «самоволка», нарушение партдисциплины: ЦК ему сюда приезжать не разрешал.
Квартира
Фофановой на Сердобольской, 4 — это у станции Ланская, следующей после
Финляндского вокзала по направлению к Дибунам и Репино, — где Ленин почти
безвылазно провел в заточении до самого своего окончательного Смольного финала,
не так хорошо известна широкой публике, как разливский шалаш или даже
аллилуевская квартира; тут как в последнем «Бонде»: «Никогда прежде не слышал
про квартиру Фофановой. — Ну как раз в этом и есть смысл конспиративных
квартир».
Странным образом мы даже не знаем, сколько именно он просидел там: не то две с половиной, не то все четыре недели. Точных сведений о дате прибытия нет: «официально» считается, что он приехал 7 октября, Фофанова настаивает, что 22 сентября. Разница впечатляющая; в лениноведении существовали даже две «партии» историков — «сентябристы» и «октябристы»: в сентябре вернулся Ленин или в октябре важно потому, что местоположение является косвенным признаком степени участия в подготовке вооруженного восстания. Кажется, разумнее верить Фофановой, которая уж точно знала, с какого момента Ленин у нее поселился: «в пятницу 22 сентября вечером. О том, что день приезда Владимира Ильича была пятница, я помню совершенно точно, так как он пришел ко мне на квартиру в момент, когда у меня происходило совещание группы педагогов, работавших вместе со мной по внешкольному образованию подростков, а эти совещания происходили у нас по пятницам». Октябрьская же датировка восходит к «Краткому курсу», автор которого был заинтересован в том, чтобы приписать себе большую самостоятельность. Одно дело, когда Ленин изолирован в Финляндии, — и другое, когда он тут, в Петрограде.
С 1938-го здесь работал музей — площади его в 1991-м передали обществу «Знание», которое — сила — в 1997-м продало их, и теперь это — позор для государства — частные владения. Правда, в крохотном скверике есть бюстик Ленина, а на фасаде — нарядная мраморная доска. Дом выглядит слишком заметным для убежища: он красив и красноват — не то крейсер «Аврора», не то Михайловский замок; практически это уже три модерновых дома, слившихся в один; однако в 1917-м он был ниже, без надстройки, некрашеный кирпич без всякой облицовки, и стоял отдельно, на юру; барак не барак, но — непримечательный доходный дом; и строеньица вокруг тоже были — не Париж: неказистые, деревянные; улицы немощеные, грязные.
Фофанова рассказывала, что Ленин, явившийся со своим ключом и обнаруживший в конспиративной квартире посторонних, сначала накричал на нее за чужих (это были как раз педагоги), затем за то, что та назвала его «Владимир Ильич»: «А вот и совсем не так: я Константин Петрович Иванов, рабочий Сестрорецкого завода. Прочитайте, — стал тыкать ей паспорт, — заучите и называйте меня: Константин Петрович!»; потом попросил: «Маргарита Васильевна, и если я к вам в столовую буду приходить без парика — гоните меня, я должен к нему привыкать!»; потом потребовал не заклеивать на зиму окно в фофановской комнате — установив, что рядом с его окном водосточная труба не проходит, а с ее — есть, а черного хода из квартиры — нет. В довершение он дал озадаченной хозяйке поручение выломать две доски из забора — так, чтобы они держались, но в случае чего вынимались.
Скромно именуя себя в статьях «публицист, поставленный волей судеб несколько в стороне от главного русла истории» или даже еще более самоуничижительно — «посторонний», он питается свежими газетами, исступленно пишет — по десять-двадцать страниц каждый день: заметки, брошюры, открытые и частные письма — и явно вскипает от того, что приходится работать на холостом ходу, что его держат на чердаке, как мистер Рочестер сумасшедшую жену, и либо игнорируют его советы, либо вовсе даже не публикуют их. Он нервничает до кровавого пота — что ототрут от ЦК, что нарочно преувеличивают грозящую ему опасность, лишь бы держать его подальше. Рахья рассказывал, что Сталин, узнав от него, что тот привез в Петроград Ленина, едва не поколотил его от ярости.
Но если ярость Сталина уже тогда, похоже, выплескивалась в неконструктивные поступки, то Ленин умел конвертировать свое внутреннее бешенство в писательство — со скоростью, наводящей на мысль о книге рекордов Гиннеса. В Выборге у него постоянно заканчивались чернила — и хозяевам приходилось бегать подкупать ему. «Марксизм и восстание», «Из дневника публициста», «Удержат ли большевики государственную власть» — все здесь, на Сердобольской. Плюс «Советы постороннего» — где Ленин, со ссылками на Маркса и Дантона, рассказывает об «искусстве восстания» — и цитирует свою любимую фразу: «Il nous faut de l’audace, encore de l’audace, toujours de l’audace, et la France est sauvеe». «Смелость, смелость и еще раз смелость — и Франция спасена».
Ленин занял фофановскую комнату — самую большую; всегда запирался там на ключ — и заставлял хозяйку стучать к себе условным стуком. Утром, к десяти, его должны были ждать свежие газеты — которые он читал в странной, напоминающей блок в муай-тай позе: стоя на правой ноге, левая — на сиденье стула, локоть опирается о колено, ладонь под левой щекой, другая рука — на столе, на газете.
Вечерами они беседовали о политике и сельском хозяйстве, часто о минеральных удобрениях: Фофанова была агрономом по образованию. В последние дни — когда события разворачивались быстро и ясно было, что Временному правительству не до поисков Ленина, — конспирация соблюдалась плохо; несмотря на договоренность вести себя тихо, Ленин громко комментировал газетные новости («Окружить Александринку и сбросить всю эту шваль!») и смеялся: нервы.
Имея
представление о темпераменте Ленина, можно вообразить, чего ему стоили эти
недели в изоляции — когда в голове у него: «Если бы мы ударили сразу, внезапно,
из трех пунктов, в Питере, в Москве, в Балтийском флоте…» Анализирующий события
в развитии: каким образом вероятнее всего будут разрешены текущие противоречия,
на которые обыватели обычно не обращают внимания, полагая их замороженными, —
Ленин был тем «осьминогом Паулем», который должен был выбрать нужный момент.
Одиночество обостряет его чувства; начиная со второй декады сентября он
принимается истошно колотить ложкой по столу — пора, пора, уже сейчас, прямо
сейчас, чего вы ждете?!
Предпарламент? Уйти оттуда, хлопнув дверью, и вернуться — с оружием. Вместо всех этих псевдодемократических органов — идти в казармы и на фабрики; заниматься не игрой в демократию, а технической стороной восстания. К черту надежды на Учредительное собрание, к черту парламентаризм; к черту cъезд Советов, когда есть Советы сами по себе: это «есть идиотизм, ибо съезд ничего не даст!» (кроме того, что захочет сформировать правительство, в котором большевикам придется делиться властью с меньшевиками и эсерами); «Мы имеем тысячи вооруженных рабочих и солдат в Питере, кои могут сразу взять и Зимний дворец, и Генеральный Штаб, и станцию телефонов, и все крупные типографии…» (из рассказов Фофановой).
Осознавая, что слишком радикален и для ЦК, и для ЦО, и для Военно-революционной организации, Ленин не уверен в том, что его не ототрут как радикала, который, по общему мнению, только портит положение партии. Он кусает локти: не следовало ли ему, как Троцкому (который в эту осень все делал правильно — и даже эффектно увел 7 октября большевиков с заседания Предпарламента: «Браво, товарищ Троцкий!»), отсидеть пару месяцев — и оказаться после корниловского мятежа на свободе, чтобы с развязанными руками не оказывать опосредованное влияние, а пинками, чем больнее, тем лучше, гнать товарищей на штурм. Он часто срывается на крик; его язвительность, и так близкая к пороговым мощностям, загоняет стрелку на самый край красной зоны; карикатурная взвинченность, далеко перешедшая границы обычного чудачества «ненормальность» пусть с юмором, но показана даже и в «Ленине в Октябре». Начинать восстание немедленно, Временное правительство себя уже дискредитировало, массы уже за нас, «промедление смерти подобно». Нетерпение: Крупская иронизирует: утром попросит послать письмо в Америку — а вечером спрашивает: отослала? Хм, хорошо. Хорошо. И через пять минут: ответа — не было пока?
Джон Рид рассказывает историю про иностранного профессора социологии, который отправился путешествовать по России, где, по словам его интеллигентных знакомых, «революция пошла на убыль» — однако, к своему изумлению, обнаружил, что на деле все ровно наоборот: провинция — и крестьяне, и рабочие — настроены на ее продолжение. Запасы хлеба в Петрограде тают, работы на предприятиях — все меньше (владельцы избавлялись от этих «токсичных активов»). Хуже всего сейчас — проспать момент. Ведь Временное правительство тоже не сидит после Корниловского мятежа сложа руки; Керенский мечется между Петроградом и Ставкой — и всячески демонстрирует, что он и «его» министры компетентны и настроены всерьез: Учредительное вот-вот будет созвано, приготовления идут полным ходом, армия боеспособна и снабжается должным образом. Объявлена Директория — чрезвычайная коллегия Временного правительства. Советы — которым тоже надо ведь чем-то оправдать себя политически — объявляют о собрании Всероссийского демократического совещания и формировании Предпарламента. Наблюдая за тем, как Советы на глазах стремительно большевизируются, Ленин понимает, что надо опереться на них — но опереться для того, чтобы забрать власть себе целиком, а не разделять ее с кем-то еще, давая вовлечь себя в участие в каких-то «демократических органах».
Мысли о технических особенностях разного рода реквизиций, осуществляемых пролетарским государством, видимо, всерьез занимали голову засидевшегося в одиночестве в фофановской квартире Ленина. Ему рисовались целые сцены, которые отчасти вошли в брошюру «Удержат ли большевики государственную власть», — как, например, эта «квартирная» миниатюра: «Наш отряд рабочей милиции состоит, допустим, из 15 человек: два матроса, два солдата, два сознательных рабочих (из которых пусть только один является членом нашей партии или сочувствующим ей), затем 1 интеллигент и 8 человек из трудящейся бедноты, непременно не менее 5 женщин, прислуги, чернорабочих и т. п. Отряд является в квартиру богатого, осматривает ее, находит 5 комнат на двоих мужчин и двух женщин. — „Вы потеснитесь, граждане, в двух комнатах на эту зиму, а две комнаты приготовьте для поселения в них двух семей из подвала. На время, пока мы при помощи инженеров (вы, кажется, инженер?) не построим хороших квартир для всех, вам обязательно потесниться. Ваш телефон будет служить на 10 семей. Это сэкономит часов 100 работы, беготни по лавчонкам и т. п. Затем в вашей семье двое незанятых полурабочих, способных выполнить легкий труд: гражданка 55 лет и гражданин 14 лет. Они будут дежурить ежедневно по 3 часа, чтобы наблюдать за правильным распределением продуктов для 10 семей и вести необходимые для этого записи. Гражданин студент, который находится в нашем отряде, напишет сейчас в двух экземплярах текст этого государственного приказа”».
Связным между Лениным и ЦК и редакцией «Правды» (на тот момент «Рабочего пути»), куда отсылались такого рода фантазии, был Эйно Рахья — от которого Ленин требовал еще и «прощупывать настроения» солдат и рабочих: чутко прислушиваться к беседам в трамваях, кино и театрах, настаивал на точности повторений — «как сказали, каким тоном говорили»; судя по тому, что вечером 24-го Ленин чуть не проехал свою остановку по дороге в Смольный, разговорившись с кондукторшей, отчеты Рахьи не производили на него впечатление исчерпывающих.
В целом, похоже, жизнь у без пяти минут председателя Совнаркома в последние два месяца «вольных хлебов» была тихая, но небезмятежная. Из рассказов многих мемуаристов выходит, что если в первые недели подполья Ленин напоминал одуревшего от одиночества Робинзона Крузо, то в последние — Ипполита Матвеевича Воробьянинова в финальной стадии погони за сокровищами; в тот момент, когда он появляется наконец перед членами своего ЦК — с голым лицом, но в парике, — он похож на персонажей Луи де Фюнеса, которые комически агрессивно жестикулируют, резко хлопают своих подчиненных по плечам и груди, с криками: «Остолопы! Скорей! Скорей!»
Эта спешка едва не погубила его. И так свойственная ему соматическая подвижность в одиночестве усиливается: Фофанова и спустя годы вспоминала, что он все время вышагивал по комнате — неконспиративно: соседи могли обратить внимание на скрипящие половицы, когда ее самой нет дома. Он совершает нелепые ошибки по части конспирации: однажды Крупская обнаружила на лестнице у квартиры Фофановой ее двоюродного брата — студент Политехнического института, оставлявший там какие-то свои вещи, сообщил ей, что к сестре «забрался кто-то»: «прихожу, звоню, мне какой-то мужской голос ответил; потом звонил я, звонил — никто не отвечает». Крупской удалось заморочить студенту голову — «показалось», но когда она наконец вошла в квартиру (два коротких звонка и два коротких удара), то устроила мужу головомойку. И что же? «Я подумал, что спешное».
В 20-х числах сентября Ленин пишет в ЦК письмо, где требует не просто начать восстание, а арестовать всех членов Демократического совещания. Это шокировало ленинских апостолов настолько, что они постановили — единогласно, всем ЦК — сжечь письмо Ленина; автору решили не отвечать. Ничего не добившись в высшей инстанции, Ленин принимается бомбардировать письмами городские комитеты — Петроградский и Московский. Ленин даже написал листовку, обращенную непосредственно к массам: «Нет, ни одного дня народ не согласен терпеть больше оттяжек!..»
Немцы в конце лета устроили нечто вроде восстания на флоте — и это не имея ни Советов, ни вождей, ни свободных газет, ни свободы собраний; тогда как у нас все это есть — а мы валяемся на диване. Правильно, иронизирует Ленин: «…благоразумнее всего не восставать, ибо если нас перестреляют, то мир потеряет таких прекрасных, таких благоразумных, таких идеальных интернационалистов!!» Такого рода доводы больше похожи на эмоциональный шантаж — однако это кажется убедительным: возьмем власть — и Германия тоже вспыхнет; и, что хуже, если мы НЕ возьмем ее — то предадим европейский пролетариат, не дадим ему шанса — и он по-прежнему, вместо того чтобы строить социализм, будет умирать на империалистической бойне. Сегодня этот аргумент кажется нелепым или заведомо демагогическим, но на большевиков, воспитанных в интернационалистском духе, он действовал, и они в самом деле готовы были рисковать собственной — и своей страны — судьбой ради «товарищей немцев».
Есть, впрочем, ощущение, что историки склонны преувеличивать те надежды, которые Ленин питал по отношению к мировой революции: наверняка он с самого начала держал в голове и «плохой сценарий», «план Б», при котором российская революция остается в одиночестве.
3 октября ЦК пришлось признать, что Ленин имеет право вернуться — то ли дав таким образом добро на переезд, то ли зафиксировав fait accomplit.
В «Кратком курсе» категорически сказано, что Ленин вернулся из Финляндии в Петроград 7 октября; по словам Сталина, 8 октября состоялась их встреча на квартире рабочего Никандра Кокко. Повестка этой встречи очевидна: «официальный» приезд подразумевал устройство совещания. Разумеется, члены ЦК знали, о чем будет говорить Ленин на встрече, — и понимали, к чему она может привести. Скептичнее всего были настроены Каменев и Зиновьев, которые до конца стояли на том, что Ленину вообще надо запретить пребывание в Петрограде. Иногда складывается впечатление, что Ленин был для умеренных кем-то вроде Франко Бегби из ирвинуэлшевского «Трэйнспоттинга»: неадекватно агрессивный психопат, вызывающий у друзей больше опасений, чем симпатий.
В какой-то момент, заявив, что он уловил «тонкий намек на зажимание рта и на предложение мне удалиться», Ленин открытым текстом подает «прошение о выходе из ЦК» — с тем чтобы «оставить за собой свободу агитации в низах партии и на съезде партии». Было ясно, что на практике эта угроза осуществлялась бы не буквально: находящийся с июля 1917-го под судом, «в федеральном розыске», Ленин не мог сам агитировать за себя «в низах» — но попытался бы расколоть партию, уведя с собой радикальные элементы из «военки» плюс, например, Троцкого: я выхожу из всех партийных органов, а вы управляйте сами. Утрата дистанции подразумевала готовность принять ленинскую резолюцию «всемирно-исторического значения»; единственным способом удержаться от этого было избегать встречи с ним — или договориться между собой заранее в надежде, что Ленин не успеет расколоть их за один сеанс. Но договориться успели только Каменев и Зиновьев.
Словом, дальше отказываться от свидания с Лениным означало разрыв и низложение Ленина — немыслимо. Заседание назначили на 10 октября.
Один из самых
удивительных моментов «Записок о революции» меньшевика Николая Суханова[2].
Квартира Сухановых находится на Петроградской стороне; набережная реки Карповки,
красивый модерновый, 1911 года, красный шестиэтажный дом под номером 32;
напротив, через речку — Иоанновский монастырь; в этот тихий уголок Петербурга
обязательно стоит прийти, чтобы ощутить себя в «кармане истории». Ленин был там
всего несколько часов — но из десятков «ленинских мест» это помещение
производит едва ли не самое сильное впечатление. Если восстание — в самом деле
искусство, то эта квартирка — Сикстинская капелла и гробница Тутанхамона:
сокровищница.
Дом был «доходный», квартира съемная; на тот момент в ней жили 11 человек — несколько детей, пара приезжих студентов, домработница; и всех их Галина Флаксерман, получившая задание обеспечить высочайший уровень конспирации, умудрилась выпроводить в эту ночь под разными предлогами. Выбор адреса был обусловлен не только статусом и партийной принадлежностью хозяина, но еще наличием телефона (555-94), черного хода в проходные дворы (мало ли что) и близостью к квартире Фофановой: тоже северная часть города, километра четыре быстрой ходьбы по не самому людному району города — через Большую и Малую Невку, для Ленина — минут сорок. У самой Фофановой устраивать собрание было неконспиративно.
Зайти внутрь не так просто — раньше тут был музей-квартира, теперь «фонды» музея Смольного. Из-за того, что все забито металлическими шкафами и коробками, помещение кажется еще меньше; как раз от тесноты-то дух и захватывает. Ленин, Сталин, Троцкий, Зиновьев, Каменев, Свердлов, Дзержинский, Орджоникидзе, Ломов, Сокольников, Бухарин, Урицкий, Бубнов, Коллонтай; поразительная компания — и все здесь. Сейчас призраки прошлого уплотнены за счет музейных мойр, наматывающих на свои веретена архивную кудель; но и они чувствуют концентрацию Истории; директор квартиры Наталья Сергеевна поднимает бровь: «Да уж, дверные ручки таких людей помнят!» Каждый предмет — вот подлинный буфет Сухановых — напитан фатальностью «решения», которое здесь было принято. Парадную люстру, под которой сидели члены ЦК, отдали в квартиру Елизаровых; плита забита панелями; все законсервировано — но откроется сразу же, когда потребуется.
Квартира представляла собой пять тесных — какое уж тут искусство восстания: не развернешься — комнаток: четыре жилые и столовая. О том, чтобы расхаживать во время выступления, да еще с напрыгиваниями и ретирадами, как это обычно делал Ленин, не могло быть и речи. Заговорщики, подтянув животы и приведя плечи в максимально компактное положение, ютились в длинной и узкой столовой. Окно было тщательно зашторено, лампа давала глубокие тени; странно, что не существует официальной иконографии этого секретного ужина — только потому, видимо, что пришлось бы изображать слишком много персонажей, чьи политические репутации не выдержали испытания временем. Тайная Вечеря, да; но не в леонардовском или тинтореттовском, а скорее в пуссеновском духе: тени среди теней.
Особую, «евангельскую» пикантность придает этому собранию в сухановской Сионской Горнице присутствие не то что одного, а сразу двух иуд. Сам Ленин, правда, избегал этих «поповских» терминов — и предпочитал слова «предатели», «штрейхбрехеры», «изменники»; в одном из писем он даже процитировал — опять очень в духе Тайной Вечери — французскую пословицу «On n’est trahi que par les siens»: «Изменником может стать лишь свой человек». (Если уж на то пошло, Каменев и Зиновьев напечатали свой «донос» в «Новой жизни» — где редактором работал хозяин квартиры Суханов; раз можно собираться у него в квартире — почему нельзя печататься у него в газете?)
Фантазия Коллонтай нарисовала Ленина — в парике, без усов и бороды — лютеранским пастором; многие члены ЦК с июня не видали своего предводителя и теперь энергично подпирали свои челюсти снизу. Часовая проповедь, которую «обычный член ЦК» прочитал собравшимся, — «доклад о текущем моменте», — как и ожидалось, произвела на собравшихся эффект встречи с лихорадкой чикунгунья: никакая психологическая готовность к встрече с «советами постороннего» не уберегла его товарищей от моментального повышения температуры, ломоты в суставах и подавления воли. «С точки зрения политики» Ленин не давал оппоненту возможности положить себя на лопатки: да, еще не собрали все силы, да, «пролетариат еще не дозрел, да, за пределами Питера и Москвы «массы пока еще не за нас», да, армия еще недостаточно деморализована, да, нецелесообразно отказываться совсем от сотрудничества с буржуазией, да, нельзя в случае взятия власти воевать против всех партий сразу, да, уместнее сначала добиться большинства в Учредительном собрании, все так, миллион причин. Никакой «гарантии» успеха революции нет и быть не может; объективно идеальные условия для захвата власти существуют только в фантазиях меньшевиков, которые рассуждают о революции не как о повестке дня, а как об утопии; и не наступят никогда. Нет? Ну так в таком случае вы ничем не отличаетесь от меньшевиков, природных оппортунистов. А если… Если власть возьмем, а технически овладеть государственным аппаратом не сможем? А если немцы не согласятся на мир? А если солдаты не захотят воевать за революцию? Что тогда? Да что-что; а если Керенский вот-вот сдаст Петроград немцам, чтобы избавиться от большевистской угрозы? «Один дурак может вдесятеро больше задать вопросов, чем десять мудрецов способны разрешить».
Это был гипноз, настоящее выкручивание рук, вытягивание бегемота из болота — бегемота, который, одурев от побоев и понуканий, сам в конце концов выползает на опасный сухой участок.
Ленин никогда не был профессиональным агитатором и обычно предпочитал делегировать роль коммуникации с массами — с петроградским гарнизоном, с фабричными рабочими, с моряками Балтфлота — кому-то еще. Его коньком были камерные собрания в жанре «совещаний двадцати двух большевиков»: раскалывая оппонентов и гиперболизируя угрозы. Можно не сомневаться, что если бы не Ленин, то решение о взятии власти было бы отложено; но он буквально вцепился в горло ЦК и заставил полтора десятка здравомыслящих людей — не пьяных, не под наркозом — отказаться от идеи взять власть до созыва Учредительного. Возможно, сами размеры квартиры — и комнаты, где шло совещание, — позволили Ленину осуществить «направленный взрыв» в головах своих товарищей; в более просторном помещении его флюиды бы просто рассеялись.
В этой пьесе был и свой момент ужаса — Ленин как раз произносил свою мантру про «коренной вопрос всякой революции есть вопрос о власти в государстве», когда в дверь вдруг постучали и стало понятно, что сейчас всю верхушку большевиков либо перебьют на месте, либо пересажают. Ленин принялся орать на Флаксерман: провалили! Словно нечисть в «Вие», члены ЦК уже полезли было в окна — но, к счастью, оказалось, что вторжение устроил брат Флаксерман, Юрий, тоже большевик, явившийся из Павловска сообщить, что его офицерская школа тоже большевизировалась.
«Заговор, — пишет Троцкий, — не заменяет восстания. Активное меньшинство пролетариата, как бы хорошо оно ни было организовано, не может захватить власть независимо от общего состояния страны: в этом бланкизм осужден историей. Но только в этом. Прямая теорема сохраняет всю свою силу. Для завоевания власти пролетариату недостаточно стихийного восстания. Нужна соответственная организация, нужен план, нужен заговор. Такова ленинская постановка вопроса». Октябрьский переворот как историческое событие не был продуктом «кучки заговорщиков»; но в техническом смысле эта кучка заговорщиков, координировавшая стихийное недовольство масс, возмущенных некомпетентностью и нерешительностью Временного правительства, действительно существовала — и оформилась здесь, на набережной Карповки; в высшей степени историческое место. Именно здесь Ленин продавил решение, изменившее мир, здесь — историческое «горло», отсюда история ХХ века пошла именно так, как пошла.
После того как было сформировано — тоже здесь и тоже впервые в истории — Политбюро ЦК КПСС, совещание, сообразно жанру Тайной Вечери, перетекло в поздний ужин. Хозяйка, Флаксерман, сочла уместным опубликовать свой шокирующий даже сто лет спустя шопинг-лист, согласно которому она отоварилась в тот день: «сыр, масло, колбаса, ветчина, буженина, копчушки (небольшие рыбки), красная соленая рыба, красная икра, хлеб, печенье и кэкс. Если бы не кончились все мои наличные деньги, — вероятно, еще бы покупала. Покупок было много, тяжело нести, неудобно, трамваи переполнены» — но дело того стоило; большевики уминали снедь, добродушно посмеиваясь над нерешительностью Каменева и Зиновьева; последний, как и Ленин, изменился «до неузнавамости»: «с длинными усами, остроконечной бородкой, придававшими ему вид не то испанского гранда, не то бродячего итальянского певца» — из воспоминаний А. Иоффе.
Собственно,
все, что происходило после чаепития с кэксами, было делом техники. Пусть
неохотно, но ЦК — и в особенности Свердлов, Троцкий, Сталин — принялся
заниматься техническими деталями вооруженного восстания. Раскочегарившись, он
передал ленинский импульс ВРК, «военке» — порожденной двоевластием
оргструктуре, которая была создана для борьбы с Корниловским мятежом, а в
октябре станет заниматься непосредственно военным переворотом, перехватом
власти: под предлогом защиты Петрограда от немцев и съезда Советов от
контрреволюции «военка» — Невский, Подвойский, Антонов-Овсеенко — примется
выставлять требования официальному военному командованию и правительству
Керенского. Даже и эта организация оказалась в те дни умереннее Ленина — и они
таки дотянули, пропуская мимо ушей проклятия «Постороннего», до привязки
восстания ко II съезду Советов: чтобы это выглядело как защита съезда, оборона,
ответ на вторую волну арестов большевиков — а не наглое нападение, рейдерский
захват власти.
Впрочем, на тот момент это было уже не так существенно.
Ленин, разумеется, не знал этого — и ближе к утру под диким дождем и ветром, покинув комнату совещаний в сопровождении Дзержинского и Свердлова, вызвавшихся проводить его на квартиру Рахьи, страшно ругался на Зиновьева. Дзержинский одолжил Ленину свой плащ, но тем решительнее непогода атаковала Ленина; в какой-то момент у него даже парик снесло ветром — и он вынужден был напялить его на голову грязным.
Воспользуемся возможностью монтажа; ровно две недели спустя мы вновь видим, как Ленин поправляет на улице парик — только направляется на этот раз не домой, а из дома.
Те, кто занимался технической подготовкой восстания, все же решили привязать его к съезду Советов — который должен был открыться в Смольном 25 октября; к моменту открытия все важные коммуникации должны были оказаться в руках большевиков.
Ленин отправился в путь 24-го, загодя, не потому, что планировал добраться не спеша. Последние две недели о готовящемся большевистском восстании говорили не только в правительстве, но и бабушки на лавочках. Ленинская брошюра «Удержат ли большевики государственную власть» продавалась чуть ли не на каждом углу Невского; Керенский цитировал статьи Ленина на выступлении в Мариинском дворце. Правительство попыталось опечатать редакции большевистских газет, а как раз 24-го стали готовиться к разводу мостов — чтобы рассечь город на сектора и не допускать бесконтрольные перемещения; уже были выставлены юнкера для охраны. Именно поэтому Рахья прибежал к Ленину — и тот решил, что лучше подвергнуться риску попасться в Гефсиманском саду, чем упустить момент для штурма дворца Ирода.
Явившись вечером из очередного городского турне с ленинскими буллами, Фофанова обнаружила, что стекла керосиновых ламп еще теплые, а на кухонном столе покоится записка, самая интригующая — странно, что в сувенирных магазинах не продают такие жестяные таблички — из тысяч нацарапанных ее жильцом; с голгофической надписью: «Ушел туда, куда вы не хотели, чтоб я уходил». Подписана она была уже никаким не Константином Петровичем, а много теплее: «Ильич».
Этот самочинный, потенциально роковой побег — закономерный финал 17 года: года, который ему смертельно надоел, потому что сам он был быстрее, прозорливее, сообразительнее, энергичнее, хитрее, дальновиднее тех, кого история поднимала вместе с ним по эскалатору; а все заставляли его ждать и проводить все решения через демократические процедуры, в рамках которых меньшинство подчиняется большинству; но он знал, что обычно только начинает в меньшинстве — а дальше в состоянии раскачать тюрюков и байбаков, перетащить на свою сторону столько голосов — в ЦК, ВРК, расширенном ЦК, — сколько потребуется.
Разумеется, странно оказаться у дома Фофановой — и не совершить ознакомительную экскурсию туда-куда-она-не-хотела-чтобы-он. На случай, если вы забыли, как туда попасть, на противоположной стороне Сердобольской, на доме номер 2 имелось панно во весь брандмауэр: «Путь Ленина в Смольный»; писатель С. Носов иронизировал в «Тайной жизни петербургских памятников», что там есть кто угодно — рабочие, работницы, матросы, — кроме самого Ленина: ведь не изобразишь же его с подвязанной щекой и в парике, да еще — так описывал своего клиента в этот вечер Рахья — «в донельзя замасленной кепке». Неживописный, унылый Сампсониевский — на дворе снова поздняя осень — уже в полдевятого вечера пуст; идешь — конца-края не видно. Не удивляйтесь, если очень скоро, как раз на повороте на 1-ю Муринскую, вас тоже нагонит трамвай, тоже пустой и тоже — «в парк»; пусть не 20-й — на котором Ленин с Рахьей доехали по Сампсоньевскому до угла Боткинской, — но 5-й; можно выйти у метро «Выборгская» и продолжить путь. Ленин поклялся Рахье, что по дороге будет молчать как рыба, однако, как только они сели в трамвай, завел беседу с кондукторшей — хорошо ли ей работается да как положение в городе. «Она, — вспоминает Рахья, — сперва было отвечала, а потом говорит: „Неужели не знаешь, что в городе делается?” Владимир Ильич ответил, что не знает. Кондукторша его упрекнула. „Какой же ты, — говорит, — после этого рабочий, раз не знаешь, что будет революция”». В нынешнем вагоне тоже только кондукторша, киргизка – суммирует набранную за день мелочь, бормочет: «Ой как много, ой не сосчитать мне»; не отвлекать же, собьется.
Разговаривали ли Ленин с Рахьей на ходу — или помалкивали?
Дошагать от Сердобольской до Смольного — не так просто, как кажется, даже по нынешним временам, когда за вами не охотятся юнкера и — за четыре дня до «исхода» в газетах появились уведомления: Ленин в городе, ату! — ищейка Треф. Между конспиративной квартирой и штабом восстания — десять километров по не самым парадным — и хорошо продуваемым зимним ветром — районам Петербурга; два часа интенсивной ходьбы.
Ирония в том, что «маршрут в Смольный» пролегает через Финляндский вокзал: 4 апреля он приехал сюда и через 203 дня, чего только не нахлебавшись, снова здесь — пешком, мимоходом.
Дальше Нева; Литейный мост не развели, но охраняли; Рахья отправился отвлекать караул, а Ленин просочился. Именно здесь, в начале Шпалерной, у здания изолятора, где ВИ просидел двадцать лет назад 14 месяцев, эти двое встречают конный разъезд юнкеров; эпизод, описанный Пелевиным в «Хрустальном мире» — про то, как неглупые молодые люди, злоупотребляющие, к сожалению, кокаином, с третьего раза пропускают подозрительную пару, которой очень надо пройти по Шпалерной. Пелевинский Ленин — на самом деле демон; он предстает то в виде обычного прохожего, то инвалида, то… «Лицо его с получеховской бородкой и широкими скулами было бы совсем неприметным, если бы не хитро прищуренные глазки, которые, казалось, только что кому-то подмигнули в обе стороны и по совершенно разным поводам. В правой руке господин имел трость, которой помахивал взад-вперед в том смысле, что просто идет себе тут, никого не трогает и не собирается трогать, и вообще знать ничего не желает о творящихся вокруг безобразиях. Склонному к метафоричности Николаю он показался похожим на специализирующегося по многотысячным рысакам конокрада». Неспроста: Ленин многим своим современником казался вором, укравшим Февраль со всеми его завоеваниями — от свободы слова до Учредительного собрания; Пелевин не упоминает о противоположной версии (основывающейся на наблюдении, что все предыдущие опыты устранения института монархии «демократическим путем» заканчивались Смутой и иностранной интервенцией, так что как раз Ленин-то и не позволил отдать плоды Февральской революции тем, кто сумел ловчее ими воспользоваться ввиду исторически лучшей приспособленности: буржуазии), однако в его рассказе — за десятилетия не растерявшем обаяния — чувствуется не только печаль из-за того, что старый, юнкерский мир обречен, но и историческая неизбежность нового; «Хрустальный мир» не карикатура: реальность, лишившись пропагандистской позолоты, предстает здесь в химически чистом виде; «под «вульгарным», слишком часто тиражировавшимся сюжетом, обнажается архаическая подоплека мифа.
Немудрено,
что Ленин — видимо изнервничавшийся, понятия не имеющий, как его примут и чем
кончится авантюра с восстанием, «затекший», давно физически не упражнявшийся, —
оказывается поздно вечером 24-го в Смольном не в лучшем состоянии. Кто-то
другой, не имевший зёренбергского и чудивизевского опыта пеших прогулок по
горам, пожалуй, огляделся бы по сторонам да и отправился восвояси: утро вечера
мудренее. Не удивительно, что, добравшись по двухсполовинокилометровой
Шпалерной до Смольного, ВИ не распахнул дверь в комнату ЦК ногой, а приютился у
окошка на втором этаже, попросив Рахью найти кого-нибудь из знакомых. Так и не
решившись раскрыть инкогнито, он — по-прежнему с подвязанной челюстью и в
парике — одеревенел в позе отчаявшегося Бунши в «Иван Васильевиче»; карикатурным
Иисусом-в-темнице.
В таком-то обличье его обнаружили меньшевистские вожди Дан, Либер и Гоц, присевшие рядом поужинать, — и, опознав рядом с собой того самого человека, который еще десять лет назад окрестил их «партией ужинающих девиц», испытали, надо полагать, ощущения, в целом совпадающие с теми, что почувствовали пелевинские юнкера. Они встретились взглядами. Демон пробудился, воскрес — и готов был, выпроставшись из символической домовины, выползти под свет софитов II съезда Советов.
[1] Старцев
В. И. Немецкие деньги и русская революция: Ненаписанный роман Фердинанда
Оссендовского. Изд. 3-е. СПб., «Книга», 2006; Соболев
Г. Л. Тайна «немецкого золота». СПб., «Нева», М., «Олма-пресс», 2002; он же.
Русская революция и «немецкое золото». СПб., «Нева», 2002.
[2] 1917 год — типичный случай
«расёмоновского события», то есть воспроизведенного разными свидетелями, чьи
версии драматически не совпадают. Среди нескольких крайне интересных «камер
наблюдения», которыми он был «заснят», — Троцкий, Горький, Крупская, Джон Рид,
Альберт Вильямс, Пришвин — выделяются мемуары Николая Суханова —
меньшевистского политического деятеля и отличного рассказчика с GoPro на
голове, успевавшего оказываться в разных местах одновременно — или по крайней
мере производящего такое впечатление. И даже когда он где-либо отсутствует, то
делает это блистательно — как раз 10 октября, когда его жена, большевичка
Галина Флаксерман, попросила его скоротать ночь где угодно, но не дома. И,
конечно, Суханов дорого бы заплатил, чтобы обмануть ее, если бы узнал, что в
его собственной квартире состоится совещание ЦК большевиков — с участием
главного, по сути, героя «Записок», Ленина; вот ирония судьбы. Это
замечательное чтение — и тот источник информации о событиях 1917 года, который
не позволяет себя игнорировать; «Записки» вынуждены были читать — и
рецензировать — даже Ленин и Троцкий, не говоря уж об «обычных» историках; по
сути, этот текст — не просто документ, но тоже часть революции. Однако следует
иметь в виду, что Суханов — при всей своей живости, обаятельности, остроумии и
беспристрастности — на самом деле тоже «ненадежный рассказчик». Схема, в рамках
которой он отчитывается о том, что видел, — меньшевистская, идеологически
ангажированная, отражающая «интеллигентский» взгляд на события 1917 года.
Суханов хороший репортер, но никудышный портретист: он не улавливает логику
Ленина — и расшифровывает все его действия одним кодом: инстинкт захвата
власти. Для Суханова Ленин — ловкий манипулятор, исступленно добивающийся
власти; тот, кто лишил его мечты об Учредительном собрании.