стихи
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 7, 2016
Козлов Владимир Иванович
родился в 1980 году в г. Дятьково Брянской области. Поэт, критик,
литературовед. Окончил филологический факультет Ростовского государственного
университета, доктор филологических наук. Автор книг стихов «Городу и лесу»
(Ростов-на-Дону, 2005), «Самостояние» (М., 2012), «Опыты на себе» (М., 2015) и
литературоведческой «Русская элегия неканонического периода» (М., 2013).
Главный редактор журналов «Эксперт Юг» и «Prosodia». Живет в Ростове-на-Дону.
Вербные марши
В вербное воскресенье
подростковые оркестры
марши оттачивают на
площадях,
а те всё из детства,
советского детства:
там гитлеровцы никого не
щадят,
и мы с нашими мёртвыми
вместе…
Окоченевшая, подбитая
осколком
баба, как живая
принимавшая бойцов
Мадояна, рассказывала,
как недолго
под немцем, во мраке,
уже без детей и отцов,
они верили в Бога в
своих берлогах.
Тот, Кто сегодня
въезжает в город,
умерших возвращает в
дома.
Вербными палочками дирижёров
музыка сводит живых с
ума
тем, что было, что будет
скоро.
Будет — жертва, причём —
такая,
что едва прикоснуться к
ней
можно, с погибшими в
ногу шагая,
вообразить не умея числа
семей,
что опустеют, когда
отыграет.
А пока это слава: средь
нас победитель!
Лазарь Петрович вернулся
с войны
после расстрела из
пушек. Спаситель
может вернуть полстраны
—
только лишь попросите.
Но Сам не воскреснет от
красного флага —
Он ожидает иных молитв.
Так куда ты несёшься,
казачья лава?
Объясни мне, замученный
замполит,
на одном ли пути наша
слава?
«Мальчик, „Священная”,
слышишь, „война” —
хор призывает тебя от
Бога,
так звучит не труба, а
страна,
и у всех нас — одна
дорога;
лишь обернуться минута
дана,
часто — минута одна…»
В вербное воскресенье
подростковые оркестры
марши оттачивают на
площадях,
те всё из детства,
советского детства —
гитлеровцы никого не
щадят
но мы с Богом и мёртвыми
вместе.
Русская стремительная
Родина, родина — не в
городах, не в природе,
даже не в речи, а в
выражениях недолюбви,
в жесте, умении
отдаваться и трогать
острое и раскалённое
нежным, ловить
ртом снежинки и долго
терпеть,
перестать после
проблеска, скинуть
мину, трусы —
обниматься, напиться и петь,
хоть что-то успеть до
того, как сгинуть…
Родина, родина —
одноногая кукла
со знакомым разрезом
распахнутых глаз,
а оставшаяся коленка у
куклы опухла,
но для счастья она
невеликий балласт.
Родина, родина —
калечные смеются,
обнимаются, шутят — так
хочется жить!
А вот здоровые не
приживаются, не остаются —
сколько их в братских
могилах да на диванах лежит.
Родина, родина — перед
прекрасным
и перспективой забвения
не бывает стыда.
У меня столько слёз, что
их и не выплакать сразу.
Как же грустно глядят
заброшенные города.
Родина, родина — когда
проступает бездна,
мы с товарищами, не
сговариваясь, прибавляем шаг.
И когда стиснет женщина,
неналюбленная, из местных,
по волосам её спутанным
лишь провести не спеша.
«Знаешь, а вместе —
можно бы и вернуться».
Мы, неумеки, от ветра
дрожащая мразь,
ясного, резкого мира
знаем минуту,
когда, если жизнь
продолжается, то — удалась.
Человек ниоткуда
странник у стрелки ручья
опершись на посох…
А. Цветков
Он устал, на нём рваная
куртка, на куртке медаль.
Столькое помнит сразу,
что даже не смотрит вдаль.
Странник, задумчив,
стоит у стрелки ручья.
Всё на нём — чьё-то,
только вода — ничья.
Помнит, что, кажется,
сам он бывал ничей.
Воздуху набирает, лицо
опускает в ручей.
Токи природы, ласки
жидкого льда.
Кожа, касаясь того, что
бежит никуда,
быстро немеет. Он
старается не дышать.
Старается ощутить, как
выполаскивается душа.
Как мгновенно она
забывает о рубке дров.
Как слава героя
смывается, будто кровь.
От репутации как не
оставляется ни следа.
Как сходят наколки —
хоть и не сойдут никогда.
Лоно природы вобрало не
худшего из мужчин.
На минуту в пейзаже он
становится неразличим.
Только лошадка пасётся и
приглашает к столу.
И седло на хребте её
выглядит ни к селу.
Но темнеет в глазах, и
он вскидывается в небеса.
Хапает воздух да выжимает
комком волоса.
Он всё видит иначе,
когда начинает смотреть.
Он садится на лошадь как
всадник по имени Смерть.
Человек ниоткуда, он
ищет других людей.
Немота, что он знает,
сильнее любых идей.
Внутренний ад озирает
тропу перед ним.
Оказалось, ручей с водой
мёртвою — непроходим.
Странник всё потерял,
всё забыл, невидимка, любой.
В нём остается любовь,
только любовь, любовь.
Народ и смерть
А за то, что чужой нас
унизил,
оттого, что насильничал,
ел,
великодушничать смел,
ничего мы ему не оставим
—
мы сожжём последнюю пищу
и разрушим свои жилища.
И достаточно будет
касанья,
опостылевшего уже, —
оно принесёт столько
жертв,
что захватчик
почувствует ужас —
хоть он груб и совсем не
раним —
понимая, кто перед ним.
Не останется даже
тарелки,
чтоб поганилась чужаком,
—
лишь бесформенной грязи
ком.
Мы — душа этой самой
грязи,
всеотзывчивая душа,
и за той душой — ни
шиша.
И уверенней с каждым
шагом
и доподлинней он будет
знать,
что не будет дороги
назад,
что идёт он в бескрайнюю
бездну,
где живёт этот дикий
народ,
этот честный со смертью
народ.
И не сами впотьмах ту
науку
мы придумали — эта кровь
подтекает под каждый
кров.
Тут есть праздник такой
— Пасха:
мы совсем не умеем жить
—
только голову буйну
сложить.
Оттого наша высшая слава
—
когда наши горят города.
Чем он дальше зайдёт
туда
и чем больше возьмёт
наших жизней,
тем вернее он станет мы
и чужим для своей
страны.
Даже если мы все
погибнем,
он вернётся к себе домой
—
когда взгляд его
горький, мой,
обведёт мещанское
счастье —
я зубами его заскриплю,
постою и покамест
стерплю.
Ожидающий варвар
И что же делать нам
теперь без варваров?
Ведь это был бы хоть
какой-то выход.
К. Кавафис, «Ожидая варваров»
(пер. С. Ильинской)
Варвар, вежливый варвар
на холме верхом, на
броне,
на броне своей маленькой
правды,
закалённой в крови и
огне;
впрочем, кроме была и
свобода,
но суровая, как погода.
Полководец глядит на
замок,
превращённый уже в
музей,
видит в бинокль
странных,
отворивших границы людей
модных, уверенных, кои
пребывают сейчас в
покое.
А за спиной полководца
легион такой гопоты,
что, опустив окуляр, не
берётся
он огласить, что порты,
рестораны, ворота —
открыты:
держит паузу,
лоб — из рытвин.
Будто за мудрым советом
поднимает глаза в небеса,
козыряет, подумав, в
небо —
его видит со спутника
Сам, —
крестится тут же
украдкой:
дело может закончится
дракой.
«Что там — классная же
идея —
защитить стариков и
детей,
чтобы все — старики и
дети,
и не надо других идей…
Дома ведь — кто болеет,
играет,
скоренько нас покидает.
Но и не за что
виноватить
тех сородичей, кто
живой, —
недостаточно якобы
адекватны,
а воспитаны — Боже ты
мой! —
их утехи, мол, диковаты,
их поступки, ай-яй,
чреваты»…
Варвар, вежливый варвар
старый свет озирает с
холма,
видит, как с Юга на
баржах
прибывает за тьмою тьма;
голова его входит в
плечи
от неизбежности встречи.
Тьма вбирает
коллекционеров —
ненадёжен гербария щит.
С Севера, Юга посланники
веры
спорят: убить, пощадить?
—
европеоиды из опаски
палят шампанским.
Предначертанность нашей
встречи,
не желанной пока никем,
принимает фигуру смерча,
мир стирающих в пыль
фонем;
вакуум скоро наполнят —
варваров роль исполнят.
Смерть забывающий мир
прекрасен —
многие страстно хотят в
нём жить.
Мы их пугаем своей раскраской.
Шрамы так выглядят,
пассажир
цивилизации, — ты обязан
помнить о смерти,
стоящей под вязом.
Ты либо наёмный её
представитель,
что на незрячих обрушит
ад,
либо же в сердце имеешь
обитель,
самых виновных в ней
пощадят;
там, где сойдутся
подобные люди,
наблюдателей боле не
будет.
Силуэт
в дверном проёме
Он верил в Бога, заходил
во храм,
бывал заплакан, зная
наизусть
одну молитву; стыд и
срам,
насилье, блуд и зуб за
зуб —
всё было, но и главное —
могло
быть снова — и в любой
момент;
«нет, это всё не я —
нет-нет» —
он знал от Бога, что его
звало.
То ль вследствие, то ль
по причине веры
он равно шёл на грех и
на галеры.
А брат его сегодня был
устал:
весь день старался
делать ничего,
но бесконечный
церемониал,
в котором сотни мелких
рычагов
и за который выставляют
счёт,
не сорван недотёпой был
едва:
«не могут даже
складывать слова,
не говоря…» — еще
разгорячён,
с презреньем он провёл
ладошкой
по простыне: там были
крошки.
Как бесконечный тёмный
коридор,
вся жизнь, как
беспросветный акт,
яд пустоты там,
гибельный позор,
да что-то бурое не на
своих руках.
Одна надежда — далеко в
дверях —
и путь до них, казалось
бы, прямой —
как выход на
поверхность, как заря,
в конце концов стоит
другой, другой.
И бытие его само, пускай
на аспирине, —
надежда в полной темени
унынья.