рассказ
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 2, 2017
Амис Яна родилась и выросла в Москве, в настоящее
время живет в Канаде. По профессии судебный переводчик, юрист. Прозаик,
эссеист. Автор статей, рассказов и повестей на английском и русском языках.
В любимом городе Москва есть
парк под названием Сокольники, в который во
времена моего детства детям из интеллигентных семей ходить запрещалось. Наша
семья считалась интеллигентной: дед «мотал четвертак» в Якутии, где «зона» была
почти открытой — бежать оттуда было некуда, только лишь в соседнюю «зону», на
Колыму, или в Янский залив, впадающий в море Лаптевых. Дедушка выдержал каторгу
благодаря заботам местных эвенов и якутов, чьих детей он учил читать и писать.
Однако от цинги ему спастись не удалось, так же как и от туберкулеза. Несмотря
на все эти неприятности он прожил сто один год. Странный человек.
Я увидела дедушку в первый раз, когда мне было пять лет. Мать запретила задавать ему какие-либо вопросы. Был он худ, невзрачен, пах вокзалами и долгими дорогами и оказался совершенно лыс. Этот факт потряс меня до такой степени, что я не выдержала и спросила, где он потерял свою шевелюру. Дедушка сказал, что подарил каждой своей даме по волоску и от этого полысел, на что я ответила взрослым тоном:
— Если бы у тебя было меньше дам, волос осталось бы больше; а так ни дам, ни волос.
Дедушка грустно засмеялся и сказал маме:
— Мудрая она у вас не по годам, прокурором будет.
Мне в подарок он привез настоящую котиковую, расшитую эскимосским орнаментом фуфайку, которую я хранила много лет.
Мой покойный отец тоже не обошелся без отсидки, так как был сыном «врага
народа», — летом 1941-го его взяли под следствие и посадили в Бутырку. Вскоре
началась война, и он был отправлен на фронт «искупать вину» своей кровью. В это
время моя мама с бабушкой и сестрами ехали по направлению к горам Тянь-Шань,
куда их эвакуировали вместе с заводским оборудованием. Как полагается во время
войны, эшелон начали бомбить и разбомбили весь, кроме последнего вагона, где
была мама и по странной случайности — девочка по имени Майя, которую в суете
ошпарили кипятком и на которую моя бабушка, почитательница уринотерапии, велела
срочно мочиться, несмотря на общую суматоху. Так что с билетами в Большой у нас
впоследствии не было проблем.
В общем, что там говорить! Семья моя считалась исключительно интеллигентной, и парк Сокольники был для меня закрыт.
Наверное, оттого, что меня постоянно учили хорошим манерам и ежедневно вдалбливали в голову, что я из «приличной семьи», с раннего детства меня притягивали к себе всякие злачные места.
Недалеко от нашего дома был заброшенный двор, куда выносили мусор. Двор назывался «Дом семнадцать», хотя дома с таким номером там как раз не было. Его когда-то снесли, а на его месте, в окружении сараев и развалившихся бараков, медленно врастал в землю простой деревянный стол со скамейками. Здесь и собиралась вся честная компания: бывшие зэки, московские центровые воротилы и так называемые «цеховики», то бишь ребята, державшие подпольные «цеха», где производилось абсолютно все: начиная от зубных коронок и кончая выращиванием мелкого домашнего скота. Я любила прошмыгнуть за сараи, спрятаться там и подсматривать. Особенно мне нравился Козловский — так этого человека называли за то, что он никогда не расставался с гитарой. Пел он низким баритоном и в основном блатные песни: «И как-то раз в хавере под сметаной какой-то бес с Жиганом воевал, и две пятерки битые упали, и туз упал, Жиган наш проиграл». А еще туда приходили Длинный, Марчелло, дядя Миша и Свинец. Собирались они обычно к вечеру, приносили пиво или водку, вяленую рыбу и черные сухари.
— Покроши сухарик, Мишань, — просил Длинный дядю Мишу.
Длинному после побега охранники переломали пальцы, вышибли зубы и бросили
умирать на снегу, но ребята его подобрали и выходили, и начальство махнуло на
него рукой как на совсем уж неисправимого. Несмотря на увечья, мужиком он
остался высоким и красивым — русые волосы с проседью и голубые, с поволокой,
глаза. Дворничиха Тоня любила его без памяти и каждое утро поднималась в пять
часов скрести снег и колоть лед, только чтоб у Длинного хватало на водку.
Закусив нехитрым обедом, мужики закуривали папиросы «Памир» и начинали ругать
советскую власть, в частности — советское правительство и советскую милицию.
— Я, если бы мог, всех этих ментов своими руками бы передавил, — говорил татарин Марчелло, получивший свою кличку за пристрастие к итальянской литературе, с которой он познакомился в тюремной библиотеке.
Меня такая нелюбовь к милиции, защитнице взрослых и детей, поражала до
глубины души. Вблизи дядьки были совсем нестрашные. Узнав о моем существовании,
угощали меня ирисками и семечками, а Свинец, отсидевший «червонец» за немецкий
плен, чистил мне яблоко острым ножичком и называл беленькой принцессой. У
родины не было военнопленных, а были «предатели». Свинец и был одним из таких
«предателей».
— Ну, чего тебе здесь, принцессе такой беленькой? Иди себе, иди, — говорил он мне, заметив, что я прячусь за сараями.
Разговаривали они на каком-то странном языке и страшно матерились, особенно когда играли в карты.
— Уши тебе, падле, надо отрезать за такие вые..ны, — ругался Длинный на Свинца.
Но драться они никогда не дрались. Была между ними непоколебимая солидарность, рожденная в лагерях и оставшаяся на всю жизнь.
Много лет спустя, когда Москва стала городом-героем и образцово-показательным городом, я встретила Свинца на Курском вокзале. Он сидел на грязной скамейке, оборванный, постаревший, со спившимся вконец лицом, но я его узнала и подошла поближе. Сначала он уставился на меня недобрым взглядом, а потом по его небритому лицу поползла улыбка, и почти беззубым ртом он прошамкал:
— Беленькая… Шмотри, какая принцесса штала! Чего ты тут делаешь-то?
— Да вот, с дачи возвращаюсь.
— Понятно… — сказал Свинец и, как в далеком моем детстве, добавил: — Ну, чего тебе тут? Иди себе, иди.
Я оставила ему все деньги и ушла. Потом я долго плакала.
Когда мне было лет десять, мы с моей подружкой Черой посетили московский
ипподром. Чера хотела заниматься верховой ездой и работать в цирке наездницей.
По ее мнению, от верховой езды становились длиннее ноги. Как выяснилось позже,
ноги становились кривей, а не длинней. Почти каждую неделю мы ездили на
занятия, нам давали смирных лошадей и выводили на маленькую арену, которая
называлась «Детский сад». Стоило это удовольствие восемьдесят копеек, и нам
каждый раз приходилось идти на преступление — «тырить» мелочь из карманов
родных и близких, не подозревавших, что мы катаемся, и полагающих, что мы в это
время поем в хоре или сидим в библиотеке. Однажды, чтобы пополнить наши
финансы, Чера выкрала золотые карманные часы, принадлежавшие ее покойному деду,
в целях их последующей перепродажи своей же собственной бабушке, которую мы
нежно называли Бабелей. Часы хранились под бабушкиным матрасом, а еще ниже к
ножке кровати был привязан какой-то мешочек. Мешочек мы проверять не стали, но
карманные часы Павла Бурэ извлекли на свет, пока Бабеля жарила на кухне
картошку с чесноком. Операция прошла удачно, и мы с удовольствием уплетали картошку,
запивая ее нашим любимым клюквенным киселем, шепотом обсуждая дальнейшие
перспективы. Бабеля спохватилась только к вечеру. Она перерыла всю квартиру и,
не найдя часы, слегла от горя:
— Пропали «Павловы» мои, — причитала она в слезах, — как в землю провалились, прости Господи.
Горю ее не было конца, и она продолжала всхлипывать весь следующий день, периодически капая в рюмочку валерьянку. Наконец мы решили, что время для «нахождения» часов настало. Нам не хотелось, чтобы Бабеля отдала концы и оставила нас вообще без копейки денег. Хотя и были мы малолетними преступниками, но дурочками точно не были и ясно понимали, что если мы потащим золотые «Павловы» в комиссионку, то нас тут же отведут в милицию. В конце концов, Чера, приблизившись к умирающей от горя Бабели, сообщила честным пионерским голосом:
— Бабушка, нашлись твои «Павловы».
— Нашлись! Слава Богу! — Крестясь, Бабеля подскочила с кровати с необыкновенной прытью. — А где же ты их нашла, золотко?
— В школе мальчик хвалился, наверное, в квартиру влез незаметно. Не хотел отдавать, пришлось выкупить у него за десять рублей. Все деньги ему отдала!
Чера потрясла пустой копилкой, из которой мы заранее вытащили деньги.
— Золотко ты мое, да я тебе за «Павловых»… дедовы часы-то, он мне их на память оставил.
Бабеля полезла под кровать и вытянула оттуда узелок, который в развязанном состоянии оказался наволочкой, где она держала свой капитал и еще какие-то «ценности». Мы многозначительно переглянулись.
— Вот тебе, золотко, двадцать рублей, убери назад в копилочку.
Таким образом наша ездовая карьера была обеспечена на долгое время.
После школы, если не было тренировок на ипподроме, мы паслись около овощного магазина, где продавец Кандак, наш большой друг, угощал нас прямо из бочки солеными огурцами, которые мы с Черой обожали. При этом он всегда приговаривал:
— Чой-то рано вас, девки, на соленое потянуло…
Мы таких слов тогда еще не понимали, хотя ежедневно штудировали Мопассана и других «запрещенных» писателей. Кандак, как и компания двора «Дом семнадцать», любил крепкое русское слово, но чаще всего употреблял слово «суки». Всё и все у него были «суки». Пустые ящики из-под бутылок, люди в очередях, его собственные дети и все советское общество, которое он просто называл «сучьи рыла».
— Вы, девки, проходными ни-ни-ни, а то там эти суки… ссильничуют, уж тогда на вас точно огурцов не оберешься, — предупреждал он нас.
Но мы его не слушались и продолжали ходить проходными. Все это было очень скверно, мы с Черой об этом догадывались, но ничего поделать не могли.
Парк Сокольники находился в двадцати минутах езды от центра города, где
мы росли, и был в то время конечной остановкой метро. Это считалось далеко, и
мы туда боялись соваться, хотя ипподром находился в два раза дальше; но
ипподром мы знали как свои пять пальцев и у нас там тоже был друг — жокей
Гриша, позволявший заводить в стойло его лошадь. Потом Гришу зарезали, а лошадь
Непогоду отравили. «Гриша ломал навар, вот они его и замочили», — как нам позже
объяснил Гришин помощник. Одним словом, ипподром был дом родной, а что в
Сокольниках, мы не знали. Говорили, что там каток «с музыкой» и страшное
количество уголовников всех мастей. Девочек там вроде насиловали «не отходя от
кассы», тут же резали на куски и разбрасывали по всему парку. Время от времени
по Чистакам — так назывался Чистопрудный бульвар, где мы жили, — проносились
страшные слухи: в Сокольниках нашли отрезанную руку, или отрубленную ногу, или
оторванную голову. Мы, конечно, этому верили и тряслись от страха, а Чера
говорила с укором:
— Вот видишь, ничего хорошего там нет, в этих Сокольниках. Здесь, если что, можно Гудка позвать.
Гудок был пожилым продавцом мороженого и прозываться так стал с начала войны, после того как по лагерям растасовали весь заводской отдел, коего он был начальником, а его самого повысили в звании и дали орден какой-то там славы. Будка его стояла рядом с Чистыми прудами, а вернее, прудом, который зимой превращался в каток. Но мне было категорически запрещено разговаривать с Гудком. Как-то я у него купила эскимо, но оно почему-то оказалось без палочки.
— А где палочка? — спросила я разочарованно.
— Вот выйдешь замуж, и будет тебе палочка, — сказал с доброй улыбкой Гудок и протянул сдачу.
Вечером я спросила родителей, что это означало, но вместо объяснения мне перестали давать деньги и запретили к нему подходить. Так что мне лично на Гудка надеяться было нечего.
На время мы забыли про Сокольники и про каток с «музыкой» и продолжали нашу обычную программу: прогуливали школу, ходили к Кандаку за огурцами и на Главпочтамт за марками. Мы активно вели переписку с детьми из дружественных зарубежных стран, адреса нам давали в КИД-е, Клубе интернациональной дружбы, где у Черы и зародился интерес к иностранным языкам, что впоследствии привело ее в МГИМО — «Московский государственный институт междуголодных отношений», как его называли в кулуарах. Цирковой артисткой она так и не стала, но вышла замуж за циркача Валерку, который полетел с трапеции, сломал позвоночник и скончался в институте скорой помощи им. Склифосовского. В ту ночь она мне позвонила первый раз после двухлетней ссоры и прохрипела страшным голосом.
— Я в Склифе, Валерка умирает, приезжай.
Я поехала. Но все это было потом, а пока мы наслаждались тем, что называлось счастливым, безоблачным детством.
Самым любимым нашим местом был магазин «Чаеуправление» рядом с редакцией
еврейской газеты, которая вызывала у Кандака серьезное беспокойство. «Прикрыли
бы их медным тазом, а то, вишь, газету им надо. Пусть „Вечернюю Москву” читают,
не хера тут Биробиджан разводить», — бормотал он. Магазин до революции
принадлежал то ли Морозову, то ли Третьякову и был такой красоты, что его даже
большевики пожалели. Весь позолоченный, с колоннами, волшебными китайскими
фонарями и громадными, по углам, фарфоровыми красными вазами. Пол, выложенный
мраморной мозаикой, блестел, как зеркало, а по стенам вились золотые драконы. И
чего там только не было! Прилавки ломились от шоколада, зефиров, печенья,
трюфелей, свежих пирожных безе, эклеров и всех сортов чая и молотого кофе,
благодатный запах которого разносился по всей округе. Мы с Черой не завтракали
в школе, а скидывались по десять копеек и покупали свежую, с орехами,
кос-халву. Потом мы шли на Чистаки, садились на скамеечку около пруда, где
плавали красавцы-лебеди, и, отщипывая кусочки белой, липкой, как оконная
замазка, кос-халвы, наслаждались жизнью. Иногда мы шли в пекарню во дворе
булочной Елисеева, где через низкие, зарешеченные окна красные от жара тетки
давали нам свежеиспеченные калорийные булки, и ничего в жизни не было лучше
этих булок. А дома сложилось мнение, что у меня плохой аппетит, меня даже
возили к известному профессору. Никто не знал, что у нас с Черой было свое
меню: соленые огурцы, кос-халва и калорийные булки.
Время шло. Безобразия в парке Сокольники продолжались, и о них ежедневно с ужасом шептались в школьных коридорах. Чера вдруг вытянулась, перешла в спецшколу и завела роман с мальчишкой Севкой. Время от времени мы все вместе ходили на Яузу, кричали под мостом дурными голосами и писали всякие глупости на перилах набережной. Виделись мы с Черой теперь реже, но по-прежнему, собираясь у нее дома, красили до одурения ресницы и мазались гримом из магазина ВТО (Всесоюзного театрального общества) — это было единственное место в Москве, где в то время продавали пуанты и театральный грим.
В Чериной огромной квартире в сталинской высотке на Лермонтовской все было японским и индийским, включая туалетную бумагу и кучку дерьма, сделанного из какой-то хитрой синтетики. «Кучка» лежала на серванте, окруженная хрустальными вазами и бокалами. Это был японский сувенир-шутка. Когда в дом приходили гости, первое, что им бросалось в глаза, — это самое дерьмо на серванте, и вместо обычного «Здравствуйте!» они вскрикивали:
— Фекалии! На серванте? Как это вас угораздило?
Это доставляло огромное удовольствие родителям Черы, работникам Комитета защиты мира и лауреатам разных премий. Когда в гости ожидалось важное начальство, дерьмо отодвигалось вглубь и прикрывалось хрустальным графином. Во время одного из таких визитов Чера решила пошутить и положила «кучку» на середину стола, временно прикрыв ее миской с салатом оливье. Все было нормально, пока не поднялся начальник Чериного папы с заготовленным тостом, посвященным родной партии и Международному женскому дню. Тут-то он и обратил внимание на дерьмо, но, в отличие от других, не проявил ни малейшего удивления, а задал вполне нормальный вопрос:
— А почему не пахнет?
Видимо, сказался его огромный опыт работы в органах.
Черин папа засуетился и, бросая гневные взгляды в сторону Черы, ответил не своим тоненьким голоском:
— А оно не настоящее, Сергей Иваныч, сувенир это, мы с Машей из Японии привезли.
—Аааа, — разочарованно протянул Сергей Иваныч, — а я подумал, кто-то пошутил и на стол нагадил.
Черина мама обиделась и покраснела, а Черин папа засмеялся и сказал:
— У нас не заржавеет, Сергей Иваныч, если прикажете, так и нагадим.
— Вот за это и выпьем, — предложил начальник, а уходя, попросил дерьмо в подарок — «в кабинетик».
Мама Черы завернула дерьмо в накрахмаленную белую салфетку, а папа грустными глазами проводил свою любимую игрушку. Чера, конечно, была сурово наказана. У нее отобрали книги и закрыли в комнате. Все это случилось накануне одного жизненно важного события, которое и привело нас в парк Сокольники.
Незадолго до этого мы услышали по радио, что киностудия «Мосфильм» ищет на роль девочку нашего возраста. Желающие приглашались на отбор, который должен был состояться на площадке перед главным входом в парк Сокольники. Мы с Черой, конечно же, решили пойти, но, так как девочка нужна была одна, а нас двое, мы поклялись уговорить режиссера изменить сценарий и взять обеих. В том, что кто-то из нас двоих получит роль, мы не сомневались.
В тот самый день Чера сидела дома наказанная, в тоске заламывая руки и проклиная родителей-деспотов, вставших на пути ее артистической карьеры. Мне ничего не оставалось, как сочинить историю о зверски избитой старшей сестре, закрытой в комнате и подожженной злодеем-мужем. После чего была вызвана милиция, пожарная команда и скорая помощь. Все эти люди шумной толпой ввалились к домуправу и приказали выламывать дверь. Чера в это время жгла линолеум на полу, создавая видимость поджога. План действий был предварительно обсужден через окно, по простоте душевной оставленное открытым ее родителями. Дверь выломали, и Чера в суете выскользнула из квартиры, предусмотрительно прихватив тушь для ресниц и коробку грима.
Мы помчались краситься в общественный туалет, оттуда в табачный магазин
за сигаретами «Фемина», а оттуда в метро. Там, нагло проскочив вдвоем за один
пятачок, мы вскочили в подлетевший поезд и покатили на «съемки». В вагоне мы
продолжали красить ресницы и нарочно громко обсуждать «репетицию и показ»,
вызывая у пассажиров осуждающие и, как нам казалось, завистливые взгляды.
Доехав до конечной станции метро «Сокольники», мы вышли наверх и направились к
главному входу в парк.
Одеты мы были «во все заграничное»: я была в черном вельветовом жакете с золотыми пуговицами и в белых перчатках (жакет сшила портниха Катя и называла его красивым словом «труакар»), а Чера не успела переодеться и шла в спортивных японских штанах и моей финской куртке, которую я ей дала поносить. Мы периодически обменивались вещами. В моем доме это называлось «нищенством», а в Черином «цыганщиной». Мы это называли «хаванкой»: «Дай свитер поносить на хаванку». Вообще, у нас с Черой было много всяких специальных словечек, жестов и ужимок, казавшихся нашим родителям пределом падения.
— Ты чебуреки когда-нибудь ела? — спросила Чера.
— Нет, а что это такое?
— А в Гаграх ты когда-нибудь была?
— Нет, — горько созналась я. — А что в Гаграх?
— Чебуреки, бестолочь. В парке где-то есть чебуречная, только ее искать надо. После съемок зайдем.
Я забыла о съемках и думала о том, что мои родители могли бы хоть разок отвезти меня в Гагры, чтобы я попробовала чебуреки. Но в Гагры они не ездили — все никак не могли простить закавказским республикам «отца народов» и предпочитали отдыхать на даче в Подмосковье.
Мы шли мимо древних старух, грязно одетых мужчин, неопрятных, растрепанных женщин, и все они своими одутловатыми, нездоровыми лицами напоминали не людей, а сплошные «сучьи рыла», как выразился бы наш Кандак. Мы шли мимо квасных бочек, лотков с мороженым, продавщиц жареных пирожков, от которых весь великий советский народ мучился изжогой, и нам вслед неслись замечания:
— Откуда такие взялись? Во вырядились-то! А эта в штанах каких, а та в перчатках… с золотыми пуговицами… иностранки, что ль?
— Ну и деревня, — небрежно проронила Чера.
Наши сердца переполнились гордостью оттого, что мы не какой-то там «колхоз», а коренные москвички, и море нам по колено — идем в кино сниматься. Мы приближались к главному входу. Тут уже собралась огромная толпа девочек-подростков. В толпу с разгона врезался молодой человек в замшевом пиджаке и, одну за другой, стал выдергивать будущих «звезд» советского экрана. Затем он быстро что-то спрашивал, что-то записывал в блокнот и опять убегал. «Звезды» с надеждой смотрели ему вслед. Неподалеку стоял автобус Мосфильма, а перед ним на раскладном стуле сидел щуплый, бородатый дядька с рупором. Время от времени он выкрикивал чьи-то имена и распоряжался повелительным тоном.
— А ну-ка эту покажи, да нет, вон ту, с косой. Так, поверни ее на меня… лицо роскошное, а затылок плоский, ну не ептель-моптель? Сил у меня больше нет! Дайте кто-нибудь пива! Пиво есть в этой бл…ской организации или нет?
— Антон Григорьевич, я вас прошу, следите за своей речью, — обратилась к нему лохматая дама в джинсах.
— Аллочка, отойдите, пожалуйста, пока я на вас не рыгнул, — лениво попросил «рупор».
Нам не понравился ни молодой человек в замше, ни дама, и мы решили идти прямо к дядьке с рупором. По всему было видно, что он командовал парадом.
— Здрасте, — сказала Чера, приближаясь к дядьке.
— Здрасте, — ответил он, не глядя в нашу сторону.
— Мы из циркового училища, — нагло соврала Чера.
— Девочки, не крутитесь под ногами, кто вас сюда пропустил? — вмешалась дама.
В это время подскочил молодой человек в замше.
— А вам чего тут надо? — спросил он с грубостью, которой мы не ожидали от работника Мосфильма.
— Мы сниматься, — сообщила я неуверенно.
— Сниматься? Смотри, какие шустрые! Ну, чего, Антон, завязываем? — спросил он у «рупора».
— Да уж пора. Ты там хоть что-нибудь приличное отобрал?
— Как отобрал! — завопили мы с Черой в один голос. — Без нас?
— Слушай, а они забавные, — заметил Антон и честно объяснил: — Вы нам не подходите, девочки. Нам нужна блондинка с широко открытыми глазами. Наив. Знаете, что такое «наив»?
— Мы блондинки, и мы наив, — опять заверещали мы, выкатывая изо всех сил глаза.
— С «наивом» напряженка, старик, — встрял замшевый.
— Спасибо, я догадался еще на первом курсе. Идите, девочки, вы нам не подходите, может быть, в следующий раз, — устало пообещал Антон.
Мы еще потоптались некоторое время и с поникшими головами отошли в сторону.
— Ну, чего делать будем? — спросила Чера, печально рассматривая свою физиономию в маленькое зеркальце.
Посовещавшись, мы решили пойти в парк и найти чебуречную.
— В кино не взяли, хоть пожрем по-человечески, — толково заметила она.
На том и порешили.
В парке на удивление было очень мило: аккуратно подстриженные газоны, клумбы, качели, карусели, пиво, воды, бутерброды и со всех сторон «добрая улыбка Ильича» в сопровождении популярных песен: «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью…» и «Человек проходит как хозяин…» Прошатавшись с полчаса, мы наконец нашли пресловутую чебуречную. Народу в ней было как на стадионе «Динамо» во время футбольного матча. Мы заняли очередь. Чебуречная оказалась ничем иным, как обычной грязной забегаловкой, безрадостным порождением общепита. Я пошла занимать места в дальний угол, а Чера осталась стоять в очереди. Меня начинало мутить, а мои пуговицы медленно покрывались налетом бараньего жира, теряя свой первозданный блеск. Вдруг с шумом отворилась дверь, и в чебуречную ввалилась компания парней — к представителям «золотой молодежи» они явно не принадлежали. Демонстрируя преимущества системы самообслуживания, они нагло растолкали очередь и влезли вперед. Поднялся обычный в таких случаях базар, кто-то вспомнил чью-то мать, но полная, в замасленном переднике женщина, стоявшая на раздаче, гаркнула неожиданным басом:
— Ну, чего разоряетесь? Местные они, спешат.
Очередь успокоилась и закурила.
Вдруг кто-то подошел сзади и сдавил мои плечи. Я вздрогнула и, повернув голову, краем глаза увидела низкий лоб и квадратную челюсть, характерные черты лица, описанные в книжках психиатров как признак низкого интеллекта и большой физической силы.
— Не рыпайся, пойдешь со мной, — интимно сообщил обладатель челюсти.
Я обомлела. Чера стояла в отдалении и ничего не видела. Подходила ее очередь, и она старалась взять чистый поднос. Просидев несколько секунд неподвижно, я все-таки «рыпнулась», но тут же почувствовала острый укол в бок.
— Со мной пойдешь или пику хочешь? — тихо спросил парень.
Я не шевелилась от страха. Скосив глаза в сторону, я ухватила взглядом блеск какого-то тонкого предмета — то ли шила, то ли отвертки.
— По сторонам не кнокай, вставай и пошли.
Мне стало жутко, намокли подмышки, в груди залег тяжелый ком, перекрывший дыхание. Вокруг никого не было. Весь народ скопился в первом зале, там было светлей и ближе к кухне. Я видела Черу, расплачивающуюся за чебуреки, но что Чера…
— Пойдешь сама или приколоть тебя? — шипел в затылок мой мучитель.
И вдруг мне вспомнился «Дом семнадцать» и вся честная компания: Козловский, дядя Миша, Марчелло, Длинный и Свинец… И эти их карты, и блатные песни, и дворничиха Тоня с ее сумасшедшей любовью, и вся их убогая, по сути дела, безрадостная жизнь. Воспоминания промелькнули в моем сознании, как в ускоренной съемке, и сложились во фразу, которую я неторопливо произнесла осевшим голосом:
— Ну, чего ты в натуре гоношишься, как пропадлина последняя? Канай отсюда, пока шнифты не выставили.
Наступила пауза. Из большого зала доносился звон посуды и унылое пение засидевшихся алкашей: «…и за барт ея брааасаает в набежавшую ваалэну… и за бааарт…»
Наконец он убрал руки и, засовывая финку в карман, уважительно спросил:
— А кликуха у тебя какая?
— Анька Ипподром, — лихо ответила я под влиянием длительного пребывания в стенах общепита.
— А живешь где?
— В Петушках, на Сиреневой, пока прописку не дадут.
— Ништяк, — сказал парень, — как-нибудь заеду к тебе в Петушки.
Потом он как бы что-то сглотнул, с глумливой ухмылкой посмотрел на мои
золотые пуговицы и, не прощаясь, развязной походкой московской зеленой шпаны
похилял к выходу. А я подумала: «Тоже мне блатной, и не таких крутых видали». И
это было истиной правдой. Когда он скрылся из виду, мне стало ясно, что я
больше никогда и никого не испугаюсь.
А потом пришла Чера и дрожащими руками поставила поднос, и мы ели чебуреки, и бараний жир тек по нашим подбородкам, и Чера призналась, что все видела, ее просто застопорило от страха, и просила простить ее и не считать предательницей. Я простила. И еще она хотела знать, было ли мне страшно. Я сказала, что очень. А потом наши волнения улеглись, и мы, закурив сигареты «Фемина», с гордо поднятыми головами прошествовали через весь парк Сокольники, сели на метро и покатили домой на Чистаки.