Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 5, 2016
Сергей Чупринин.
Вот жизнь моя. Фейсбучный роман. «Рипол
Классик», М., 2015, 560 стр.
На одной из страниц этой
книги с огорчением говорится об отличающей нынешнюю литературную молодежь
«звериной серьезности по отношению к самим себе». Да их ли только?! Сам же
автор ранее процитировал маститого коллегу-критика и литературоведа: «Я как
политик, и немалого притом масштаба…» (Уф!..)
Что же до самого Чупринина, то, имея за плечами весьма впечатляющий
жизненный путь, он едва ли не с первых строк спешит усмешливо успокоить
читателя, что не будет «дальше тянуть жалостливый сериал (слабонервных горьковедов просят не волноваться! — А. Т.) „Детство
— В людях — Мои университеты”», и довольствуется вроде бы несолидными, хотя и
модными заметками в Фейсбуке, да при этом еще винясь:
«Эккерман из меня никакой…»
Можно, конечно,
согласиться, что кого-либо равноценного Гете, за кем только записывать да
записывать, рядом не оказалось.
Однако… Вот эпизод
совсем ранней, давней поры в ростовском университете:
«…в конце первого курса
я <…> делал доклад о творчестве Гумилева на студенческой научной
конференции. Он был, конечно, постыдно щенячьим, но в перерыве меня поманил к
себе латинист — Сергей Федорович Ширяев. „Не делом занялись,
молодой человек, — сказал он мне брюзгливо. — Уж лучше бы Фурмановым”. —
„Фурмановым? — опешил я. — Никогда!” — „Ну, раз никогда, — так же брюзгливо
молвил Сергей Федорович, — то вот вам номер телефона. Позвоните”.
И я позвонил. И я пришел
в дом по улице Горького, бок о бок с пожарной частью, ростовчане помнят, кто
там жил. Поднялся на третий этаж. Постучал — звонка рядом с дверью так и не
появилось до самой смерти хозяина. Мне открыли.
Я вошел — и мне открылся
МОЙ мир. Портрет Пастернака на столе. Портрет Солженицына за стеклом книжной
полки. И книги, книги, книги, каких я до того не видел даже в университетском
спецхране».
Простите за длинную
цитату, но уж очень выразительны и фигурка неофита, увлеченного поэтом, который
тогда совсем был, как говорится, не ко двору (не то что канонизированный автор
«Чапаева»!), и наверняка позабытый ныне хмурый преподаватель: вот уж поистине
заметил и по-своему благословил — направил к человеку, сделавшемуся старшим
другом новичка.
Прямо не названный в
приведенном отрывке, но потом неоднократно упоминаемый поэт, библиофил и
переводчик Леонид Григорьян, по словам Чупринина, был в «Ростове-на-Дону 1960 — 1990-х средоточием
всего живого», резко выделяясь среди местного литературного пейзажа, где глава
писательской организации, встретив в верстке журнала «Дон», коим тоже
руководил, имена Николая Заболоцкого и Марии Петровых, бдительно
поинтересовался: «Это кто такие?»
Не прогневить бы
священнодействующих пушкинистов, но чем дальше читаешь «Фейсбучный
роман», тем чаще вспоминаются знаменитые слова про «собранье пестрых глав (в
данном случае даже скорее главок — А. Т.), полусмешных,
полупечальных…»
И сколько же тут
возникает лиц самого разного калибра и в самой различной манере запечатленных —
кто более, кто менее подробно, а то в сопровождении единственного, но хлесткого
эпитета!
Групповой портрет
сотоварищей по семинару молодых критиков («ровесников или около того»)… Сослуживцы по «Литературной газете», а позже по
редакции журнала «Знамя». И «просто» литераторы, о чьих книгах писал, с кем
дружил, а с кем спорил или даже, как говорится, на ножах был (и есть!),
признавая при этом, что сей «недруг» «в 60 — 70-е годы писал стихи, безусловно
заслуживавшие внимания» (к этой «навязчивой» чупрининской
идее — всегда оставаться объективным — не позабыть бы еще вернуться!).
В своей искренней
привязанности к иным именам автор книги отнюдь не одинок, например, к Давиду
Самойлову и Арсению Тарковскому (о котором, долгое время известном лишь как
переводчик, он написал одну из первых обстоятельных статей).
А вот о «трех жизнях»
ныне покойного Феликса Светова (критика,
правозащитника и, наконец, прозаика), кроме как от Чупринина
читателю, пожалуй, узнать не от кого — тем более о таком, каким тот предстает в
необычно пространной и прямо-таки трепетно написанной главке: «Балагур и
выпивоха, эпикуреец, любитель (и любимец) женщин <…> Он был зорок в
своих наблюдениях и бесстрашен в своих оценках. Но — глаза, что ли, так были
устроены? — в близких видел лишь то, что поднимает ввысь (курсив мой.
Характерная для С. Ч. скрытая цитата из Пастернака. — А. Т.). И
побуждает к благодарной нежности».
Но вернусь ненадолго к
ростовской странице авторской биографии. За давностью лет всего лишь анекдотцем
может показаться история о том, какие надежды возлагали тамошние литераторы на
юного дебютанта: «В славном эскадроне донских писателей, — возвещала газета
„Молот”, — появилась еще одна критическая сабля» (хотя других-то и вовсе не
было, да и отнюдь не по вострой шашке стосковался «славный эскадрон»).
Нет, за одами в свою
честь, как пишет Чупринин, «они охотились, я прятался…» И, по-детски выражаясь,
водился с Григорьяном, чья «репутация <…> в
глазах парткома была ни к черту».
(Маленькая справка:
приняли Леонида Григорьевича в Союз писателей лишь в новую эру — в конце 1991
года. И пусть не по этому поводу, но с несомненной личной нотой в его стихах
сказано:
Чужой! Чужак! — и разом кончен спор.
Дрожмя дрожат. Ворота на запор.)
С того
давнего отказа быть завербованным в «эскадрон» «Жизнь прошла, — говорится в книге, — а призывы во
что-нибудь вступить, к чему-нибудь присоединиться звучат все так же
настойчиво».
Примеры приводятся то в
одной, то в другой главке, и тема эта одна из центральных в книге:
«Вот и сейчас-то спросят
испытующе, Шарли я или не Шарли, то проверят на отношение к георгиевским
ленточкам. Кто не с нами — скажут, тот против нас. А то и добавят многозначительно: мол, если не
встроишься в одну из колонн, тебя уничтожат.
Репутационно, разумеется, только репутационно.
И не ответишь же, что с
детства пуглив, и в толпе, даже если это толпа единомышленников, чувствуешь себя
неуютно. И не признаешься, что при окрике: „На первый-второй рассчитайсь!”, —
тебе хочется отойти в сторону».
Очень важное (при всей
«несерьезности» тона) признание (или декларация?). И сказанное не остается втуне.
Сергей Иванович — чистой
воды либерал. Но к тем, кто, по его выражению, «слывут либералами» и «готовы в
родной стране оптимизировать (ох, это ходкое ныне словечко! — А. Т.) все
живое», примкнуть не торопится, горько памятуя о родных, земляках, былых
одноклассниках, «о людях, чьи судьбы оказались напрочь порушены тем, что
когда-то назвали перестройкой и что лично мне дало чувство новой жизни, а у них
его отняло».
Попав однажды на
заседание под председательством Егора Гайдара, «не то» что-то сказал, и… «на
советы такого рода меня больше не звали». Или вот, уже будучи в ранге главного
редактора «Знамени», «пообщался» с неким влиятельным лицом и услышал:
«С этим, — и на меня
подбородкам указывает (помощнику. — А. Т.), — больше не соединять».
Да не так ли издавна
относятся в высоких кабинетах к литературе вообще?! Попеняли же на
вышеупомянутом совещании: «не стоило расстраивать Гайдара»!
Ну, не «солдат партии»,
одним словом. Не из тех, кто вечно «одобряет и поддерживает». Это ощутимо в
книге в большом и малом.
Софью Власьевну,
то бишь советскую власть, никогда не любил, однако ныне участия в хоровом
исполнении «антикоммунистических рулад» и огульных анафем «совкам» не
принимает.
Более того, решительно
оспаривает иные приговоры. У критика Л. И. Скорино,
работавшей долгие годы заместительницей главного редактора «Знамени», была
устоявшаяся репутация истовой слуги режима. Во многом оно и верно, но «…меня
как током бьет», — пишет Чупринин, перечитывая
автобиографические записки Варлама Шаламова: тот
считает ее своей как бы «дважды крестной матерью», когда-то рекомендовавшей к
печати его первый рассказ, а двадцать лет спустя опубликовавшей в «Знамени» и
«Стихи о Севере». «И ведь колебалась, должно быть, — сочувственно и уважительно
размышляет Сергей Иванович, — прежде чем поддержать писателя со столь опасной
(для нее самой опасной) репутацией, не могла не колебаться. Но — напечатала».
Другой случай. «И в
жизни, и в литературе с ним мы были антиподами», — пишет критик по случаю
выхода посмертного сборника Бориса Примерова, но, по-прежнему
«ежась от несовпадения и наших чувств, и наших мыслей», приводит «чеканные»
строки покойного и заключает: «Не мой поэт. Совсем не мой. Но поэт».
Подобную объективность
особенно ценишь в пору, когда в ходу совсем другие критерии, и при
возникновении разногласий разом забываются любые заслуги новоявленного
противника, и даже из уст представительницы прекрасного пола, чью книгу, как с
горестным юмором вспоминает мемуарист, «носил с собой и знал назубок, метался
по городу и репетировал» (лишь слегка переиначив знаменитые пастернаковские
строки), слышишь сказанное ледяным, но гневным тоном: «Я поняла, что вы любите
не только мои стихи, но и других поэтов».
Другая же выразилась
«по-простому», «по-народному»: «Бить шваброй мокрой надобно этого Вашего Чупринина» (который некогда приветствовал и ее дебют…).
Как не понять «этого
Вашего», когда тот, основываясь, разумеется, не только на личном опыте,
признается: «…взаимоистребительных споров на дух не
переношу».
О многом заставляет
задуматься эта книга, подкупающе простая по тону, лишенная и тени менторства, при завидной явственности и независимости
взгляда на жизнь и литературу, который нередко высказывается (проповедуется?) с
вроде бы неподобающей «серьезности» предмета, но такой заразительной улыбкой
(сошлюсь на уже упомянутое ранее «пугливое» открещивание
от «толпы единомышленников»).
Автор вспоминает, как
однажды в сердцах бросил: «Знаете, чем вы, поэты и прозаики, отличаетесь от
нас, критиков? Тем, что мы вас читаем, а вы нас нет».
Право же, если и на этот
раз себе не изменят — много потеряют.