рассказ
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 7, 2016
Доброва
Евгения Александровна родилась в
Москве. Окончила Литературный институт им. Горького. Прозаик, поэт, переводчик.
Дважды стипендиат Министерства культуры России. Стипендиат министра культуры и
национального наследия Польши. Член международного ПЕН-клуба,
член Союза писателей Москвы. Живет в Москве.
На планерке главврач сегодня орал:
— Кто опять ставит канистры не на место? Я сколько раз говорил, пожарный выход не загораживать! Опять перепутали концентрацию формалина! Сто раз уже было сказано: это пяти-, а это тридцатисемипроцентная. Вы что, дебилы, не можете прочитать, пять процентов или тридцать семь?
Стефания в ответ:
— А что тут странного, у сотрудников после восьми часов на кособоких стульях, которые вы нам еще в прошлом году обещали поменять, не только спина отваливается, но и голова!
И я уже знал, что скажет главврач:
— Фрис одер штирб. Сожри или умри.
Не нравится — уходи, то есть.
Куда уйдешь, в Берлине безработица.
Тем более если ты иностранец.
Еще в школе отец мне сказал — иди на медфак, мало ли, как жизнь сложится, врачи даже в лагере на особом счету и всегда выживут. Я хотел быть художником, но послушал его и пошел. Мы из казахстанских немцев. Наверное, это многое объясняет.
Мы переехали из Караганды по программе, когда мне было двадцать четыре. В Германии можно поменять специализацию в любой момент: был хирургом, оперировал мозги, надоело — стал лором. Но я не стал менять свою патанатомию. Я ее любил уже тогда.
Я одиночка. У меня нет жены и детей. В Караганде жениться не успел. Или не хотел. А здесь, в Берлине, никого не встретил.
Больница, где я работаю, кранкенхаус «Санкт-Амалия», находится в предместье — от Ост-Кройца несколько станций на электричке. Пейзажи в Восточном Берлине встречаются совершенно советские. Я еду мимо однотипных дачных сараюшек, теснящихся прямо у рельсов, под ЛЭП, мимо перелесков и пустырей. Иногда мне кажется, что я не уезжал.
Обязанностей у меня немного. Здесь это называется «виды труда». Если сосчитать, то получается четыре. Вырезка, микроскоп, быстрая биопсия и иногда зал, то есть вскрытие. В прозектуре нас двенадцать человек. Есть план, кто что делает сегодня.
Все думают, что мы целыми днями стоим в морге, но это не так. Для чего вообще вскрытия — чтобы понять, как развивалась болезнь. Но для того, чтобы это понять, вскрытие нужно в пяти случаях из ста.
Современная патанатомия — это микроскоп. Смотришь и ставишь окончательный диагноз — рак, не рак. Если вам поставили под микроскопом рак, то все, уже не отвертитесь. Ни хирурги, ни терапевты не имеют права ляпнуть это до биопсии.
В основном на работе я смотрю на клетки. Это у нас «труд номер один». Но для того, чтобы эти клетки увидеть, сначала нужно подготовить препараты — «труд номер два», или вырезка, по-простому.
Вот отрезали вы, к примеру, ногу. Ну, к примеру. Но как понять — вы все, что надо, отрезали?
Если на краю резекции есть опухоль, значит, вторая половина ее где осталась? В ноге. Я говорю хирургу, где локализация и какой величины. А если оно уже везде — зашивайте, ничего не надо отрезать, это труба.
Биоматериал расчленяется на макропрепараты. Специальными ножами нарезаем их до лепестков. Это — срезы, то, что идет под микроскоп. Их десятки, сотни, тысячи, и это никогда не кончается. Ты можешь только сам себе сказать — все, после следующего ведра иду курить.
Есть еще «шнель-шнит», быстрая биопсия — пациент под наркозом, а к тебе санитарка бежит с контейнером, приносит свежее, теплое и красное.
И срочно надо приготовить препарат и дать диагноз. За двадцать минут.
Когда работаешь на вырезке, препараты уже обработаны, в растворе, и они не такого цвета, как в живом человеке, — от формалина серо-коричневые. Есть, конечно, и кровь, и все такое — но оно уже как бы немножко другое.
А тут — как будто мясо свежее купил. Сейчас вы спросите, не вегетарианец ли я? Нет. Германия — это не та страна, где стоит отказываться от мяса.
Вообще, когда нужна быстрая биопсия, нет времени на такие сопоставления. Двадцать минут! Качественный препарат не приготовишь, спешка, полундра, стресс для всех, начиная с хирурга и заканчивая тем, кто летит к тебе с ведром из операционной. Такой у нас «труд номер три».
Самые счастливые дни — за микроскопом. Вы не представляете, как все красиво внутри. Как причудливо, но и логично клетки собираются в кворум, достигают гармонии форм и фигур, вершин абстрактной живописи. Марсианские пейзажи, звездные россыпи, Млечный путь, ягодные поляны, горы, реки и заводи. Красота мира клеток завораживает. Там есть свои сюжеты, и они повторяются. Стелется ягель, растут коралловые сады, разбиваются о камни водопады, машут лапами ели. Это не фантазия, когда в слизи много полисахаридов, молекулы выстраиваются в форме елки.
У нас в прозектуре модно восторгаться картинками: какая красота! Посмотрите!
Но это фигура речи, кто поплетется к твоему микроскопу, когда у самого под носом такой же вернисаж.
Россыпи самоцветов, нефритовые бусы и гранатовые браслеты, гирлянды и серпантины, реки и фьорды, дендриты и морозные узоры на стекле. Восхитительная природная инженерия. Гармония высоких чисел. Красота фракталов.
Но сама опухоль не развивается по принципу фрактала. Не так она берется. Вся опухоль — это клон одной клетки. Агент Смит. Жила-была клетка, мутировала и стала неограниченно делиться. Когда делятся другие клетки, их останавливают соседи: контактное торможение. А этим наплевать на окружение. Они делятся, делятся, делятся, они требуют пространства — и они его получают.
У опухолей нет инстинкта самосохранения. Они растут, пожирают органы, и человек умирает.
Это не паразиты. Если в тебя поселится какой-нибудь червяк — он тебя не убьет, ему это не выгодно. А опухоль убьет.
Я смотрю картинки и ставлю по ним диагноз. Кодирую по правилам ВОЗ: размер опухоли, степень злокачественности, достигает ли она краев, есть ли метастазы. Получается формула, набор букв и цифр — диагноз смогут применить в другой стране без перевода.
В прозектуре «Санкт-Амалии» отличный микроскоп. Еще бы стулья поменяли наконец. Сидим по восемь часов, а спинка едва поясницу прикрывает.
Заходит мой напарник Йорг. Он в новой шелковой сорочке. Патологоанатомы, в отличие от остальных врачей, могут ходить без халатов. Когда нет контакта с препаратами. Мы тут не какие-нибудь мясники, а люди культурные.
Да, это правда. Йорг с Эриком ходят в оперу на Вагнера. Линда фотографирует скульптуру. Стефания делает шляпки. У нас даже хористка есть своя, поет народные песни. Такое можно позволить себе только в патанатомии: если ты работаешь хирургом, тебе уже не до хора. И не до шляпок.
А я рисую. Прихожу домой и по памяти рисую картинки. Плывут в малиновой заре кучевые облака. Течением уносит косяки рыб. Рассыпается земляника из лукошка.
Да, у нас есть еще одна привилегия — разрешены ногти. Девчонки могут прийти с длиннющими и в узорах. Они смешно торчат, обтянутые перчатками.
Я тоже люблю делать маникюр. Линда посоветовала стилистку из хорошего салона, по воскресеньям она приезжает на дом, хотя в Германии это запрещено. Но она русская и ничего не боится.
Я рад перекинуться с ней парой слов на родном языке.
Она замужем.
У Йорга болят глаза от микроскопа, он просит поменяться с ним завтра обязанностями. Йорг протестант. Его рабочее место все в изречениях, календариках с крестами. Он ходит в церковь, приносит оттуда постеры: в Писании сказано…
А что там сказано?
Вчера я читал про Фому Аквинского. Посетив мессу 6 декабря 1273 года, он изрек: «Не могу теперь больше писать: видел такое, после чего все мои писания — солома».
Что он такое увидел? Женщину-священника?
Сказал «видел такое» — и замолчал.
Я бы хотел дружить с Йоргом, но здесь не приняты такие сантименты в коллективах. Мы можем играть с ним в теннис по выходным или купаться в Хафеле, если лето, но это просто коакция, совместное действие, мы никогда не станем близкими людьми.
Я рад, что Йорг со мной меняется. «Труд номер один» нравится мне больше, чем резать ноги, сиськи и кишечники.
Значит, я посмотрю картинки, а он займется макропрепаратами. Бедный Йорг, там ведер — до трамвайной остановки.
Что человек чувствует, когда сидит в этом потоке? Он чувствует, что уже пора на обед, а препараты несут, и несут, и несут.
Человек с лирическим темпераментом, какой-нибудь Готфрид Бенн, мог бы размышлять о жизни и смерти. Помните, про астру? …И когда я увидел это тело, обезображенное, я взял астру, положил ее в эту кровавую вазу, и зашил это тело… Покойся, милая астра, напитайся кровью…
Я тоже могу такое написать, но это будет не тогда, когда я режу.
Когда я на вырезке, у меня нет никаких образов. Представьте, я работаю товароведом в обувном магазине и гружу коробки. Так вот, это примерно то же самое.
Но сегодня у меня картинки.
Ой, какая красота!
Мозаики, фракталы, изморози.
Какая красота!
Да, я знаю, что это опухоль.
У нас в прозектуре почти ничего больше нет, кроме опухолей.
Опухоль красива.
Каким-то образом она структурирует себя в идеальную геометрию.
В тончайший рисунок изморози.
Ландшафт английских парков.
Лунные пейзажи.
Завитки папоротников.
Землю из космоса.
Кто создал всю эту красоту?
Кто?
Иногда ловлю себя на мысли, что я любуюсь чьим-то страданием.
Хотел даже спросить у Йорга, не чувствует ли он такого, но подумал, что это слишком личный вопрос, и не решился. В Германии не принято задавать коллегам личные вопросы. Если тебя распирает — обратись к психологу.
На прошлой неделе я работал в зале. У нас редко вскрывают трупы, раз в полтора-два месяца. В СССР каждый умерший в больнице подлежал вскрытию, за исключением свидетелей Иеговы или других религиозно убежденных. Ради посмертного диагноза, который сравнивался с прижизненным. Так называемая категория совпадения — по ней потом врачей на конференции по смертности пропесочивали.
В Германии нет понятия совпадения диагнозов. Здесь вскрывают с образовательными целями или чтобы узнать подробности хода болезни. Или если родственники хотят вывести врачей на чистую воду. Бывает и такое.
Мне нравится, как вскрывают в «Санкт-Амалии» — хорошо и быстро.
Точным коротким движением, напоминающим прием айкидо, санитарка кладет труп на стол. Сегодня я работаю с фрау Ведьмой. Фрау Ведьма уже достала всех своей черной романтикой. Ей двадцать три года, она носит черные кружевные боди под халатом и отбеливает волосы до цвета горных вершин.
Шизанутая баба. Считает, что общается с миром мертвых.
Мы все тут общаемся с миром мертвых.
Но эта — особенным образом.
Она чувствует какие-то вибрации, энергии, темные силы — и, конечно, заряжается от них.
Для всех они плохие, эти энергии, а ей подходят.
Может, и правда верит в темные силы, но мне кажется, это скорее такая оригинальная самореклама для мужиков.
Тело на столе. Фрау Ведьма измеряет, взвешивает его. Я делаю внешний осмотр, описываю трупные пятна, окоченение, глаза, нос, уши, дренажи, трубки, иглы в венах — все это не должно удаляться, когда труп из реанимации.
Потом беру нож, препарирую полости — грудную, брюшную. Разрез, края выворачиваются. Вынимаем все органы и кладем на предметный стол.
Ведьма вскрывает их по кровотоку и складывает на подносы, чтобы показать врачам.
Теперь череп. Она снимает кожу, отпиливает крышку электрической пилой и вынимает мозг. Это тяжелая работа, но ее у нас должны уметь делать все, даже женщины.
Нужные органы извлечены. Ведьма увозит труп обратно в ячейку, моет стол и ножи.
Приходит начальник прозектуры, я представляю ему материал, называю диагноз. Подтягиваются хирург с терапевтом, втроем они дискутируют, я слушаю вполуха, Ведьма стоит рядом, готовая по окончании взять ткани для гистологического исследования.
Когда доктора уходят, Ведьма снова прикатывает труп, помещает органы обратно и зашивает.
Меня часто спрашивают, не боюсь ли я трупов, не влияет ли это на мою психику.
Нет.
От трупов стресса нет.
Человек страшнее, чем его скелет. Человеческие ткани — что в них плохого?
Что я знаю о смерти? Я знаю о смерти не больше, чем мне приоткрыли издохшие весной аквариумные рыбки.
О физике — все, о метафизике — ничего.
Вообще, у нас есть защита от прикосновения к смерти.
Психологическая.
Перчатки.
Да, именно психологическая.
Хотя, если я случайно коснусь тела голым локтем — незакрытых частей быть не должно, но все же, — я никак это не зарегистрирую, прикосновение, и все.
Ну чем мертвое отличается от живого?
То же самое, только мертвое.
Мясо мы тоже ведь режем.
Еще и едим.
Все у нас едят. А Йорг не ест только потому, что оно у него плохо переваривается.
Да, мы не вскрываем знакомых, просим кого-то другого. Такое правило. Хотя могли бы и вскрывать.
Ну, тело.
Все люди смертны.
Что в этом особенного?
Вы знаете, чем страхование жизни отличается от других видов страхования? Тем, что страховой случай наступает всегда.
Если бы умер кто-то из близких, мне было бы плохо. Слава Богу, родители живы. И здоровы.
Пора обедать. Униформу я всегда снимаю с наслаждением.
Столовка у нас замечательная. Комплексные обеды, четыре вида, на выбор. Прошу гуляш, стейк и жареную картошку. Гуляш густой, наваристый, как в детстве, томатно-острый, в меру приперченный и, главное, из отборной говядины. Он такой горячий, что приходится есть, как манную кашу, от краев.
Стейк готовят со слабой кровью, как я люблю, он идеально сочетается с картошкой фри и соусом тартар.
Салат-буфет. Набираю в большую пиалу нарезанные на четыре части помидоры, перцы, огурцы, сверху — щедрая горсть маслин, зелень, орехи. Поливаю винно-уксусной подливкой. Лукуллов пир.
Ко мне за столик подсаживаются Стефания, Йорг и фрау Ведьма.
Стефания говорит, что собирается в августе в отпуск. «Ты в прошлом году была в августе, — фыркает фрау Ведьма. — А мы тут, значит, по жаре убиваться должны?»
Стефания отвечает, что по контракту у нее всегда отпуск в августе и что Ведьма, конечно же, не убьется, раз ее подпитывают темные силы.
Ведьма краснеет от злости.
Йорг подает ей стакан минералки и переводит разговор на прекрасное. В музей Боде на месяц привезли Сёра.
Мне нравится Сёра — он похож на наши картинки, потому что рисует точками.
Йоргу тоже нравится.
О карьере мы не говорим. Конкуренция. Раньше еще был шанс открыть свой праксис, а сейчас частные практики не выживают, можно выжить только в концерне. Производственная линия слишком дорогая, маленькое предприятие ее просто не осилит. А если ты не имеешь всего оборудования, то ты не конкурентоспособен, тебе не будут присылать препараты.
Обеденные темы не должны быть острые. Мы можем, например, коснуться творчества. Главврач считает, что в нашей работе всегда есть место креативу. Например, можно по-разному нарезать кишечник. Картинка, которую ты получишь под микроскопом, зависит от того, откуда ты отрезал и как. И она может быть информативной на сто процентов, а может — на пятьдесят.
Чтобы правильно отрезать, должен быть творческий подход! — взывает главврач. Йорг мастерски передразнивает его интонацию, все смеются, даже фрау Ведьма.
Патанатомия побуждает к творчеству.
С прошлого года кранкенхаус «Санкт-Амалия» выписывает журнал «Патолог». На последних страницах там печатают творения наших коллег. Коллажи, постеры. Взяли стебелек, прикрепили к картинке — это цветочек!
Или: на Рождество из Цитологического общества всем членам прислали открытки. Слизь из щитовидной железы, к одной клетке пририсован хвост — рождественская звезда, и снизу написано: с Рождеством!
Йорг со Стефанией находят это забавным.
Я им не говорю, что рисую.
Однажды в археологическом музее я увидел петроглифы. Древние наскальные рисунки.
Водоросли, волны, коралловые сады, медузы…
Еловые лапы, подковы, косяки рыб…
Ожерелье гор, клякса озера…
Паутина, облако, трава…
Эти картинки уже были несколько тысяч лет назад.
Вне тела.
Оно не имело к этому никакого отношения, оно не значилось на тех петроглифах вообще. Но оно все это принимает и выдает.
Мир каким-то образом все это копирует, повторяет, множит.
Вернувшись домой, я до утра рисовал.
Нанизывал бусины, рассыпал морошку по листу, создавал галактики, пока не зазвонил будильник на работу.
В прошлом году я выиграл конкурс дизайна. Придумал колоду гистологического таро и занял первое место.
Журналисты спрашивали меня: вы не хотите поменять профессию?
Нет, сказал я.
Не хочу.