рассказ
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 6, 2016
Хафизов Олег Эсгатович родился в 1959 году в Свердловске.
Окончил Тульский педагогический институт. Прозаик, печатался в журналах «Новый
мир», «Знамя», «Октябрь», «Дружба народов» и др. Автор книг «Только сон» (Тула,
1998), «Дом боли» (Тула, 2000), «Дикий американец» (М., 2007), «Кукла
наследника Какаяна» (М., 2008). Живет в Туле.
Это было в те времена, когда генералы ходили врукопашную.
Гренадерский полк стоял в колоннах после перехода. День был ясный, но к вечеру набежали волнистые облачка, и жара спала. Темнело какими-то мягкими скачками, как будто одну за другой тушили театральные люстры, но тускло светила еще одна, последняя. Пальба внизу, где шел бой за выход на Московскую дорогу, затихла. Похоже было на то, что дело идет к концу. Солдатам разрешили снять ранцы и сесть на землю. Но часа через два сразу в нескольких местах снова начало регулярно бухать и часто трещать, и снова приказали строиться.
— Ай снова? — спросил молодой солдат сорокалетнего дядьку, помогая ему накинуть на плечи ранец и пропустить ремешки под погоны.
— Это для вида, — отвечал ветеран, разминая круговыми движениями затекшую шею, которую, как обычно, ломило от тяжести ранца. — Постреляют еще, чтобы карахтер соблюсти, и разойдутся.
— Почему ты знаешь?
— Потому темнеет.
Однако на сей раз старик ошибся. С той стороны, где небо уже позеленело до бутылочного цвета, показались несколько пылящих всадников. Полковой командир, отдыхающий под навесом на раскладном стуле и на минутку снявший сапоги с натруженных ног, встрепенулся, стал торопливо обуваться и застегиваться. Перед собиравшейся колонной рысью проскакал сердитый генерал с большой звездой на груди в сопровождении офицера в шляпе и трех пестрых гусар. А после того, как на место действия явился сам генерал, никакого послабления ожидать не приходилось.
Дело принимало опасный оборот. Отступая из Смоленска, русская армия выходила на большую Московскую дорогу. Но некоторые части, обозы и тяжести еще тащились по проселочным дорогам и сильно отставали. Если бы французам удалось захватить место выхода на Московскую дорогу, то все эти отсталые части оказались бы отрезаны и разбиты.
Генерал с несколькими полками и орудиями укрепился на возвышениях у пересечения дорог и с утра отбивал напирающих французов. Он уже оставил один второстепенный холм и отошел за болотистую речку, разобрав за собою мост. Масса кавалерии, погнавшаяся следом, была обстреляна с главной батареи, потопталась перед разобранным мостом и вернулась, потеряв многих всадников. Французам удалось занять одну из деревень в окрестностях дороги, но генерал сам, во главе Полоцкого полка, прогнал их оттуда. Оставалось совсем немного времени до наступления спасительной темноты, в которой французы прекратили бы свои атаки, а остатки русских сил собрались и продолжили правильный отход. Но в это время замолкла батарея, ведущая огонь из центра русской позиции. Русские егеря, с самого утра рассыпанные по придорожным зарослям и щелкающие из укрытия подходящих французов, забеспокоились. Наших пушек не было слышно, и им, оторванным от основной массы, стало казаться, что их бросили. Наши цепи стали отползать, подаваясь назад.
Генерал поскакал на батарею и увидел картину, которая привела его в ярость. Несколько орудий уже стояли в упряжках, готовые к отправлению. Другие откатывали из укрытий и ставили на передки. На вопрос, как смеет он без приказа оставлять позицию, командир батареи отвечал, что лично принял это решение, поскольку его боеприпасы были отправлены с отступающими для ускорения общего отхода, а ему было оставлено всего по одному зарядному ящику на орудие. И все его заряды кончились.
— Надеюсь, что вы говорите правду, — сказал генерал. — Потому что в противном случае вы будете расстреляны.
Он приказал открывать зарядные ящики один за другим и обнаружил только у нескольких орудий по два-три неистраченных заряда. Приказав снять эти орудия с передков и продолжать огонь до последнего выстрела, генерал поскакал в штаб главнокомандующего. Здесь его уверяли, что ситуация с отосланными боеприпасами известна начальнику артиллерии и на место отступающей батареи тотчас будет выслана другая, с полным боевым комплектом.
— Но наши егеря прекратили огонь, французы теперь осмелеют и займут холм как раз к тому времени, когда наши пушки туда приедут! — возражал генерал.
— Ну вот и прекрасно, — отвечали ему. — Возьмите сами знаете какой из подходящих полков и отгоните их оттуда.
Все это генерал объяснил и показал на карте начальнику гренадерского полка, который уже мечтал, как скинет тесные сапоги и прикорнет хоть на пару часов в своей раскладной койке, но сначала пропустит стаканчик рому и закусит его ароматным кренделем.
— Полку в батальонных колоннах надлежит выступить немедленно и на штыках вынести противника отсюда. — И генерал карандашом указал то место на карте, из которого следовало изгнать противника.
Однако полковой командир повел себя неожиданным образом. Вместо того чтобы салютовать и прыгнуть в седло, он начал мяться и объяснять, что его полк устал после дневного марша. Что это чуть ли не единственный полк во всем корпусе, который еще сохранен в приличном порядке, но после штыкового боя он будет полностью расстроен и не сможет участвовать в том деле, что завяжется завтра поутру. Что, наконец, скоро окончательно стемнеет и в темноте будет неловко драться.
— При таком настроении вам и в любое время лучше не драться, — отвечал генерал таким холодным тоном, который был хуже пощечины. — Я сам поведу полк.
Ударил барабан. Генерал вскочил в седло и поехал впереди колонны в ту сторону, где тонущее малиновое солнце отбрасывало последние зловещие блики на фиолетовые китовые спины облаков.
«Черт бы их побрал!» — думал он и о батарее, и о полковнике, и обо всей этой истории, оставившей у него на душе тягостное впечатление.
Казалось, это дурное настроение передавалось и солдатам, которые шли за генералом не то что робко, но как-то вяло, формально. С каждым шагом спуска в низину, где, по представлению генерала, должны были находиться французы, становилось все темнее. Скоро в потемках перед ними стали рассыпаться веселые яркие огоньки и раздаваться несерьезные трескучие хлопки, как будто мальчишки бросали петарды в рождественскую ночь.
— Передние короче шаг, задним не оттягивать! — Генерал обернулся к первому взводу, опасаясь, что в темноте робеющие задние ряды будут замедлять шаг и растягивать колонну.
В это время лошадь генерала взбрыкнула передними ногами, хрипя и мотая головой, стала по-собачьи усаживаться на зад и заваливаться в сторону. Барабан смолк. Колонна сделала еще несколько шагов по инерции и остановилась. Выпростав ноги из стремян, генерал успел соскочить с седла прежде, чем умирающая лошадь упала и придавила его своей тяжестью.
— А ну! — закричал генерал, поднимая с земли упавшую шляпу и водружая ее на голову. — Не я, но моя лошадь ранена! Вперед! Не оттягивать!
Он выхватил ружье из рук ближайшего солдата, стал справа от первого взвода и решительным шагом пошел перед колонной со штыком наперевес. Поступок генерала был необычный и дикий не только с точки зрения XIX века, но хоть и с точки зрения Чингисхановых времен, когда военачальник так же, как и сегодня, должен был руководить боем издалека, а не лезть в драку лично, оставляя людей без управления. Барабан ударил, и люди приободрились.
Рассыпная стрельба перед наступающей колонной прекратилась. Впереди уже можно было различить бесформенную, как бы раздутую темнотою толпу людей и даже разобрать белеющие панталоны и перекрестья ремней. На том расстоянии, где французам полагалось дать залп, генерал стиснул зубы и нахмурился, но грохота не последовало. Французы ждали русских гренадер без выстрела, подбадривая себя к предстоящей драке задорными гнусавыми выкриками.
— Короче шаг! — повторил генерал. — Не бежать! «Ура» не кричать! В десяти шагах!
«Вот это бой!» — подумал он с бешено бьющимся сердцем и после того, как стали хорошо видны лица французов и до них можно было добросить камнем, закричал:
— За мной, ребята! Ура! — и побежал, как бешеный бык.
От первого сумасшедшего наскока русских французская колонна не опрокинулась, а только отшатнулась и расступилась. Однако, убежав вперед за генералом, первый взвод не заметил, что задние ряды замешкались и стали подаваться назад, а опомнившиеся французы обступают их со всех сторон. Оглядевшись, генерал увидел, что полка с ним нет и на него лезут со штыками люди с нерусскими, перекошенными лицами. И пошел рукопашный бой, то есть горстку отбившихся русских стали со всех сторон яростно тыкать штыками, рубить и резать саблями, как загнанных на убой животных.
Генерал еще пытался парировать ружьем удары наседающего на него офицера с саблей, но в это время его что-то сильно ударило в правый бок, как будто садануло бревном, и от этого удара он вверх тормашками полетел на землю. Еще не чувствуя боли, генерал пытался подняться на ноги и снова драться, но его пнули в голову так, что все вокруг зазвенело и из глаз посыпались длинные пучки электрических искр, а затем в его грудь уперлись сразу несколько штыков. Говорят, что в такие моменты перед взором человека должна промелькнуть вся его жизнь, но перед глазами генерала мелькали чьи-то запачканные панталоны, и он еще обратил внимание, что одна штанина его убийцы заправлена в крагу, а другая выбилась поверх нее и это непорядок.
— Laissez moi faire, je m’en vais l’achever![1]— услышал он чей-то вопль, солдаты расступились, и он увидел над собою нового палача — того самого прыткого усатенького офицера, которого он пытался отогнать от себя штыком.
— Je m’en vais l’achever! — повторил офицер и нанес лежащему генералу удар саблей такой сокрушительной силы, что от него, казалось, голова должна была отскочить с плеч на несколько шагов.
Голова, однако, не отскочила. Генерал почувствовал сильный тупой удар, как от кувалды, его нос и горло тут же наполнились кровью, но он не умер и даже не потерял сознание. Сквозь розовый дым он видел все происходящее и отдавал себе отчет, что уважительно расступившиеся солдаты теперь как бы получают мастер-класс владения саблей от своего лихого командира.
Офицер изо всех сил ударил генерала еще раз саблей по голове. Солдаты, столпившись, наблюдали за убийством, как покупатели на рынке наблюдают за действиями мясника, отсекающего выбранную часть туши. Офицер ударил еще и еще раз, но генерал отчего-то не умирал. В своей ярости, в потемках, убийца не замечал, что во время ударов конец сабли каждый раз зарывается в земляную кочку за головой его жертвы, и, вместо того чтобы разрубить череп, средняя часть лезвия лишь кромсает кожу. Офицеру наконец стало неудобно перед подчиненными из-за недостаточной сноровки, и он, полагая что-то неладное со своим оружием, стал рассматривать клинок в свете месяца, проглянувшего из-за облаков. В это время лунный свет засиял на звезде и эполетах лежащего перед ним человека.
— Ого, да это важная птица! — воскликнул офицер, довольный тем, что вышел из неприглядного положения. — Лучше возьмем его в плен!
Изрубленного, исколотого, грязного генерала обезоружили, подняли под руки и поволокли в штаб.
Взявший его в плен офицер, только что упражнявшийся в рубке лежачего, теперь проявлял чисто французскую галантность, доходящую до навязчивости. Он умолял генерала не держать на него обиды за ту ужасную сцену, которая разыгралась во время боя, потому что, в конце концов, c’est la guerre[2] и они могли легко поменяться ролями.
— Вы храбрый солдат, и для меня было честью скрестить с вами меч, — говорил француз. — Ваши солдаты вели себя великолепно, и только поэтому я имею дерзость просить вас об одолжении.
— Об одолжении? Меня?
От многочисленных ударов голова генерала сильно кружилась и ноги подкашивались, и все же, сквозь тошноту и звон, он почувствовал изумление.
— Сейчас вас представят маршалу, и я умоляю напомнить ему, что я отбил штыковую атаку русских и взял в плен генерала. Теперь я в звании лейтенанта, но в Лионе меня ждет невеста, и ее родители обещали мне ее руку в том случае, если я закончу эту кампанию в звании капитана. Так что, вы замолвите слово? Меня зовут Этьен, лейтенант вольтижерской роты.
Если бы генералу не было так больно от малейшего движения, он бы расхохотался.
— Черт с вами, Этьен, но никогда больше не скрещивайте меч с лежачим, — отвечал он.
В эту жаркую ночь французский штаб был раскинут по-походному, под открытым небом. Перед пылающим костром в кресле сидел статный кудрявый мужчина, похожий на оперного премьера, в расшитом мундире какого-то невероятного фасона, наполовину гусарском, наполовину генеральском, и в шапке с целым водопадом цветных перьев, столь диковинной, что за него даже становилось неловко. В нем невозможно было не узнать начальника французской кавалерии, неаполитанского короля Мюрата. Вокруг Мюрата на стульчиках, бревнах и ящиках полукругом расположились многочисленные генералы и офицеры в самых разнообразных мундирах. Некоторые курили и непринужденно прохаживались по поляне, а один, к изумлению пленного генерала, даже развалился на расстеленном плаще с трубкой в руках. Все разом о чем-то галдели и смеялись. Эта картина напоминала стойбище воинственного папуасского короля перед людоедским ужином.
При виде израненного русского генерала все смолкли.
— Черт побери, однако, вас отделали на славу! — уважительно произнес, поднимаясь на локте, лежащий генерал с трубкой.
— Дайте ему вина, перевяжите, а уж потом все прочее! — Мюрат щелкнул пальцами.
— Лучше водки, — произнес генерал голосом, булькающим от сгустившейся во рту крови.
Вся поляна разразилась аплодисментами.
Усадив генерала на барабан, его раздели до пояса и принялись обмывать и перевязывать. Если в первые полчаса после драки он еще почти не чувствовал боли, то теперь у него, казалось, жгло, резало и дергало повсюду, и он только сжимал зубы, чтобы не опозориться и не застонать.
— Какой частью вы командуете? Назовите номер вашей дивизии, — потребовал Мюрат.
— Пехотной, — отвечал генерал.
Мюрат погрозил пленному пальцем, как шалуну.
— Хорошо же, мы, французы, как никто понимаем, что такое честь. Но вы по крайней мере могли бы сказать, сколько вас стояло против нас в сегодняшнем деле.
— Около пятнадцати тысяч, — отвечал генерал.
— À d’autres, à d’autres; vous еtiez beacoup plus forts que cela[3]. — Мюрат изобразил трепетанием пальцев что-то вроде болтающего языка.
Задав еще несколько незначительных вопросов насчет расположения русских войск, их численности и настроения, Мюрат спросил генерала, сможет ли тот держаться в седле. Но, видя, что пленный с трудом удерживается в сидячем положении даже на барабане, он приказал доставить его в Смоленск в своей собственной карете. Поверх бинтов на генерала набросили безнадежно испорченный мундир.
— Где его шпага? Кому он вручил свою шпагу? — спросил Мюрат.
И в это время генерал вспомнил о просьбе лейтенанта, который его привел.
— У меня будет еще просьба к вашему величеству, — обратился он к Мюрату.
— Какая? Я выполню все, о чем вы попросите.
— Я просил бы вас, ваше величество, отметить храбрость лейтенанта Этьена, которому я отдал мою шпагу.
— Не он ли так вас разукрасил? — справился Мюрат.
— Именно он.
— Однако вы большой оригинал, — заметил Мюрат. — Но я обещал, и завтра же этот господин получит орден Почетного легиона.
То и дело останавливаясь, карета с пленным генералом тащилась навстречу подходящим новым толпам французов, немцев, итальянцев, поляков и еще каких-то людей в совсем уже непонятных мундирах, галдящих на каких-то совсем уж незнакомых языках. Теперь все тело генерала, казалось, превратилось в сплошную боль, и, как ни поворачивайся, невозможно было спастись от зверских толчков кареты по раздолбанной дороге.
На обочине, где карета застряла в очередном заторе, чумазые, веселые французские солдаты орали песни и пекли что-то на костре. Вдали, на том месте, откуда привели генерала, словно начиналась гроза: сверкнуло, раскатисто грохнуло, а затем равномерно, по-фабричному засверкало и загрохотало — это заработала подоспевшая русская артиллерия. В отблесках костра конвойный офицер с удивлением увидел на забинтованном до самых глаз лице русского генерала блаженную улыбку.
Глубоко за полночь пленного генерала привезли в Смоленск, превращенный в руины и местами еще продолжающий пылать. На улицах, в кучах мусора, попадались неубранные тела убитых людей, похожие на набитые соломой чучела с неестественно расставленными, вывернутыми конечностями и оторванными частями. Генерал, профессионально приучивший себя к подобным зрелищам, словно впервые увидел это глазами нормального смертного и с содроганием подумал, как было бы ужасно, если бы в таком виде его показали родным. «Если бы у каждого человека перед глазами стоял подобный образ, то, пожалуй, никто не захотел бы идти в военную службу и войны прекратились», — подумалось ему. И тут же он услышал в ответ чей-то издевательский хохот — то ли из преисподней, то ли из бездны его собственного сознания.
Карета остановилась перед единственным во всем квартале целым каменным зданием. Расторопный, вежливый адъютант принял генерала у конвойного офицера и отвел его в комнату с диваном, письменным столом и бюстом Вольтера, бывшую, наверное, чьей-то библиотекой.
— Можете покамест прилечь, — сказал адъютант. — Постельное белье вы найдете здесь. — Он выдвинул один из ящиков гардероба. — А это на тот случай, если вы вздумаете faire pipi[4], — все мы живые люди.
Адъютант вытолкнул ногой из-под дивана эмалированный горшок с изображением медвежонка и бесшумно исчез, но едва генерал успел со стоном сделать то, что надлежало после столь длительного путешествия всем живым людям, как явился какой-то завитой господин, похожий на парикмахера, в батистовой рубашке, пестром жилете и домашних туфлях.
— Mon vieux![5] — воскликнул завитой господин, вскидывая руки, словно на него сыпались яблоки с дерева. — Как же они вас отделали! Но вы ведь не принимаете это близко к сердцу? Пообещайте мне не принимать это близко к сердцу!
— Пожалуй. — Генерал попытался улыбнуться, вызвав тем самым боль в запекающихся шрамах.
— Теперь вы у меня в гостях и не будете ни в чем нуждаться! — воскликнул завитой господин. — Ваш костюм совершенно испорчен, а город опустошен, и в нем решительно ничего нельзя купить. Вот, на первое время! — Он протянул генералу стопку белья. — Здесь несколько пар хлопковых чулок и пара сорочек, из моих собственных. Ручаюсь, что все это ненадеванное. Ах да, чуть не забыл… — Он выбежал и тут же вернулся с бутылкой вина и стаканом. — Это вам для расслабления нервов. Выпейте и постарайтесь уснуть, а все прочее успеется. Главное: все дурное для вас уже позади.
Распрощавшись, сострадательный господин покинул генерала. Переодеваясь в свежее белье, генерал разобрал на его углах княжеские гербы с вензелем L. A. B. Хозяин дома, у которого поселили пленного, был начальник штаба Наполеона, владетель Невшательский, принц Ваграмский, маршал Луи Александр Бертье.
Весь следующий день состоял из непрерывных визитаций и разговоров, в которых его тюремщики словно соревновались в демонстрации доброжелательства и великодушия. И все это могло бы показаться даже приятным, если бы не гнусное, подавленное состояние, испытываемое человеком с сотрясением мозга, которого непрерывно дергают, не давая забыться, и если бы не стыд боевого генерала, которого поймали и посадили в клетку, словно курицу.
Утром главный врач французской армии собственноручно наложил швы на голову генерала, заговаривая ему зубы историями из наполеоновских походов и собственной личной жизни и не преминув при этом напомнить, что он, между прочим, лично пользует величайшего человек в мире еще со времен египетского похода и имеет чин генерала.
— Только, в отличие от военных генералов, моя задача не ломать человеческие организмы, а ремонтировать их, исправляя за вами вашу работу.
В разоренном городе удалось отыскать единственную прачку, которая выстирала мундир генерала, вывела с него пятна от крови и травы и почти незаметно зачинила то место в правом боку, где мундир был продран штыком. Очень вежливый офицер в адъютантском мундире провел беседу с генералом, тактично избегая тех тем, которые можно было бы трактовать как военную тайну, и поинтересовался, в какое место его превосходительство пожелал бы быть направленным для пребывания в плену.
— Смоленск, видите ли, слишком разрушен, и вам нельзя здесь долее находиться, — сказал адъютант.
— На ваше усмотрение, — отвечал генерал. — А впрочем, если у меня есть выбор, то я хотел бы, чтобы это было не в Польше. А желательно где-нибудь поближе к России, скажем, в Пруссии.
— Что скажете насчет Кенигсберга? Вам там будет покойно.
— Отлично. Пусть будет Кенигсберг.
— В плену вам понадобятся деньги, чтобы не быть ни в чем стесненным. И я бы мог ссудить вам указанную вами сумму.
— Каким же образом я могу ее вернуть?
— О, не беспокойтесь! Через десять дней мы победим… то есть война будет кончена, и вы можете написать своим родственникам, чтобы прислали деньги по почте.
— Боюсь, это может произойти не так скоро, как вам кажется, а, впрочем, с меня хватило бы сотни червонных.
Закатив глаза, адъютант сделал вычисление в уме.
— Отлично, на наши деньги это будет тысяча двести франков. Изволите написать расписку?
День шел за днем, швы на голове начинали затягиваться, воспаление от штыковой раны в боку, кажется, спадало. Генерал проводил целые дни в чтении, сне, прогулках под присмотром молчаливого вахмистра, единственного здесь угрюмого человека, который производил впечатление глухонемого, да непрерывных встречах с визитерами. Это чрезмерное радушие казалось ему подозрительным, словно его откармливали на убой. И вот, на седьмой день плена генералу объявили, что его ожидает император.
Во дворе бывшего губернаторского дома, где расположился Наполеон, толпились рослые гвардейцы в своих знаменитых огромных шапках, сновали генералы и офицеры разных цветов и родов войск. По обе стороны входа верхом на огромных конях сидели усатые великаны в сверкающих панцирях с обнаженными палашами в руках. Если бы кони этих истуканов время от времени не вздрагивали, отгоняя от себя хвостом липнущих оводов, то их можно было принять за фигуры музейных экспонатов.
Адъютант галантно пропустил генерала впереди себя в фойе, переполненное военными и статскими посетителями, и они поднялись по ковровой лестнице на второй этаж. Никто и не думал спрашивать у них пропуск или хотя бы справиться, кто они такие и куда направляются. Они зашли в просторную пустую залу перед императорским кабинетом. У двери из залы в кабинет стоял единственный придворный лакей в ливрее, шелковых чулках и парике. Поклонившись, лакей сделал генералу знак войти, а адъютанту ожидать. После этой небольшой, но выразительной пантомимы генерал вошел в смежную комнату и увидел Наполеона.
Мысленно готовясь к этой исторической встрече накануне, генерал, конечно же, понимал все ее значение, заранее обдумывая и передумывая вероятные вопросы императора и свои возможные, достойные и остроумные на них ответы. Он понимал, что, скорее всего, потомки будут помнить и оценивать его личность не по тому, сколько сражений он провел и насколько удачны они были, но только по тому, что он тот самый бригадный генерал N, которого в самом начале войны угораздило попасть в плен, а затем несколько минут поговорить с самим Наполеоном. Даже если это будет пустой обмен банальностями, сегодня его все равно кто-то зафиксирует, отредактирует и внесет в анналы истории, и, уж конечно, не из-за пленного, а из-за его собеседника, слова которого будут представлены в самом эффектном и выгодном свете.
Генерал был хорошим, а может — и отличным специалистом инженерного, артиллерийского дела, изрядно разбирался в стратегии и тактике, но литературным остроумием не блистал, и переиграть самого Наполеона в словесном поединке ему было так же мудрено, как разгромить его в полевой битве. Ночью генерал волновался, пожалуй, не меньше, чем перед сражением, дурно спал, ворочаясь с боку на бок и все попадая на больное место, и наконец решил придерживаться древней скифской тактики — не отвечать атакой на атаку, а больше помалкивать, поддакивать и уклоняться от прямых ответов, с тем чтобы произвести впечатление туповатого служаки, но не нанести вреда делу.
Конечно, генерал, не будучи пламенным романтиком, не ожидал увидеть перед собою крылатого демона с огненным мечом или Люцифера, прикрывающего копыта длинным бархатным плащом, но, как и обычно бывает в случаях чрезмерного ожидания, вид императора показался ему как-то чересчур простоват. Шустрый, кругленький, в сапожках… Такое разочарование испытывает ребенок, впервые пришедший в зоопарк, чтобы увидеть удава, льва и крокодила, и увидевший, что на картинках они страшнее.
Генерал почтительно поклонился, император отвечал ему любезным поклоном. С подоконника за его спиною спрыгнул и так же поклонился тот самый господин, которого генерал давеча принял за парикмахера, — но теперь Бертье был в сверкающем маршальском мундире, сплошь расшитом золотом. На столе у окна была расстелена большая карта России, на которой генерал своим профессиональным взглядом сразу разобрал воткнутые булавки с синими, красными и белыми флажками, изображающие разные корпуса французской армии, и зеленые флажки, изображающие русских. И его сердце сжалось оттого, что зеленые флажки уже теснились почти у самого Можайска, а разноцветные флажки надвигались со всех сторон.
Наполеон шагнул навстречу генералу и с чувством пожал ему руку.
— Вам нечего стыдиться такого плена, у вас не было ни единого шанса, — сказал Наполеон, заглядывая пленному снизу в глаза внимательно, как психиатр. — В этом нет бесчестья, потому что вас взяли впереди, а не позади ваших войск.
В произношении императора был заметен явный итальянский акцент, в таких словах как «chance» он произносил звук «с» вместо «ш». Его замечание попало в самое чувствительное место собеседника, растроганный генерал часто заморгал, и Наполеон про себя отметил, что теперь он, как обычно, контролирует разговор и может вести игру как ему выгодно.
— Ваш корпусной начальник генерал Багговут? — бросил император, собственноручно, запросто пододвигая пленному стул и разваливаясь в кресле напротив. — А командир первого корпуса не ваш ли брат?
— Так точно, — отвечал генерал. — Нас пятеро братьев-генералов, и четверо сейчас в действующей армии.
— Я знаю вашего брата. Он отличный генерал. В вашей армии много хороших генералов, и я не понимаю вашего царя: зачем он так любит окружать себя никчемными немцами, которых уже прогнали отовсюду за их глупость, а не использует своих собственных людей? Русские — отличный, смелый народ, который любит драться честно, грудь на грудь, а не увиливать, как немцы с их трусливой тактикой. Мы расколотили пруссаков с их хваленой тактикой в три дня, а теперь они используют свою тактику здесь с тем же результатом.
Наполеон торопливо сыпал вопросами, порой не дожидаясь на них ответов и отвечая сам за своего нерасторопного собеседника. Лишь иногда, в особенно удачных пассажах своей речи он на мгновение останавливался, как бы удивляясь убедительности своих слов и тому, что до кого-то они еще могут не доходить. К облегчению генерала, ни глубокомыслия, ни остроумия в такой беседе не требовалось.
Наполеон расхваливал своего друга Александра.
— Я люблю Александра! — воскликнул он, словно восхищаясь тем, что такое великодушие возможно. — То, что между нами война, еще ничего не значит. Война — чепуха! Эта война — политическая. Сегодня она есть, а завтра ее не будет. Я не имею ничего против русских, так же, как русские не имеют ничего против меня. Вот если бы на вашем месте были англичане, о, тогда — другое дело!
Он погрозил кулаком Англии и стал доказывать, что не хотел войны с Россией, а напротив, Александр с самого Тильзита хотел этой войны, готовил ее своими византийскими хитростями и непременно напал бы на Францию первым, если бы Наполеон его не упредил. Эта часть его речи была довольно длительной и изобиловала упоминаниями каких-то документов, которые и до сих пор приводят историки для доказательства миролюбия Наполеона.
— Достаточно мы пожгли пороха и поубивали людей. Должно же это чем-то закончиться?
Он остановил на генерале выжидающий взгляд, очевидно, требующий какого-то ответа.
— Что закончиться? — переспросил генерал.
— Война. Ее пора кончать, — нетерпеливо воскликнул Наполеон, невольно раздражаясь от слишком медленной русской реакции. — Царь вас знает?
— Он встречал меня во время моей службы в гвардии, но сказать, что он меня знает, — это слишком.
— Так вы могли бы написать ему письмо и передать все то, что я вам сейчас сообщу?
— Нет, и я даже не имею такого права.
— Вы, случайно, не из лифляндцев? — презрительно бросил Наполеон, прохаживаясь по кабинету и поскрипывая сапожками.
— Нет, я настоящий русский, из окрестностей Москвы.
— Ах, вы московит, боярин! И вы, господа сонные московские жители, хотели меня победить? А ваш брат?
— Excusez-moi?[6]
— Ваш брат имеет право высказывать свое мнение царю?
— Я полагаю, что это даже его обязанность.
— В таком случае, вы напишите своему брату и передадите ему в точности все то, что я сейчас скажу. Принц, дайте ему бумагу для пометок.
Бертье, не проронивший ни слова за время их разговора, положил перед генералом бумагу и перо. Наполеон встал в центр комнаты, на несколько секунд опустил голову в задумчивости, а затем заговорил громко, выразительно, точно, без единой запинки, как будто вся эта часовая речь уже была записана в его мозгу набело со всеми смысловыми акцентами и знаками препинания.
Перечислив аргументы в пользу своего миролюбия, он приступил к критическому разбору военных действий «этого презренного немца», которого даже имя ему было противно называть, то есть русского главнокомандующего Барклая. Он указал на очевидные ошибки Барклая-де-Толли и привел несколько примеров того, как любой благоразумный, смелый генерал на его месте имел «санс» одержать безусловную победу. Особую досаду Наполеона вызвала оборона Смоленска, которую не надо было начинать или уже продолжать до последней крайности.
«До полного истребления нашей армии», — подумал генерал, кивая головой.
— Зачем он довел до разрушения этот прекрасный город? — вопрошал император. — Смоленск — истинно русский город, который я люблю гораздо больше любого из польских городов.
Наполеон с негодованием отметил глупый приказ этого немца не оставлять за собою никаких припасов и распускать при отступлении гражданскую администрацию. Эта тиранская мера не может остановить наступления французов, везущих за собою десять тысяч возов с продовольствием. А местным обывателям она несет неисчислимые бедствия, голод и, возможно, новую пугачевщину.
— Мне стоит освободить ваших крестьян, и на моей стороне будут миллионы русских дикарей, но я этого не делаю. Не кажется ли вам странным, что завоеватель страны заботится об ее народе более, чем ее монарх? И что я подсказываю своим «врагам» способы исправления их ошибок?
Бертье улыбнулся одними глазами. Генерал изобразил удивление.
— Повторяю, что в вашей армии есть прекрасные генералы, нисколько не уступающие моим маршалам, — диктовал император. — Таковы Багратион, Остерман, Дохтуров, ваш брат, наконец. Пусть же эти честные и прямые люди соберутся и рассудят, могут ли они имеющимися у них силами нанести мне поражение. Если да, то пусть назначат место и время, мы устроим генеральное сражение и увидим, чья возьмет. Если же нет (а вы, как человек разумный, видите, что это именно так), тогда нам незачем убивать лишнюю сотню тысяч солдат. Договоримся и помиримся на условиях, которые не будут обидны ни вам, ни нам. Вам нужны кофе и сахар? У вас будут кофе и сахар. А затем…
«А затем ты погонишь нас в Индию, отбирать колонии англичан, или в Америку, или в Китай, или в Африку, или куда еще черт понесет твою безумную гениальную башку», — думал, кивая, генерал.
— Мир еще возможен, но мое миролюбие не бесконечно. Через неделю я буду в Москве, и тогда мне будет трудно удержать моих солдат от заслуженной компенсации за их труды. Вы московит — так подумайте о своей древней столице. Я знаю, что ваша священная столица не Петербург, Петербург — не более чем резиденция моего брата Александра. Но ваша истинная столица после ее взятия моими легионами будет уже не та, что прежде. Взятая столица, как девица, честь которой была поругана, — восстановить ее невозможно. Я доказал это в Вене и докажу это в Москве.
Речь Наполеона продолжалась около часа — около часа времени этого величайшего человека, которого каждая минута состояла из какого-нибудь исторического поступка. И это драгоценнейшее время он уделял ему, одному из второстепенных генералов отступающей армии.
«А ведь ему конец, — осенило генерала, и сердце его сильно забилось от радости. — Он пытается выйти из игры с хорошей миной».
— На каком языке вы переписываетесь с братом? — вдруг спросил император.
— На русском.
Наполеон поморщился.
— Я думал, что на этом языке бояре только отдают приказы своим рабам. Ну, да ладно, я не собираюсь вас перлюстрировать, если вы даете мне слово точно передать мои предложения.
— Это я обещаю.
Бертье попросил генерала обождать в приемной и вышел из императорского кабинета почти тотчас же.
— Думаю здесь я, а вы действуете! Действуете! — услышал он пронзительный голос Наполеона из закрываемой за маршалом двери.
Бертье развел руками с таким сокрушенным выражением, которое могло означать: «Что вы хотите? Великий человек».
— Письмо вашему брату должно быть написано сегодня. Двух часов, я думаю, довольно? — сказал он. — Если вы переписываетесь по-русски, то и используйте этот язык, чтобы не вызывать подозрений у вашего корреспондента. Но я попрошу вас сделать его точный перевод.
— Император сказал, что не собирается его перлюстрировать, — напомнил генерал.
— Это не перлюстрация. Это обычная военная цензура, — возразил Бертье. — И последнее. Сегодня вам вернут шпагу, а завтра вы отправитесь во Францию, где будете находиться в почетном плену. То есть вы будет жить в Париже частным образом, с соблюдением минимальных формальностей.
— А как же Кенигсберг?
— По пути вы заедете в Кенигсберг и Берлин. Это воля императора. Но прежде вы должны дать мне честное слово, что не попытаетесь бежать из плена даже при самых благоприятных обстоятельствах и не будете принимать участие в борьбе против Франции, пока я лично не отпущу вас. Ну, что же вы молчите? Разве у вас есть выбор?
— Даю слово, — отвечал генерал с тяжелым сердцем.
Генерал передал письмо для брата и его французский перевод тому же вежливому господину, который накануне ссудил его деньгами. Внимательно изучив письмо и, очевидно, будучи осведомлен о его предполагаемом содержании, адъютант одобрительно кивнул. Затем он достал из портфеля и выложил на стол увесистый мешочек с золотом.
— Что это? — у генерала неприятно заныло под ложечкой.
— Здесь еще четыре тысячи восемьсот франков от принца Невшательского, — отвечал адъютант. — Париж — веселый город, и вам не хватит в Париже того, чего было бы достаточно в Кенигсберге. Изволите написать расписку?
«Тридцать сребреников», — отчетливо произнес внутренний голос генерала в тот момент, когда он ставил подпись в ведомости.
Как бы понимая чувства пленника, адъютант фамильярно потрепал его по плечу, вручил шпагу и удалился. Генерал подошел к окну, машинально выдвигая шпагу из ножен и задвигая ее.
Формально он не совершил предательства и не сделал ничего предосудительного с точки зрения чести. Он всего лишь отправил письмо брату с описанием важного события, которое, несомненно, и так пересказал бы ему подробнейшим образом. Соблюдая лояльность, он даже смягчил некоторые высказывания Наполеона и выбросил из его речи те места, где тот особенно яростно бранил Барклая. Но суть его поступка от этого не менялась. Его не пытали, не запугивали, не морили голодом, но он, поддавшись чарам великого искусителя, принял участие в игре Наполеона на стороне врагов, против своих братьев.
Суть этой психологической игры была ему ясна. Наполеон, как любой человек, одобрял в своих врагах то, что было полезно ему самому и вредно его врагам. Если он хвалил поведение Багратиона и других сторонников решительных действий, значит они были самыми полезными для Франции и вредными для России. Если Барклай с его уклончивой тактикой вызывал у него такую ненависть, значит именно эта тактика была для русских самой правильной. В разговоре с Наполеоном генерал понял как дважды два (хотя бы и не мог этого убедительно обосновать), что эта «трусливая немецкая» или «хитрая татарская» тактика оказалась настолько успешной, что Наполеон уже теперь, при всем его явном превосходстве, считает игру проигранной. Он, очевидно, полагает, что у него остается всего два достойных выхода из положения. Собрать всех врагов в одном месте и уничтожить их физически в одном побоище, как он делал уже не раз. Либо заключить с ними притворный мир, расставить фигуры для новой игры, а затем добить их уже наверняка, в следующей кампании.
Примерно так генерал рассуждал с точки зрения Наполеона, у которого могли быть и другие, гораздо более гениальные соображения. Как все чересчур рациональные люди, уверенные в своем всемогуществе, Наполеон уже мог превратиться в раба своей собственной кипучей активности, остановить которую хоть на секунду было так же невозможно, как остановить прием наркотиков закоренелому наркоману, и он мог действовать ради действия, лишь бы на кого-то нападать.
Как бы то ни было, Россия сейчас висела на волоске, уповая на чудо. Царь, в отличие от Наполеона, не был чересчур решительным человеком, уверенным в безусловной правильности каждого своего действия. И он, и его окружение, наверное, находились сейчас в состоянии мучительных колебаний, и одного незначительного толчка извне было бы достаточно, чтобы все погубить.
«Всю жизнь я прожил честным человеком, — думал генерал. — И надо же, чтобы мое изнемогающее Отечество обрушилось именно от моей подножки — такой ничтожной на первый взгляд».
Он выхватил шпагу и приставил ее к горлу. Это был выход лично для него, но не для тех людей, которые продолжали сражаться. А он теперь должен был думать прежде всего о тех, среди которых находились его родные братья. Охрана здесь была довольно беспечна, а теперь, с оружием, он, пожалуй, мог бы бежать. Довести до своих правдивые сведения о состоянии дел французской армии, и снова в строй. Он дал честное слово, но кому? Наполеону, который сдергивает короны с королевских голов и признает религию до тех пор, пока она помогает ему морочить простаков?
Правда, он дал слово не самому императору, а маршалу Бертье, который принял его как родного.
«Дал денег, поделился последней рубахой», — подумалось генералу.
Но тот скептический голос, который так часто поправлял его опрометчивые суждения, напомнил, что деньги были казенные, а рубашка принца, скорее всего, не последняя. Как же ему удрать?
Трижды в день, утром, днем и вечером, в комнату генерала заходил часовой, чтобы забрать из-под дивана судно с медвежонком или проводить пленного в клозет в случае более основательной надобности. Когда он будет нагибаться за горшком, его можно прикончить, а затем, переодевшись в его мундир, замешаться в военную толпу во дворе. Денег у него полно, по пути можно где-нибудь купить лошадь, можно и конфисковать ее у первого встречного, приставив клинок к горлу, а там — шпоры — и ищи свищи!
Но чем же угробить этого болвана? Не осквернять же боевое оружие гнусным ударом в спину? Разве вот этим?
Он снял с полки мраморный бюстик Вольтера и взвесил его в руке. Французский мыслитель ехидно улыбался, как бы напоминая об условности моральных принципов и их ничтожности перед необходимостью выживания. Генерал увидел в окне своего вахмистра, который с ведром в руке заходил в здание штаба. Затем он услышал в коридоре бряцание шпор и притаился с Вольтером так, чтобы его скрыла открывающаяся дверь. Дверь отворилась, генерал занес руку с каменным философом, но замер в этом положении. Спиною к нему стоял не французский солдат, а человек в русском зеленом сюртуке.
— Пал Алексеич, ou etes-vous?[7] — сказал человек, осматривая комнату и разворачиваясь к генералу.
Пленный узнал адъютанта генерала Уварова по фамилии, кажется, Орлов. И, несмотря на то, что они были едва знакомы, звук русского голоса и вид русского лица его так растрогали, что он сжал Орлова в объятиях.
— Слава Богу, вы живы! — сказал Орлов, отбрасывая фалды сюртука и усаживаясь на диван. — Давайте говорить по-русски, чтобы этот осел за дверью нас не понял.
— С удовольствием.
Недавно захваченный казаками французский пленный рассказал, как полумертвого, изрубленного русского генерала волокли в плен седьмого августа. Так братья генерала узнали, что он еще жив, и уговорили главнокомандующего послать к французам парламентера — выяснить судьбу пленного и, при возможности, договориться о его обмене. Однако в распоряжении русских еще не было пленных французских генералов, и обмен оказался невозможен.
— На этот случай ваш брат придумал еще один способ — если вы, конечно, окажетесь способны, — торопливо, по-русски говорил парламентер. — Вот…
Он достал из-за сапога небольшой кинжал и, бросив быстрый взгляд на дверь, спрятал его под диванной подушкой.
— Французы бестолковы, я свободно гулял между ними в русском мундире, а они только пучились да сторонились. Вы могли бы заколоть вашего часового и, укрывшись его плащом, пробраться к заставе. Там вас будут ждать переодетые партизаны с лошадью. Что вы на это скажете — как вы?
Орлов обвел пальцем вокруг своего лица, изображая повязку, устроенную на голове генерала наподобие младенческого чепчика.
— Уже лучше, — отвечал генерал не совсем уверенно. — Голова еще немного кружится, и, знаете, перед глазами как бы кровяные мальчики… Но я дал слово маршалу Бертье.
— Ах, слово? Ну, если вы дали слово, — поскучнел Орлов. — Тогда я желаю вам скорейшего выздоровления и приятного пребывания в Париже. Мне еще надо зайти в штаб за какими-то депешами…
— Вы должны передать какое-то послание для главнокомандующего?
— Mais oui[8].
— Так слушайте меня внимательно.
Генерал рассказал Орлову о письме для брата, в котором доказывалась необходимость генерального сражения или почетного мира. О том, что, по его наблюдениям, это письмо свидетельствует о несомненном скором поражении французов и содержит в себе коварную ловушку — последнюю надежду Наполеона. О том, что и Орлова, скорее всего, снабдят подобным предложением, которое ни в коем случае не следует доводить до царя, чтобы не сбить его с толку в минуту величайшего нервного напряжения и неуверенности. Что и его брату, если письмо уже его достигло, не надо передавать его царю и на него даже незачем отвечать. Что Наполеона невозможно победить его излюбленным оружием — ловкостью и нагльством. Но что мы уже почти повалили его нашим привычным оружием — хитростью и упрямством. Если же Орлову доведется увидеть и его младшего брата, то он умоляет Александра не следовать его примеру и не лезть самому в бой с саблей наголо, потому что задача генерала руководить сражением, а не драться кулаками, — хотя он и понимает всю бесполезность такой просьбы.
— Особенно же после того примера, какой вы ему подали, — грустно улыбнулся Орлов. — Однако ваши пожелания запоздали. На днях Государь назначил нового главнокомандующего, князя Кутузова, который начал именно с того, чего желал Наполеон и чего не следовало делать по вашему мнению. Мы остановились под Можайском для генеральной битвы.
— В таком случае — нам конец, — вырвалось у генерала.
— Как знать, возможно, я еще приеду за вами в Париж, — пошутил Орлов, чтобы подбодрить пленного товарища, хотя и теоретически не представлял себе, каким образом может произойти, что их отступающая, вечно проигрывающая армия вдруг перепрыгнет от стен Москвы к воротам Парижа.
— Вам не можно дискутировать военный вопрос! Я для вас не осел, и вы немедленно аккомпанируете меня до маршала, пока вас не посадили в подвал!
Французский часовой, заговоривший по-русски
неожиданно, как Валаамова ослица, оказался поляком, приставленным к генералу
для подслушивания. И генерал пожалел, что не воспользовался предложенным ему
методом плаща и кинжала.
Дальнейший ход событий слишком известен. Вскоре разразилось сражение при Бородине, которые французы почему-то называют битвой на Москве-реке (Bataille de la Moskova). Победу в этом сражении приписали (и до сих пор приписывают) себе обе стороны. В нем участвовали старший и младший братья генерала и оба были убиты. Первый получил пулю в грудь и умер от раны в Ярославле. Второй, самый любимый, погиб именно от того, чего так опасался генерал: он побежал в атаку со знаменем впереди оробевшего полка и был буквально стерт с лица Земли снарядом, так что даже его останки не удалось обнаружить на перепаханном ядрами поле.
Военные новости доходили до генерала в Париже в запоздалом, искаженном виде. Из прессы генерал узнавал, что Наполеон быстро восстановил уничтоженную армию почти в таком же количестве, какое привел в Россию, и одерживает одну победу за другой с той гениальностью, какую его поклонники не помнили с тех пор, когда он был еще не императором, но генералом Бонапартом. Однако, несмотря на все эти гениальные действия Наполеона, союзные армии очистили от него всю Германию и вступили во Францию, где Наполеон будто бы стал еще гениальнее, а его солдаты — еще храбрее. Он даже утверждал, что до окончательной победы остается буквально несколько штрихов, еще несколько ловких ударов, мир, и — новая, еще более великая и гениальная война. Однако в этот роковой момент, зеркально напоминающий положение русских под Москвой, неловкая шутка офицера Орлова неожиданно сбылась и русские вступили в Париж.
Как и было обещано, генерал вел в Париже жизнь почетного пленника. Благодаря заботам маршала Бертье он не нуждался. Свобода его передвижений никак не была ограничена — он был обязан только раз в неделю отмечаться в комиссариате, а наблюдение шпионов Фуше было почти незаметным и не обременительным. После того как русские войска вступили в Европу, парижские знакомые генерала были уверены, что скоро их мужественный пленник покинет Париж и примкнет к своим соратникам. Один знакомый журналист, впоследствии оказавшийся agent-provocateur[9], даже предлагал свои услуги в изготовлении фальшивого паспорта и пересечении границы, но и после того, как русские пушки стали слышны на Монмартре, генерал отчего-то не пытался взять в руки меч и поквитаться за убитых братьев.
Русские рати вступили в Париж, Наполеон отрекся от престола, и многие его военачальники, включая и Бертье, присягнули на верность королю Людовику XVIII. Генерал вернулся на службу, впрочем, без прежнего рвения. Наполеон бежал с острова Эльба, начались пресловутые Сто дней. Из Польши, через Германские земли, русский корпус двинулся на помощь союзникам в Голландии. В этот-то роковой момент генерал неожиданно для всех попросил отставки по болезни, но получил отказ с неудовольствием.
И вот русская дивизия с музыкой и развернутыми знаменами пересекает кукольный городок в Баварии, жители которого толпятся вдоль дороги и осыпают освободителей цветами. Вдруг колонна прекращает движение, и адъютант докладывает генералу, что впереди, прямо под ноги русских гренадер, выбросился из окна какой-то господин. Этот господин разбил голову и скончался на месте. Полицейский чиновник, составляющий протокол происшествия, сообщил, что это никто иной, как бывший начальник штаба Наполеона, владетель Невшательский, принц Ваграмский маршал Бертье.
— Он разве не с Наполеоном? — удивился генерал.
— Никак нет. Он не захотел или не успел перебежать к императору, и это, уповательно, стало причиной его самоубийства.
— Что именно? — нахмурился генерал.
— Муки совести.
— Напротив, я полагаю, что причиной его гибели стала чистая совесть, — отвечал генерал. — Возьмите из моей походной казны пять тысяч франков и передайте их вдове маршала. Maintenant nous sommes qiuttes.[10]
Разворачивая коня для исполнения приказа, адъютант услышал, как генерал словно бормочет что-то сам себе, и разобрал довольно странные слова:
— Теперь могу бить, сколько считаю нужным.
Русская армия двинулась дальше, но без музыки.