стихи
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 2, 2017
Соловьев Сергей Владимирович родился в 1959 году в Киеве. Поэт, прозаик, художник.
Автор двенадцати книг поэзии и прозы, в числе которых «Крымский диван» (М.,
2006), «В стороне» (М., 2010), «Адамов мост» (М., 2013) и другие. Лауреат
премии «Планета Поэта», финалист премии Андрея Белого. Живет в Мюнхене.
* *
*
Они играют в «любовь побеждает
смерть».
Сегодня на ней маска смерти, а он
— любовь.
Но смысл в том, что они не знают,
кто есть кто.
И ещё — что это, похоже, давно
уже не игра.
Они записали свои имена — на «л»
и на «с»,
и оставили в доме вместе с
одеждой. Сад
озарён костром, они ходят вокруг
огня.
Он гол, как смерть, а она — в
маске любви.
Белое платье на нём и капюшон. На
ней —
только кровь, легкая, словно
шёлк.
Они ходят по кругу, каждый ещё в
своём
танце, и, сходясь, пригубливают
на ходу
один другого, и расходятся. Он
поёт
её тело, тоненько, она говорит
слова —
те, от которых стынет. Платье уже
в огне,
он целует её, и она обвивает его
рукой…
И костёр догорает, и солнце уже
встаёт,
он выходит из дома, не
обернувшись, и
исчезает вдали. И она всё глядит
в окно,
в пустоту — и на «л», и на «с».
* *
*
Она снимала в мужчинах угол.
Главное — вид из окна,
остальное — чувствовала спиной.
Так и жила, тихо стояла у окон.
И исчезала.
И оставалась в этих углах
навсегда.
* *
*
А потом он делает ей предложение.
То есть себе самому. То есть ей в
нём.
Она молчит, опустив глаза.
Он стоит у окна, держит её
ладонь:
правой — левую, и говорит,
говорит…
Ну да, отвечает он ей улыбкой,
шизофрения, конечно, но разве
любая
совместная жизнь мужчины и
женщины —
не она? И знаешь, мне ведь так
это важно,
чтоб было о ком… Жить о ком.
Ждать, еду приготовить, и свечи
зажечь,
и проснуться, и знать, что ты
рядом…
И книги, они у нас разные, но
иногда
у нас будет одна… И гулять.
Обязательно
будем гулять. И любить,
понимаешь,
как себя самого, но другого…
Она всё молчала, смотрела в окно
и еле заметно кивала. Ей тоже,
наверно,
пришлось в этой жизни… Кого же
так чувствовать, как не друг
друга,
и с кем же так близко, так долго,
так вчуже
они пребывали в одном на двоих
очертании?
С кем же? Бог весть. И прильнула.
Как в медленном танце они у окна
чуть покачивались. Чуть
покачивались —
и пейзаж за окном, и слова их, и
годы.
Так жили. Соседям казалось,
стал как-то моложе он, легче,
светлей,
не раз возвращался с цветами,
и свет допоздна — видно, гости,
и музыка, смех из окна доносился.
Потом он исчез. А полгода спустя,
когда дверь его вскрыли и вынули
из петли почерневшее тело, соседи
смотрели в знакомое всем им лицо
и опознать не могли эту женщину.
* *
*
Последний китайский император Пу И
пересажен с ночного горшка на
опустевший трон.
Даль лежит на боку, курит опиум.
Соловьи
непробудны ещё в ложеснах его будущих жён,
бестелесны наложницы, словно
пролитый свет.
Тени-евнухи, иероглифы — тысяча и
один,
и у каждого в тайной шкатулке —
то, чего нет,
и течёт Луна у кормилицы из
груди.
Император в Запретном Городе
заточён:
золотая клетка зачехлена, вот и
вся
его Поднебесная. Не киношный
сверчок
Бертоллучи из его
мелодрамы, а на сносях
рая испечённый в преисподней.
Странно,
что в этом фильме ни слова о
лагерях
под Хабаровском, где якобы
заживал, как рана
под корочкой, уже трижды развеяв
прах
свой — в Пекине, Токио и
Манчжурии.
Письма писал Сталину, чтоб в
Китай
не возвращал его. И посменно
дежурили
десять тысяч лет в нём. Лети,
летай, —
отворялось окно, — и летал,
летел, по пути
перехваченный, и опять писал, в
коммунисты
просил принять. Называли Егором.
А от Пу И
всё, что осталось, — кабинет
министров
в соседней камере. Вскрыл
потайное дно
чемоданов, передал сокровища на
попеченье
советской власти. В ответ получил
письмо
с благодарностью и собрание
сочинений
Карла Маркса. В качестве
поощренья
перевели в другой лагерь — с
берёзками и рекой.
Повариха Оксана, рыбой пахнущая и
сиренью,
входила в воду, поманивая его
рукой:
иди ко мне, доходяга. И пока он к
ней шёл,
не сходя с места, за спиной его
двое слуг
закопали остатки сокровищ под
деревом. Бережок,
огороженный проволокой, с видом
на юг.
А потом, когда его отыграли на
все лады
и стал он уже как Пу, и не нужен,
его подарили Мао — просто от
доброты
и в знак советско-китайской
дружбы.
И ушёл он ещё на десять, но уже в
лагеря Китая,
последний император династии Цин.
В кедах, ватнике и круглых очёчках. Питание
как питание: плюс минус рис. Не сцы,
говорят ему, в центр
ведра — не буди товарищей.
Это по Бертоллучи.
Наставник ему, вертухай
говорит. Небо — соломинкой
утопающего,
за неё и держится, выплывая уже в
Китай
марширующих хунвейбинов. Почти
старик,
неприметный, с другим именем, на
работу
устраивается садовником. Лицевой
тик —
если долго смотреть — у памяти, у
цветов… Годы,
как евнухи те, хранят в шкатулках
то, чего нет.
Он и сам — садовник в шкатулке
Запретного своего
Города. Лежит в земле, и как
пролитый свет —
с ним вторая жена, кости играют в
го.
А те остатки сокровищ, закопанные
у реки,
всплывают в Киеве, полвека
спустя, на останках
другой империи, в частной
коллекции. Пу и, пу и, —
перешептываясь в сейфе
Национального банка.
* *
*
Озеро под пустыней,
в небе его воды мог бы и самолёт
кружить.
Ни глубина, ни возраст этой воды
неведомы.
Нет никого там, кроме незрячих
рыб золотых.
Ждут. Иногда что-то падает вниз
из горнего мира, светлого,
мёртвого, —
этим они живут, прирастая
солнечной пылью и слепотой.
Наверху — но не есть, а бывает —
река.
Но река ли? — короче себя —
как волна пробегает по телу она.
И блужданье песка. И
колесико-паучок
скатывается по бархану,
под которым — незрячее озеро жизни,
и за амальгамою рыбка плывёт
золотая.
* *
*
Найди меня, найди, пока ещё не
поздно,
и яблоки в траве, и жизнь — как
лошади в тумане.
Я шёл сквозь лес и оказался в
слове, в середине
отчаянья. Я шёл к любви. Найди
меня!
Как человек, как черновик, я скомкан
весь.
Что там — закат горит или искрит
обмотка?
Найди меня, я где-то был, я
где-то здесь,
ты, господи, ты, женщина, хотя бы
лодка…
* *
*
Я любил тебя на границах сред.
Как и ты меня — в междуречье.
Даже тело было такой границей, а
не пределом.
Ничего от нас не осталось.
И слава богу. Всё, что здесь
оставляет след,
исподволь потом разворачивает за
плечи
к себе лицом и ест, подцеловывая. Чтобы пела
каждая жилочка, чтоб без голоса
ничего не осталось.
Ничего, что без голоса. Только
свет,
а течёт, как кровь, где любовь
была превращеньем,
мной с тобой обернувшейся на
прощанье
на границах сред, на границах
сред.
* *
*
Я описываю тебя собой.
То есть ничего от тебя в моём
описании нет.
И дело не в инцестуальности
любого письма —
не тешь пустоту домоганьем
присутствия своего.
Ничего от тебя.
Если б это ещё сближало…
* *
*
Открыт? И чувствуешь ладонь,
прижатую к тебе?
Ладонь природы — к открытой ране
в животе.
Пульсация как разум, и тепло. И
очертаний
корочка. Ты чувствуешь? Она
читает.
А взгляд отведён. Кружит ворон
зрачка, без ворона. Лишь взгляд,
в котором
и рана дышит, и ладонь. И нити
тянутся за ним. Не те, что мните
вы…
* *
*
В тихом мюнхенском дворике у реки
лежат камни: на спине, на боку,
лбом в землю.
Маленький, брошенный, безутешен,
всего ничего ему: 35 млн. лет.
Ах люба, зачем это с нами
случилось?