Повесть о любви
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 4, 2016
Березин Владимир Сергеевич родился в 1966 году в Москве. Окончил физический факультет МГУ и
Литературный институт им. Горького. Прозаик, критик. Автор нескольких книг
прозы и биографических исследований. Постоянный автор «Нового мира». Живет в
Москве.
Нет в мире ничего, кроме нашей любви, кроме зыбких слов
и букв. Все скрыто в стуке клавиш, и все в них явлено. Русский мир — мир букв и
представлений. И желания русские состоят
из букв — чтобы их было больше, вволю, досыта.
ТРИ КУСТА РОЗ
Менты пришли к Паевскому утром.
Он напрягся, потому что помнил еще прежние времена, когда менты разного фасона ходили к нему за деньгами. Это были свои, прикормленные. А иногда, наоборот, у него и вовсе начинались маски-шоу, когда по лестницам, как горох, сыпались люди в черном и изымали бухгалтерию. Он себе так и представил однажды — как в следующий раз всех этих теток со столами и шкафами грузят краном в длинный КАМАЗ.
Реальность тогда была, конечно, скучнее — и страшнее.
Но то было в прежние времена.
Теперь-то он давно отошел от дел, и все у него было чисто — по крайней мере в рамках обычной бухгалтерской проверки.
Паевский заведовал небольшим фондом и перекладывал деньги из одного места в другое. А потом брал из другого и клал в следующее. Ну и формально заведовал несколькими программистами и химиками.
Но
эти, что пришли утром, были вполне мирные — и честно сказали, что они, менты,
ничего не понимают в одном деле. Так они и говорили про себя: «Мы, менты», — а
теперь менты все, кто к тебе приходят с вопросами.
А
непонятое дело было делом маленького неприметного человека, с виду подростка,
которого Паевский помнил, хоть сразу и не признался
гостям.
Менты искали неприметного человека, что в прошлом году работал у Паевского в конторе, а теперь пропал. Менты намекали, что этот сотрудник был винтиком в каком-то криминальном механизме, выплыло неприятное слово «обналичка» (Паевский в этот момент не сдержался и немного сильнее обычного сжал пальцы на подлокотнике кресла, но никто этого не заметил).
Это был молодой человек, которого он взял на работу по знакомству. Знакомство, впрочем, было вымарано из разговора с непрошеными гостями. И сам он точно не помнил — кажется, одноклассница просила за своего непутевого племянника.
Нет, к деньгам юноша не имел отношения, только к большому компьютеру, оставшемуся в институте еще с тех времен, когда химики могли его себе позволить. Да и то — тронуть процесс перекладывания денег этот человек не мог, а существовал отдельно, как фигура для заполнения лабораторного пространства. Особого рвения тот молодой человек не проявил, и в один прекрасный день Паевский обнаружил, что тот не появился на работе. Юношу уволили задним числом, и теперь Паевский с молчаливой радостью показывал гостям приказ.
Да они ни на чем и не настаивали.
Пропал, так и пропал. Менты явно что-то не договаривали.
«Кто же за него просил?» — пытался Паевский вспомнить, да никто не приходил на ум.
Уходя, эти двое спросили об одном иностранце, не то голландце, не то немце — судя по фамилии Пекторалис. Уж про него Паевский точно ничего не знал.
Вот и все. Менты ушли, причем младший стащил, как ребенок, горсть конфет из приемной.
«Да, кажется, одноклассница, — решил Паевский. — Наша память прихотлива. Скоро нас срастят с машинами, и первое, что внутри нас появится, — безотказная память. Просто сервер внутри головы. Хотя и сейчас это не проблема — все ходят с телефонами и перестали помнить не только исторические даты, но и дни рождения друзей. Не надо никаких проводов в мозг и гнезда для штекера под затылком, которое пугало любителей фантастики. Но все же как нехорошо, что я его не помню, может, вот оно — приближение старости. Акела не помнит Маугли, а это значит — волк слабеет».
Про память он много говорил с соседом по даче.
Его сосед был математиком, но печально сообщал, что его математика осталась в каменном веке. Старик (он был тем не менее старше Паевского всего лет на десять) поливал свои розы и рассказывал о том, что положительный результат в тесте Тьюринга казался недостижимым, точно так же, как теорема Ферма — недоказуемой, а теперь обе задачи — история. Или почти история — техника становится все умнее. Настоящая машина Тьюринга должна строить себя не из логики, а из жизни собеседника, отражая его, как зеркало. А подытоживал сосед свои наблюдения чужой мыслью, что зеркала и секс отвратительны, потому что умножают людей…
Паевский не оттого поселился в дачном кооперативе ученых, что сам был ученым. Он стал числиться в одном НИИ, потому что поселился в дачном кооперативе.
Дачи были хорошие, рядом — ленинские места, то есть горки и увалы, среди которых умер вождь мирового пролетариата. Паевский любил это место за то, что там жили вымиравшие академики. Гуманитарии ему были бы скучны, а эти были — технари. Он не брезговал их яблочным самогоном и терпел разговоры о тайнах воды и о том, что в прошлом году йети пытались зарезать какого-то садовода.
Сперва он помог одному соседу по дачам со строительством, потом другому — денежным советом, и вот ему самому дали уголок для офиса в химическом институте, а потом место в штате. Ученую степень он предусмотрительно купил себе еще лет двадцать назад.
Институт этот был пустынным и гулким зданием на окраине. Сперва его оккупировали пестрые магазины, потом они схлынули, оставив после себя — кто следы от вывесок, а кто — сами вывески.
Паевский сидел там тихо, как крот, за ним много что значилось, и бежать сразу
было нельзя. Бегство вызвало бы погоню, и его сожрали
бы молодые волки. А так он медленно погружался в пучину безвестности — один его
недруг умер от излишеств жизни, другой попал в машину правосудия.
Это так и выглядело — зазевавшийся гном обнаруживает, что фалда его кафтана попала между шестеренок, его тянет внутрь, и вот уже прихвачена рука или нога — можно, конечно, поступить, как куница, — отгрызть себе лапу и броситься наутек, но жадность все губит. И вот, глядишь, гном скрылся внутри гигантской непонятной машины, и только слышно, как чавкают шестерни свежим мясом.
Паевский был не таков — он был очень умен и, предвидя опасность, давно стал уменьшаться в размерах. А его лепреконова радость, заключенная внутри горшка, зарытого в чужой земле, только увеличивалась. Жена умерла, а связи с детьми он не поддерживал — они давно жили среди тех, кто носит кипы и раскачивается в молитвах у единственной стены, уцелевшей от их храма.
Страсти Паевский не любил, и лишь иногда из гигиенических соображений заводил короткие оплаченные романы.
Он хорошо помнил, как это бывало с ним, а потом наблюдал, как бывало с другими: алкоголь, поздний вечер, и вот тебе уже отчаянно хочется счастья, и если выпить еще немножко и ощутить тепло чужого тела, чужую ласку, то ты готов совершить очень странные поступки. Его однокурсник женился из-за того, что ему было страшно спать одному. Страх у приятеля возник после девяностых, а отчего возник — Паевский не интересовался.
Ему нравилась подхваченная у кого-то из дачных собеседников мысль о том, что вот писатель Бунин ненавидел задушевные русские разговоры под водочку и селедочку и нам тоже не следует забываться. Ироничные беседы о техническом прогрессе — другое дело.
Но что это за история про молодого человека — вот вопрос.
Паевский был очень осторожен, но тут не видел опасности — может, он кого-то и взял бы к себе, нельзя ведь вовсе никого не брать — как иначе имитировать жизнь лаборатории.
Со
своими дачными соседями он обсуждал отвлеченные вопросы — за это он их и любил,
этих стариков, жизнь которых сводилась к яблоням и розам.
Они стояли над саженцами и говорили об искусственном интеллекте в Средние века.
Ведь дело тогда было не в Машине, а в том, куда Бог помещает особый дар.
Может ли Бог поместить душу в камень? В дерево? Отчего он выбрал человека как вместилище разума? Разум тростника тоже дан тростнику извне, а стало быть — это искусственный интеллект. Значит, и любой предмет может оказаться его носителем — согласно божественной воле.
Сам человек может изменять свойства предметов, но где предел этих изменений — может ли он вложить разум в тростник или камень.
Имена Декарта и Абеляра шелестели над грядками, как ветер.
Паевский отдыхал душой на этих разговорах — слова в них были родом оттуда, где не было ни откатов, ни рейдеров, разговоры были из той его позапрошлой жизни, когда он был нищим студентом.
—
Раньше и женщину считали лишенной разума, а то и души. — Сосед-математик
наполнял лейку, и чувствовалось, что ему эта мысль не сторонняя. Жена его давно
бросила, а новой завести он не смог.
В городе у Паевского таких разговоров не было.
По сути, он купил себе не дачу, а собеседников.
На следующий день после прихода ментов у подъезда его многоэтажки ему навстречу бросился незнакомец, но тут же остановился. Паевский в очередной раз подумал, как уязвим человек в большом городе. Он как-то сразу угадал, что это к нему, но чувства опасности отчего-то не было.
Он все же вылез из машины и, всмотревшись, понял, что человек, переминающийся рядом с дверью здоровенный детина, с ужасом разглядывал его унылый двор, залитый весенней грязью.
Пришелец был явно иностранного происхождения.
Паевский поманил пальцем, и детина побежал рысью к нему.
Гуго и был пострадавшим, то есть — потерпевшим, о котором говорили менты. Его нужно было расспросить, чтобы окончательно удостовериться в безопасности.
История
чужой любви проигрывалась за кухонным столом Паевского
вновь, разворачивалась, как рулон бессмысленно пестрых обоев. Гуго влюбился, и
влюбился по переписке. Год — вот немецкое терпение — он переписывался с русской
девушкой и аккуратно переводил ей деньги — на праздники, на просто подарки,
наконец, на билет.
И тут же она пропала.
У Паевского даже скулы свело от банальности этой любви.
Необычным было только то, что немец сам приехал в Россию искать суженую. При этом он отказался подавать заявление в полицию и пострадавшим себя не считал.
Пострадавшей немец считал девушку с глупым, явно придуманным именем, которую, возможно, похитили. Он искал ее следы, но след в России, в дикой стране снега и белых медведей, стынет быстро. Не для немца была эта задача.
Когда Паевский поставил на стол бутылку, немец сообщил, что тут все хотят его напоить, а это совершенно не нужно. Он не чувствует себя несчастным.
Он просто в тревоге.
Русские полицейские назвали ему несколько фамилий, и немец, перебрав их, очутился во дворе среди весенних луж.
Паевский смотрел на тевтонского Ромео и наконец понял,
что его удивляет. Немец не был похож на обычных искателей счастья. Он был
красив и романтичен. С ним пошла бы любая и вовсе не ради денег. Ему нужна была
не покорная русская жена, а спасение любви. Вполне бескорыстное, кстати. Немец
признал, что его шансы невелики, но если она с другим, то ему будет достаточно, что она в безопасности.
Паевский слушал и понимал, что ничего нового не узнает. Схема-то обычная: нанималась девушка, что за недорогую плату вела беседы с иностранцами, просила денег, обналичивала, а потом исчезала.
Теперь было понятно, отчего искали его бывшего сотрудника — он, видно, и организовал процесс. И вместо того чтобы следить за исправностью, он гонял мощный компьютер. Гонял только для того, чтобы координировать работу одной или двух девочек.
На следующий день он посмотрел отчеты о загрузке машины — черта с два! — парень что-то все же делал, день за днем выедая всю мощность. Паевский подумал о том, что нужно проверить большую машину на мозговых подселенцев, сделал соответствующее указание (ничего подозрительного не обнаружили), но что-то продолжало его тревожить.
«Настоящий
злодей-программист должен быть задротом, — думал Паевский.
— Малолетним задротом, как раз таким, как этот, — прыщавым и бестолковым. Так
всегда бывает — программист должен питаться ирисками и кока-колой, а потом
станет властелином мира. А потом, когда международный спецназ будет штурмовать
его крепость среди тайги, погибнет, облитый жидким азотом. Так всегда бывает в
фильмах». Он навел справки, используя прежние связи, все стало яснее, но
по-прежнему Паевский не понимал, зачем к нему на
работу устроился этот паренек.
Юноша выходил в сеть, шифровался, а потом выводил деньги. Фонд тут был ни при чем, не он использовался для расчетов.
В фильмах для этого обычно существует брутальный подельник, русский бандит в татуировках, где кириллица изобилует грамматическими ошибками.
Тут никого не было, и, судя по всему, парень действовал один. Но кто-то же наехал на отчаянного подростка, и теперь он бегает по свету или, не поделившись, уже растворяется в подмосковной земле или воде. Паевский поговорил с теми, кто его помнил, и удивился еще больше — в программировании этот парень оказался профаном. Он был бестолков, и Паевскому сказали, что такой не напишет ни полстроки кода.
Паевский собрал военный совет, но так ничего и не выяснил.
Следов не осталось, как было сказано — стынут они быстро. Единственное, в чем уволенный заочно юноша явно был силен, так это в графических редакторах, субстанции никому не опасной.
Придя домой, Паевский вдруг остановился на пороге. Странная мысль пришла к нему в голову — он вспомнил рассказ немца и включил компьютер.
Он устроился поудобнее и погрузился в Сеть.
Это происходило медленно, будто он входил в воду, долго идя по гальке от берега залива.
Воображаемая
вода плескалась вокруг него, поднималась выше, и наконец
он поплыл. Он с безразличием миновал сайты знакомств и, руководствуясь
подсказками немца, отправился к малоизвестным островам общения.
И вот он нашел нечто — имя было то же самое, но человек другой.
Она ответила мгновенно. Это не удивило Паевского — люди часто сидят в Сети по ночам. Он и сам был из таких.
Удивительно было то, что она от него ничего не хотела. У него был тонкий нюх на разводку, на спор с друзьями он даже заморочил голову цыганке у вокзала, но тут все было чисто. Тут просто приятно было говорить — он даже вспомнил какой-то фильм, где герой, какой-то успешный интеллектуал, бросал молодую красавицу, потому что с ней не о чем было разговаривать. А тут был именно разговор, и, что самое главное, впервые ему не пришлось ограждать свое личное пространство — заповедник стареющего мужчины.
Но она узнавала цитаты, черт возьми, она узнавала скрытые цитаты!
Завязалась странная беседа, состоящая из тихого поцелуйного звука клавиш.
И вдруг все пропало.
Он выпил немного, а потом заснул.
Ему приснилась прежняя жизнь — давно забытые печальные тоскливые сны, что несколько раз выталкивали его, как запаниковавшего аквалангиста, на поверхность. Во снах он был молод, и его возлюбленные, среди которых не было жены, заглядывали ему под веки. Проснувшись, он тупо смотрел в потолок своего дома — такого с ним не было лет двадцать.
Наутро он снова сел за клавиатуру, и ему подарили новый разговор.
Паевский вдруг обнаружил, что его собеседница вовсе не так молода.
У них было много общего.
Она помнила то же, что он.
И это было приятным открытием.
Наконец они, вместо того чтобы обмениваться репликами, включили вебкамеры.
Это было то, чего он ожидал — и чего боялся. Женщина была из его снов, похожая на его первую любовь.
Время не пощадило ее, но в глазах Паевского это прибавляло ей особую прелесть. Нет, это явно не была та, кого за малую толику денег нанимали жулики.
Та была куда моложе, он помнил рассказы молодого немца — его исчезнувшая подруга была совсем юной.
Через пару дней он сам перевел ей денег — так вышло. Для скуповатого Паевского трата вдруг оказалась совершенно естественной. Это не было вынужденно — он перевел деньги с радостью и после этого ощутил удовлетворение, будто был орудием некоей высшей справедливости.
Деньги предназначались даже не ей, а на одно благотворительное дело. И не на больных детей, как просят обычно, а на школу в далеком волжском городке, с которой она дружила.
Это прямо следовало из их предыдущих разговоров — он не мог не дать, потому что это было нужно ему самому.
Он перевел еще денег на следующий день, потому что это было просто мило, и опять же — вовсе не для нее.
Если бы для нее — тут он отдал бы все. Если бы она попросила.
И тут у него рухнул Интернет — во дворе велись неожиданные ремонтные работы.
Угрюмый начальник, стоя над люком, куда, дергаясь, уходил новый кабель, сказал, что неожиданных работ у них еще дня на два.
Телефон
Паевского, в силу старой привычки к конспирации, был
примитивным, старушечьим — даже без возможности принимать MMS. Об Интернете и
речи не было.
Поэтому он уехал на дачу — там всего было в достатке, и у окна с видом на березовую рощу стоял компьютер с большим экраном.
Поселок жил своей жизнью. Соседи позвали его к себе — они провожали приятеля в Антарктиду.
Паевский представил романтического бородача, пышущего здоровьем и оптимизмом несмотря на недостаток финансирования, и отказался под благовидным предлогом. Другой сосед сажал розы и тоже звал поговорить, но Паевскому было не до роз и не до пингвинов.
Он переоделся и прилип к клавиатуре.
Все продолжилось.
Они разговаривали, и с каждым словом в нем прибывало счастье. Собеседница не была покорной, время от времени она ощутимо задирала его, но и это Паевскому нравилось.
Отрываться от экрана не хотелось.
Впрочем, во время технологической паузы он позвонил однокласснице и обнаружил, что та умерла год назад.
Нет, точно не она рекомендовала того прыщавого парня.
Кто-то другой это был.
Впервые за несколько дней он прошелся по участку, посмотрел на засохшие много лет назад кусты, что сажала еще его жена, и только теперь, ступив ботинком на мягкую влажную землю у чужого забора, сообразил — это ведь дачный сосед ходатайствовал за бездельника. «Надо было бы с ним поговорить», — подумал он, покричал соседу и, не дождавшись ответа, зашел к нему.
Перед
крыльцом красовалась длинная новая грядка с высаженными розами.
Сосед сидел на крыльце, рядом стояла лейка.
— Когда ты догадался? — Сосед поднял на Паевского веселые глаза.
Паевский подумал, что он еще ни о чем не догадался, но решил не выдавать себя.
— Зачем? — осторожно спросил он.
— Ну, не ради денег, конечно. Я боялся, что ты скажешь про деньги. Это высокое искусство, только и всего. Машина Тьюринга, все это глупости. Я придумал зеркало, в которое все вы смотритесь, — вот в чем дело. Не выдумать машину, похожую на человека, а заставить человека полюбить машину — вот задача. А все люди только и могут, что полюбить себя. Себя! Все любят только себя — и ты мне очень помог на первых порах, сначала нужно было много ресурсов, особенно с видео. Дома не сделаешь, а без изображения все было бы скучнее.
— А что, теперь ресурсов не нужно?
— Теперь программа, как нормальный вирус, распределилась между тысячами машин и строит себя сама. Раньше она питалась мной, а теперь этими дураками. Любят резиновых, полюбят и двумерную. Вопрос — какую. При хорошем раскладе она будет жить вечно. Ну, хорошо — долго, долго… Просто очень долго. Машины идеальны, все портят только люди.
Когда приходится иметь дело с жадными людьми, все идет прахом, и в этом беда. Но совсем без людей пока не получается обходиться. И, что бы ты ни делал, появляются жадные люди, чистое искусство превращается в дрянную оперетку. Молодежь — дрянь, все думают о деньгах. Одним из них меньше — кто заметит. Этот был очень жадный. Жадный, а жадность к искусству любви допускать нельзя.
Паевский поймал себя на том, что старается не смотреть на новый холмик у садовой дорожки. Разное он слышал в прежние годы о землеройных работах на природе.
Сосед потянулся, сожмурился на яркое майское солнце и продолжил:
— Мне в тебе что нравится, что ты не будешь пыхтеть у компьютера, как эти. Ты человек холодный, настоящий доктор наук. Наука требует прохлады.
— Какой я ученый… — скромно сказал Паевский, а сам подумал: рассказать или нет? И все же посмотрел на свежий холмик. Метра два длиной, три куста роз. Многое могло под ними поместиться.
— Ну, ученый не ученый, а догадался. Да и сейчас понял все остальное. Молодец. Что, ищут меня?
— Да с чего вас искать? Кому?
— Известно кому. За франкенштейнами нынче всегда охота. Знаешь, кстати, что Франкенштейн — имя создателя, а не творения? Мое творение вышло идеальным, потому что сделано из желаний, а не из скучного мяса с глупыми швами. Красота — это то, что каждый придумывает сам… Сейчас я думаю, что не надо было ни с кем делиться.
Паевский медленно отступил и вернулся к себе. Его колотила нервная дрожь — вдруг и его зачистит этот маньяк. Для чистоты своего искусства.
Он пил водку из горлышка и смотрел из темноты в соседские окна.
«Завтра, — решил он и начал запирать замки с особой тщательностью. — Завтра я зайду к нему и уверю, что я его не сдам. Скажу, что все равно мне никто не поверит, я умею быть чертовски убедительным, например, я даже был убедителен на стрелках, где начинали стрелять при звуке треснувшей ветки. Акела состарился и научился волноваться, надо это прекращать. Любовь к жизни должна быть холодна и точна, как бухгалтерский баланс».
Он
усилием воли заставил себя не подходить к клавиатуре и удивился тому, каким малым оказалось это усилие. Черт,
кажется, страх сжигает любовь.
Поэтому он все же сел за столик и проболтал со своей женщиной до утра. Она почувствовала что-то и денег больше не просила.
Она не косилась на его бутылку — и даже сама пригубила что-то из низкого стакана. Причем выпила так мило, что Паевский расстрогался и примирился с новым знанием о своей любви, что подарил ему сосед.
Они стали выпивать, чередуя напитки.
Паевский проснулся поздно, уже к вечеру, и с непривычно больной головой.
Он снова подошел к забору.
Первое, что он увидел за низким штакетником, были те самые два мента, что уже приходили к нему в офис.
Они хмуро уставились на него.
Впрочем, и кроме них там народа хватало. Плакала восточная девушка в фартуке, что обычно убирала у соседа. Было видно, что плачет она не от страха, а на всякий случай, стараясь отпугнуть свои предполагаемые неприятности.
Присутствовал и сам сосед — только в виде черного пластикового мешка, что вынесли из дома.
Паевского позвали, и он двинулся в обход, чтобы войти через калитку.
Соседа нашла уборщица. Случайно или нарочно она до сих пор не сняла резиновые перчатки, и они, ярко-желтые, выглядели деталью карнавала.
Оказалось, что математик висел на веранде уже довольно долго, и Паевский с некоторой дрожью подумал, что вчера вечером смотрел в эти окна, дрожа от страха, а сосед, уже тогда ставший выше на высоту табуретки, глядел на него мертвыми глазами.
— Он оставил записку. Впрочем, будем проверять.
— А что в ней написано?
— Вообще-то это нельзя рассказывать… Ну, в общем, какой-то бред. Пишет, что из-за любви.
— А это правда. Отчего не повеситься из-за любви? Раньше, правда, стрелялись…
Менты тут же засуетились и стали спрашивать, видел ли Паевский у соседа огнестрельное оружие. Тот даже замахал руками, объясняя, что имел в виду литературу. Бунин там, Пушкин — тогда с оружием было попроще.
Менты успокоенно закивали.
А Паевский пошел к себе — туда, где его ждала любовь, живущая в проводах.
Большой экран, хорошее разрешение.
Любовь постоянная.
Вечная.
ЕЖЕДНЕВНИК
Перед Новым годом Наталья Александровна всегда выбирала себе ежедневник. Их теперь было много — не то что в старые времена, когда ежедневники в ужасных клеенчатых обложках с логотипом prombumpostavka были дефицитом и мать приносила их со службы как лучший подарок для подруг. Теперь записные книжки лежали в магазинах грудами — на любой вкус — от легкомысленных молескинов до настольных гроссбухов. Те, что в изобилии плодились корпоративной культурой, ей не подходили: аляповатые, с обложками из кожзаменителя, с большими логотипами (конечно, не тех пошлых советских экспортных организаций — но таких же ужасных) — все это никуда не годилось.
Большинство
ее подруг давно не пользовалось ежедневниками из кожи и бумаги — они стучали пальчиками по
экранам. Наталья Александровна была верна своей традиции — только бумага, и
обязательно высшего качества.
Ежедневник выбирался
тщательно. В магазине она даже нюхала их, и в ноздри проникал особый аромат
чистой бумаги. Чистая бумага — это было что-то непередаваемое, как запах
крахмального передника на школьной форме, как запах только что застеленного
белья в гостиничном номере во время первой поездки заграницу, это был запах
бумажной невинности, что ждет первого прикосновения ручки, обязательно перьевой.
Никакой пошлости ни на единой странице не должно было быть, только скромные
линейки и дата. Пришли иные времена, и теперь можно было бы позволить себе и
электронную записную книжку, но как же этот ни с чем не
сравнимый запах дорогой бумаги? А уж как пахли переплеты из настоящей
кожи…
Итак, она очень
тщательно относилась к этой покупке. Подруги считали все это легкой степенью
безумства, фиксацией на фетише — и тут же произносили много слов, явно только
что прочитанных в модных журналах.
Наконец Наталья
Александровна пошла покупать очередной ежедневник.
Однако, впервые за несколько лет, ее ждало разочарование — ничего достойного не было. Лежали перед ней на прилавках какие-то экзотические книги из тибетской бумаги кустарного производства — с рваными краями. Бросался в глаза своим поросячьим цветом толстый дневник с замочком — для девочек того возраста, когда они еще пишут. Мертвым грузом на полках покоились унылые канцелярские расписания в липких обложках, предназначенные не начальникам, а их секретаршам.
Наступал год бабочки, и они были повсюду — и она, в разных видах, лезла в глаза, хлопала крылышками. Новогодние подарки казались приколотыми к бабочкам, а не наоборот.
Теснились тиснения (неловкий каламбур), рассказывающие о несчастной возлюбленной Зевса Ио, чьи коровьи слезы утирала бабочка, и роились на обложках портреты знаменитого литератора из Монтре с сачком в руках. Последнее было, видимо, данью тщеславию графоманов.
Много что закрутилось под Новый год вокруг одного из тридцати четырех отрядов класса насекомых типа членистоногих царства животных.
Наталья Александровна была деловая женщина, у которой была своя секретарша.
Вернее, эта
пунктуальная старуха была ее заместительницей в магазине.
Чайный магазин достался Наталье Александровне от друга, прокурорского работника.
Непонятно, зачем он был нужен. Хозяйка не появлялась там неделями, а то и месяцами, но друг говорил, что в этом магазине есть запас на случай непредвиденных обстоятельств, и произносил эти слова так, что совершенно не хотелось думать, что это за обстоятельства, в случае которых Наталье Александровне нужно было лезть в сейф, что прикрывала картина какого-то немца, изображавшая человека с сачком на горном склоне.
Заместительница ведала товаром и двумя продавщицами, но особого дохода магазин не приносил, впрочем, в эти дела Наталья Александровна не вдавалась.
Из всех бланков она заполняла только еждедневники.
Поэтому выбор ежедневника нельзя было доверять никому. Ежедневник — как любовник, он даже еще интимнее, и прикасаются к нему чаще, чем к иному любовнику.
Потеряв надежду, она пошла по праздничному рынку, роясь уже в пестрой продукции без роду и племени. Наконец она дошла до совершенно мусорной лавки, канцелярского секонд-хенда, полной ручек с логотипами разорившихся компаний и письменных приборов в стиле первого секретаря обкома — с встроенными часами величиной в будильник.
Продавец был меланхоличен и долго наблюдал за ней. Заскучав, он вышел куда-то, а на смену ему появилась расписная, как матрешка, упитанная девица. Цветные татуировки текли с ее шеи на грудь и плечи, а руки горели в черно-красных языках пламени.
Наталья Александровна продолжала рыться в стопке на прилавке.
Внезапно она ощутила у себя в руке искомое.
Ежедневник и правда стоил копейки. Толстый, но не тяжелый, благородный, как дворянский герб, но не аляповатый — это было то, что нужно.
И она решилась.
Действительно, выбор ежедневника был как выбор мужчины — хочешь выбрать надолго, но, как бы ни старалась, идеального все равно нет.
И если мужчина кажется тебе идеальным, то всегда выясняется, что внутри какая-то проблема, будущая беда, расстройства и неприятности.
К тому же мужчин без прошлого не бывает — вот и тут нужно было смириться с этим прошлым ради обложки, бумаги и строгости внутренних граф. Но это были уже ее личные тараканы.
Засовывая нового друга в сумочку, она оглянулась. В витрине напротив зажглась мягким светом красная лампа. Наталья Александровна всмотрелась туда. Там жили дорогие вещества, смешиваемые с водой. Кофе, колониальные товары — от баночек и пакетиков рябило в глазах. «Отчего я постоянно пью кофе, — подумала она, — отчего я не пью чай? Если рассудить здраво, то, может быть, я гораздо больше люблю чай».
И она вернулась домой.
Теперь ежедневник жил в ящике стола, дожидаясь своего часа.
Когда она выдвигала ящик, ежедневник убегал внутрь, в темноту, а потом, когда ящик резко задвигали, дергался вперед.
То есть вел он себя как еще не прирученный зверек. А прирученный зверек у нее уже был — кошка по имени Крыса, что относилась к ежедневнику с явным неодобрением.
Прошел Новый год, неожиданно бурный, и она раскрыла ежедневник только на пятый день долгих зимних каникул.
Она поехала в любимый пансионат — она ездила туда много лет, только спутники ее менялись. Спутники были менее постоянны, чем номер и вид из окна.
Вокруг был зимний лес, пансионат, запорошенный снегом, и надо было уже возвращаться домой.
Друг уехал раньше — на свою государственную службу.
Она каллиграфическим почерком записала на первой странице детское воспоминание. Нужно было составить список подарков к Рождеству, но воспоминание было важнее. В детстве она жила в деревянном дачном доме, который семья делила с одинокой крысой. Как-то маленькая Наталья Александровна вышла на веранду и увидела, что через дырку в потолке свешивается ее голый хвост. Крыса сидела и смотрела на то, что происходит внизу, — точь-в-точь, как старики смотрят на играющих детей. Девочка не боялась крысы, только не могла понять, как та забирается на чердак, пока не увидела, как крыса сосредоточенно лезет по стеблям дикого винограда наверх, чтобы потом сидеть там и смотреть на подвластный ей мир.
Она перевернула лист и вдруг увидела запись, сделанную аккуратными, практически каллиграфическими буквами.
«Заказать такси. Получить посылку», — и цепочку цифр.
Она испытала страшную досаду — ежедневник был несвеж, не девственен, так сказать. Она раскрыла какую-то страницу наугад и увидела, что да — бывший в употреблении. Еще в одном месте страницу пятнала какая-то закорючка, но, кажется, это были все следы прежнего владельца.
Итак, телефон
прилагался, и, сама не зная почему, она позвонила по нему вместо того, чтобы
вызвать друга. Это действительно оказался таксопарк, маленький,
крохотный (судя по сайту), но надежный (она переспросила у секретарши). Машина
прибыла вовремя, а молчаливый водитель был выше всяких похвал. Он вез ее из
пансионата домой и был почтителен и вежлив.
Она распланировала первую рабочую неделю года, и дальше все пошло как по накату.
Но вот ей
позвонили. Голос был незнакомый, и ей напомнили о посылке. Посылкой, впрочем,
это не называлось — курьер говорил о «пакете».
Пакеты, особенно во время праздников, ей передавали часто.
Она все-таки была деловой женщиной. У Натальи Александровны было небольшое агентство, что занималось недвижимостью. Торговля квартирами и офисами досталась ей в наследство от мужа.
Так получилось, что она легко ладила с людьми. Наталья Александровна давным-давно прочитала в одном дамском журнале нехитрый список психологических трюков. Нужно было несколько раз за разговор назвать собеседника по имени, ибо, сообщал журнал, нет ничего приятнее для человека, чем звук его собственного имени.
А еще нужно несколько раз коснуться рукой человека, с которым говоришь, потому что тактильные ощущения незабываемы.
Никогда не нужно было начинать фразу с «Нет», а надо было ее начинать только с «Да», которое можно было превратить в «Да, но…»
Наталья Александровна считала это глупостями, но довольно было того, что такие списки печатали во множестве журналов. И ее собеседники тоже знали эти списки наизусть.
Может быть, и они считали это чушью, но возникал незримый общественный договор: ты знаешь, что я знаю, что ты знаешь. Поэтому все действовало: «нет» никто не говорил, все как бы случайно касались друг друга и, как попугаи, повторяли чужие имена.
Тогда было понятно, что все играют по правилам, и сделки заключались легко и приятно.
Ну, конечно, помогало еще и то, что Наталья Александровна была все же интересная женщина.
Торговля чаем к ее жизни приросла — именно приросла, как прирастает гриб к дереву, это было дело, о котором хорошо рассказывать подругам.
В магазин можно было заехать за деньгами или попросить там собрать подарок кому-нибудь на праздник. Наталья Александровна соблюдала в этом умеренность, ведь все же магазин был только формально ее собственностью, а записал его на Наталью Александровну именно друг, прокурорский человек, которому вести такой бизнес не подобало.
Итак, она надиктовала адрес, и курьер принес посылку в магазин.
В посылке был деревянный ящик с иероглифами и разноцветной бабочкой в центре.
Внутри оказалась
рамка, в которой, как живая, спала гигантская бабочка.
Казалось, что бабочка время от времени сонно подергивает крыльями, будто потягивается.
Наталья Александровна давно привыкла к тому, что партнеры, а иногда даже конкуренты присылали ей подарки на Новый год, Женский день, Пасху и день рождения. Подарок как подарок — достаточно изысканный, хоть и непонятно, от кого.
И она забрала ящичек домой.
Кошка по имени Крыса с недоверием смотрела на нее, пока хозяйка заваривала чай. Кошку тревожил запах.
Она пила чай и думала, что все дело в том, какой образ жизни ты ведешь. Как себя ведешь, то с тобой и происходит. Ты делаешь вид, что ты богат, значит — ты богат. А побираешься — значит ты беден. Ты говоришь кому-то, что успешен в жизни, — стало быть, действительно успешен. Реальность в большом городе уходит на второй план. Кто-то из знаменитых режиссеров (это было написано в одном из ее прекрасных журналов), говорил, что успех на девяносто процентов состоит из очковтирательства. Она пила дорогой чай и думала, что режиссер был, в общем-то, прав. Почти так оно и происходит.
Теперь что-то изменилось в мире — в ящике стола, а потом и в сумочке появился росток тайной жизни.
Она продолжала покрывать страницы ежедневника аккуратными маленькими буквами. Наталья Александровна давно вывела для себя, что аккуратные записи являются актом психотерапии. И чем более они каллиграфичны, тем более действенна психотерапия. Это был универсальный способ что-нибудь понять в своей жизни и окружающем пространстве. Написать на странице «1», поставить рядом точку. Потом записать что-то под этим первым номером, затем перейти к «2.» — ну и так далее.
Любые явления в мире объяснялись таким образом.
В ночи, когда подруги привезли ее, слегка пьяную, домой, она записала в ежедневник, как в дневник: «Жалко, жалко, жалко… Песенка такая есть про турецкого мышонка, он веселый был, но бедный — так вот нашел однажды возле дома турецкий пятак — и так обрадовался, что двинул в славный город Истамбул. Хотел он купить турецкую феску, турецкий табак и пару шикарных турецких усов. А по дороге дождик начался, бедный мышонок промок — и в город его не пустили. Злой стражник сказал, что по случаю дождика город закрыт… Я так долго плакала… Мышонка не пустили, такого славного турецкого мышонка… Грустно это…»
Она точно помнила, что записала эти слова, но на следующий день не нашла их.
С этого дня что-то пошло иначе, что-то разладилось — рука, стирающая записи, промахнувшись раз, другой, начала вымарывать текст в произвольном порядке.
Наталью Александровну пару раз окликнули на улице незнакомые люди, она понимала, что стремительно теряет контроль над своим прошлым и настоящим.
Но сразу же в ней поселилась тревога.
Бабочки забирали
возлюбленного — он уже был там, на острие крючка.
Она боялась, что
это может стать первым шагом к новому одиночеству.
Да, шаг к одиночеству — шаг к личностному росту, но это мудрой крысе хорошо жить одной на чердаке, а вот ей, Наталье Александровне, на чердаке не прожить.
И она подолгу смотрела на маленькое фото — серый прямоугольник, где с трудом угадывались контуры старого дачного дома.
Иногда ей казалось, что крыса смотрит на нее с пожелтевшего снимка — вот горят ее глаза из тьмы чердачного окна.
Но нет, это было только видением.
Друг был рядом, но несколько раз они глупо поссорились, и вот он улетел не попрощавшись.
Да и были в ее жизни уже парные поклонники — они время от времени снились Наталье Александровне и кивали в этих снах головами, как два китайских болванчика, расположившиеся на комоде.
Иногда ей хотелось пролистнуть ежедневник вперед и узнать, что там, что намечено… Но пока там дальше только «4760917 Термер», и записи кончаются — все исчезло. Термер? Что за термер? Понять невозможно. Термен? Тервер? Терминатор? Фамилия?
Она набрала номер.
Но там — увы — оказалась только фирма по продаже
сухофруктов. Наталья Александровна тут же вспомнила, что давным-давно в городе
поменяли коды и частично — сами телефонные номера.
Она набирала номера так и сяк, но там — все та же фирма по пряностям и чаям.
Круг замыкался.
И, похоже, больше ничего из ежедневника было выжать нельзя — он был слишком умен и сообщал ей только то, что хотел.
Наталья Александровна все же еще раз позвонила по указанному телефону и по какому-то наитию назвала лишь свое имя.
Ей тут же сообщили, что нужно просто приехать и подписать договор — ее уже ждут. Договор вкусно пах чаем и кофе — но что-то в нем было сомнительное.
Она с легким сердцем подписала бумаги, рискуя отсутствовавшими деньгами, но только она успела получить партию товара, как с поставщиком случилось несчастье. Его автомобиль пробил заграждение набережной и пустил круги по нечистой городской воде. Товар был, торговля шла, но денег никто не востребовал.
Закрывая дверь, она оглядела свой кабинет и поразилась тому, что в нем не осталось никаких следов ее пребывания. Десять лет не оставили ровно ничего. Ни-че-го.
Теперь Наталья Александровна вела разговор с дневником и одновременно читала чужие записи — мужчина то складывал вереницы цифр, то перемножал что-то, вдруг ей являлся список невиданных препаратов (кажется, он врач) или черновик письма «В ответ на ваши претензии к финансированию, мы…» (все-таки не врач).
И сразу на следующем листе обнаружилась запись: «Установить для всех строгие правила. Единоначалие — залог успеха». А потом приписка: «Не отдавать ничего, что попало в руки».
На следующий день ей позвонил человек от друга.
Друг оказался в тюрьме, нет, не на совсем еще, а только был задержан по какому-то совершенно неведомому Наталье Александровне обвинению.
Самой передавать ничего не надо было, но посланец был напуган, и это все было ужасно, ужасно неприятно.
Она приехала в магазин и, заперев дверь, сняла картину со стены.
Сейф глядел на нее равнодушным синим глазом.
Она прижала палец к
этой мерцающей пластине, и дверца распахнулась.
Наталья Александровна видела в своей жизни много денег, но никогда — сразу. Она провела пальцем по блестящему пластику, который обтекал банкноты, и вдруг замерла.
«Не отдавать ничего, что попало в руки».
И она закрыла сейф.
Телефон звонил весь вечер, беззвучно бился на столе, но она не обращала на него внимания.
То же было и на следующий день. Но потом звонки начали стихать и через три дня прекратились вовсе.
Вдруг выяснилось, что у друга было больное сердце и он умер прямо на допросе.
Люди, что занимались этими делами, к Наталье Александровне отнеслись с пониманием, на магазин не косились и даже не допрашивали официально.
Итак, она совершенно не удивилась этому подарку.
Так велел дух ежедневника.
После этого она уехала в Европу. Сначала во Францию, а затем в Швейцарию.
Там ей читали историю шоколада, в Вене — историю кофе, а в иных странах — рассказывали о чае.
Так прошло несколько месяцев.
Наталья Александровна переменила несколько любовников, но незакрытый гештальт с бабочками тянул ее — нужен был человек героический, возвышенный…
Расставаться с этим воспоминанием она не собиралась, точно так же, как и с чайным магазином.
Она по-прежнему занималась чаем или думала, что им занимается.
Деньги могут кончиться, и кончиться неожиданно, а тут был навык.
Вдруг ее помощница растворится в воздухе, надо хоть понимать, о чем идет речь.
И ежедневник пополнялся записями о товаре. Там был крупнолиственный индийско-цейлонский чай с ягодами и листьями земляники, лепестками роз, куда было впрыснуто земляничное масло. Был в списке чай с лепестками сафлора, кусочками ананаса и лимона, а вместо земляничного (аккуратно вписывала она) дополнен маслами куйтте и шеримойи. Был известный всем чай классической английской традиции, что подразумевала масло бергамота. На следующих страничках значилась смесь зеленых и черных сортов чая с добавлением цветков жасминовой гардении, лепестков дикой розы и ароматизированный маракуей, про который говорилось, что он — любимый напиток английских королей. За ним следовал японский лимонник, крупный лист зеленого сенча с добавлением апельсиновой цедры и лимона. Была там и смесь индийско-цейлонского с лепестками роз, персиком и гуавой. Был и зеленый лимонный чай, на зеленой его этикетке катались три лимона. Чай с привкусом сладкого миндаля был черным, с большими листьями-хлопьями, с кусочками того самого миндаля и спрыснутый маслом миндаля, а замыкала шествие клубника со сливками вместе с лепестками красного шафрана.
Но вдруг среди своих аккуратных записей она обнаружила странный список:
1. Устаканится стакан, живая вода, поставить в известность фото
2. Удача удочка пакетики осторожно морилка
3. Рост личностный рост х
4. Пингвин Императорский
Наталья Александровна чуть не подавилась. «Какой-такой пингвин-мингвин?! И ведь моей рукой написано, никаких сомнений», — возмутилась она.
Но было время возвращения домой, и утренний пограничник стукнул штемпель в ее паспорт.
В тот же день, в гостях у подруги, она познакомилась со странным человеком.
— Пингвин, — представился он, подавая руку.
Сначала она приняла это за причудливую фамилию, но тот, поняв, в чем дело, тут же расхохотался.
— Пингвин — это прозвище, — пояснил он. — Это что, у одного моего друга есть такое прозвище, что вы и не выговорите.
Пингвин был кругл и остер на язык.
Правда, Наталья Александровна почувствовала, что как собеседница она интересует его больше, чем как женщина.
Но во времена вольности нравов и ориентаций она ничему уже не удивлялась. Лишь только на мгновение ей показалось, что когда-то этот человек уже встречался в ее жизни.
Она почувствовала, что события втягивают ее в водоворот и время от времени она проносится мимо чего-то знакомого — дерева на берегу, постепенно отдаляясь, — и если раньше можно было схватиться за спасительную ветку, то теперь это дерево лишь мелькнуло на горизонте и пропало.
Ежедневник постепенно уводил ее от прошлой жизни. Она покорилась, будто девочка, вложившая незнакомому дяде свою ладошку в руку. Не плачь, родная, не плачь — мне-то каково будет возвращаться из леса одному?
Но подсказки бумажного друга всегда были полезны и верны.
Просто не всегда она могла их разгадать — иногда казалось, что ежедневник общается с каким-то другим человеком.
Назавтра у нее
выдался свободный вечер. Она хотела поехать к своей однокласснице, но в
последний момент выяснилось, что та уехала в Италию. Это выяснилось именно в
последний момент, когда она позвонила из машины. Подруга не выезжала из своего
загородного дома — и тут Италия.
И вот она снова столкнулась с Пингвином, и тот зазвал ее в гости.
Так Наталья Александровна попала в совсем иной дом, случайный, и рядом с ней за столом оказался невысокий человек со странной фигурой — скорее некрасивый, но какой-то плотный и тяжелый.
Она спросила о нем пингвиньего человека, и тот ответил странным словом — лепидоптерист. Она вновь приняла это за фамилию, и Пингвин дробно рассмеялся:
— Лепидоптерист, — сказал он, — это специалист по бабочкам.
Его друг был путешественником, привозившим из странствий не геологические образцы и африканские маски, а коробки с бабочками.
Путешественников теперь было много, все норовили тратить шальные деньги в странствиях.
Но этот был настоящим путешественником — без шальных денег.
Сначала он весело рассказывал о своих приключениях, о морозе и ветре.
Двадцать восемь раз обошел вокруг света — за пятнадцать минут, да.
Но постепенно он замолкал, говорил все меньше и меньше.
Между ними установилась странная связь. И вот она уже была добычей — когда он смотрел на нее, казалось, что он накрыл ее сачком. Она представляла себя бабочкой, наколотой на булавку.
Где-то она читала, что русское «бабочка» восходит к праславянскому baba, которое «по мнению большинства лингвистов-энтомологов, в древности обозначало предка». Так что славянские бабушки и прабабушки машут крыльями капустниц и белянок по русским полям. Покойные тещи всех времен и народов реют бражниками, а мертвая голова отчетливо видна мимо их крыльев. Или же они ползут по склону горы, как в знаменитом рассказе Эдгара По «Сфинкс».
Она слушала рассказы Лепидоптериста о превращениях куколки в бабочку, что было мистично и укоренению в сознании человека поддавалось плохо.
Бабочка крылышками
бяк-бяк-бяк, за нею энтомолог прыг-прыг-прыг. А дальше что? Взмах сачка. А
дальше появляется банка-морилка. Довольно кровожадная вещь. «Очень действенны
морилки с цианистым калием — несколько его кристалликов помещают на дно банки и
заливают гипсом. Раз заряженная, такая герметичная морилка будет эффективна в
течение года». Впрочем, употребляют и хлороформ. Потом, описанная и
упакованная, она ждет продолжения своей посмертной жизни на энтомологическом
матрасике (Наталью Александровну потрясла прелесть специальной терминологии).
И вот наступает черед эксикатора (или просто кастрюли) для размачивания бабочек.
Бабочку-бабушку расправляют, и в грудь ее беззвучно входит одна из тех специальных булавок, что имеют номера от нуля до шести — шестой для самых крупных. Устланный сухим торфом желобок посередине расправилки из мягкого дерева принимает в себя тельце бабочки. Надгробная надпись, и братская могила за стеклом. Смерть повсюду, повсюду и жизнь. И человек в полном расцвете жизненных сил, не ругаясь на полиграфию, может с лупой рассматривать усики и крылья совок и парусников, морфид и бархатниц, ураний и павлиноглазок. Бабочки утонченны и изысканны. Недаром у греков что бабочка, что душа — одно слово «психе».
— Или еще восточная мудрость, — тсказал Лепидоптерист. — «Когда караван поворачивает обратно, то последний верблюд становится первым». Особенно это верно в момент поиска дороги.
Потом они запели, и Наталья Александровна отчего-то растрогалась.
Лепидоптерист сидел за роялем и пел, а Пингвин подтягивал, бренча на гитаре.
— Ирония… — кричал он. — В жизни спасает только ирония. С иронией — как с лишним весом. Мы, толстяки, — замечательный народ, и между тем нет более тяжелых в общении людей, которые, изнемогая, борются с ожирением. Как написал тот повесившийся цирюльник в предсмертной записке: «Всех не переброешь». Это вообще восточная традиция. Мне вот китайцы все время говорили — главное в жизни не потеть. У них такая идея, что надо все делать медленно, а если потеешь, значит делаешь что-то неправильно, слишком быстро. Еще в Китае говорят, если ты худой, то начальником тебе не быть. Даже в нэцках полнота показывалась как добро и богатство. С ленью вместе. Но поэтому именно мы, люди-пингвины, лучше всех понимаем в игрушках и сюрпризах…
Пингвин и сам напоминал сейчас упругую детскую игрушку.
В этот момент Наталья Александровна вспомнила модного китайского массажиста. Китаец делал массаж лица, но в этом была одна беда. После нескольких сеансов массажа лица всех клиентов становились скуластыми и косоглазыми.
Так и Пингвин — он был удивительно пластичен.
Это хотелось тоже записать в ежедневник, но он остался дома.
Лепидоптерист рвался к ней в гости, но Наталья Александровна решила, что нужно повременить пару дней или даже неделю.
Так говорил ежедневник.
А в нем, кстати, все
чаще стали попадаться чужие записи. Ну, там сложилась страничка криво или
слиплась — и вот могущественная рука безвременья промахнулась и стерла —
стакан, пингвина, беззащитное воспоминание о глупой ссоре. Новые записи были
тоскливы и печальны, но все так же перемежались цифрами.
Наталья Александровна представляла, как накануне Нового года зазвонит телефон и бодрый Пингвин повезет ее на праздник, покатится странным шаром, колобком по лестнице от подъезда. Повезет ее на старую дачу, уже обвешанную новогодней иллюминацией. Кинется к ней Лепидоптерист, взмахнув руками, как бабочкиными крыльями.
А поутру она оставит его спящим и зайдет в кабинет, увешанный рамками с бабочками, будто картинами — от пола до потолка.
Но ловец бабочек появился сам, без товарища.
Он возник на пороге ее жилища, вернее, на экране домофона, что висел у ее двери.
Нужно было посоветоваться с ежедневником, но времени не было.
Она открыла дверь.
После всего того, что она ожидала, — смятых простыней и безопасного удовольствия — она вышла в душ.
Вернувшись обратно, она застала Лепидоптериста уже одетым.
Он держал в руках ее ежедневник.
Наталья Александровна хотела рассказать историю этой книги, но не успела.
Лепидоптерист засунул ежедневник под мышку и пошел к двери.
Она не могла открыть рот, но он все же обернулся и ответил на немой вопрос:
— Это не твоя вещь, не твоя. Нехорошо держать у себя чужие вещи.
Дверь хлопнула, а она так и стояла, завернувшись в огромное полотенце.
И тут в дверь постучали.
Не позвонили, а именно постучали.
Наталья Александровна сделала шаг вперед — верно, это было помрачение рассудка, и он вернулся, это была шутка, всего лишь шутка.
Но на экране были три мужские фигуры в угрюмых похоронных костюмах. Она узнала их — то были товарищи ее прокурорского друга.
И они снова постучали.
Переходя в тональности от просто вкрадчивого стука до требовательного.
МИР БУКВ
Барановский поселился во флигеле больницы и по утрам изучал лепнину на потолке. Амуры летели между трещин и, как голуби, гадили на пол белым.
Он даже передвинул кровать от стены, опасаясь, что гипсовый амур как-нибудь ночью бросится на него врукопашную, не ограничившись стрелами.
Распределение было неудачным, но на удачное он и не рассчитывал. Три года, и он покинет провинциальных сумасшедших и отправится к столичным. Впрочем, психиатру не пристало называть их сумасшедшими. Это было слово неверное — они были просто «больные».
Больница поселилась в старой усадьбе — три корпуса: главный и еще два полукругом, по границам большого двора, поросшего редкой травой. Барановскому рассказали, что князь тут устраивал парады из крепостных, вспоминая свою боевую молодость. Барановский все время путал имя давнего владельца, несмотря на то, что оно было похоже на его собственное. Главное, он не путал больных. Но все же — Бобринский или Боровский… Нет, неважно.
Молодой врач любил сидеть на крыльце и глядеть, как больные в начале дня выходили на пространство между корпусами, будто для утренней поверки.
Пациенты, впрочем, не бродили по двору хаотически, а строились в шеренги. Пять или шесть человек замирали на минуту, менялись несколько раз местами, а потом удивительно четко шли от одного корпуса к другому. Ать-два — шагали они по плацу.
И вот уже бежал другой больной, что кричал, как командир: «Перестройка! Перестройка!»
Этот
больной ходил с портретом Генерального секретаря на груди. Фотография
облысевшего человека была пришпилена к халату булавкой, и он изводил
Барановского разговором о том, что родимое пятно на голове главы государства
меняет форму, мельчает, стирается понемногу и это особый знак им всем. Пятно
было не просто так — метина, предчувствие перемен, знак, одним словом.
Но по команде «Перестройка!» больные и правда перестраивались и снова шагали по двору.
Барановский мысленно обряжал их в кафтаны старой русской армии, надевал на них парики и шапки, вооружал старинными ружьями.
Как-то
он на минуту решил, что кто-то из его предшественников придумал безумную схему
групповой терапии… Но нет, тут и слово
«безумный» было скользким, неверным, да и про такую новацию он знал бы.
Про схемы лечения в психиатрии он знал много, а вот с кожными болезнями был знаком слабо.
Поэтому однажды с тоской разглядывал старика в процедурной.
У того на спине была экзема страной формы — похожая на букву «ф».
Но это Барановский был в тоске, а вот больной сидел прямо и безмятежно улыбался. Старик был давно стабилизирован и прожил тут лет двадцать. Выходить ему было некуда, мир не ждал пациента Ф.
«Выглядел фертом», — или как там? Может, франтом? Но опасность была не в этом.
— Инфекционное или нет? Ну, нет, наверняка нет. Не должно… — уныло думал Барановский.
Он психиатр, а не дерматолог, в родинках и экземах он ничего не понимает.
Коллега успокоил его: опасности не было, это не заразно.
Однако старик «ф» не выходил у Барановского из головы.
Через неделю, скучая в библиотеке, он стал листать ветхий альбом с газетными вырезками.
Вдруг он обнаружил напечатанную в «Саратовском курьере» заметку о приказчике, у которого на спине оказалось родимое пятно в форме буквы «добро», а у его брата была буква «веди».
Раздел курьезов, 1904 год — с соседнего листа на Барановского накатила волна Японского моря, в которую уткнулся крейсер, не сдающийся врагу. Лязгнули кингстоны, крейсер скрылся из глаз — с разноцветными флажками на мачтах, что состояли из букв.
«А» было флажком с кружком посередине, «Б» с полосочкой, и так далее. Матросы с помощью флажков сообщали: «Погибаю, но не сдаюсь».
Сам Барановский помнил памятник погибшей в иное время эскадре. Это было под Новороссийском — на памятнике флаги-буквы были сделаны из жести.
Буквы всегда собираются в слова, написаны ли они на бумаге, или же на камне и ткани.
Старый врач, к которому Барановский пристал с этими историями, только отмахнулся.
Но среди старых карточек Барановский нашел историю нищего инвалида, который, несмотря на увечье, в остальном был физически совершенно здоров. Безрукий алкоголик с идеальной печенью, вечный жилец здешнего отделения для буйных, он нес на себе букву «ю».
Теперь Барановский стал пристальнее следить за парадом пациентов на плацу. Буквы многих он знал и теперь обнаружил в движении людей что-то осмысленное.
Он перебрал эти буквы и понял, что слева идет пациент с буквой «в», за ним шизофреник с «е», третьим держит равнение другой — с «ч»… «Н», конечно, предполагалась в этом ряду, Барановский догадывался о нужной букве, даже не помня лица больного.
Он написал однокурснику, письмо было полно шуток и иронии, но просьбу он постарался сформулировать четко.
Однокурсник уже был одной ногой за границей, его сдувало ветром перестройки, потому что этот ветер дул с востока на запад. Но будущий американец не пожалел своего времени и просьбу выполнил.
Через месяц пришел ответ. Конверт распирала фотография, снимок статьи в журнале. Пациент, знакомое название больницы. Буква была четко видна — прямо под лопаткой.
Но больше Барановского поразила подпись под статьей.
На всякий случай взяв бутылку, он выскочил из своей комнаты. Дверь хлопнула неожиданно сильно, и Барановский скорее почувствовал, чем услышал, что гипсовый амур таки рухнул на пол.
Идти было недалеко — шесть шагов. Барановский сделал их и без стука ввалился к автору.
Вместо приветствия Барановский спросил его с порога:
— Абрамович, а вы не встречали людей с отметинами в виде еврейских букв?
Старик-психиатр посмотрел на него долгим тяжелым взглядом и стал медленно расстегивать пуговицы рубашки. Он повернулся, и молодой врач увидел у него на спине странный крестик.
— Мой отец, — мрачно сказал Абрамович, — так и звал меня — «Алеф». У нас тут все с буквами, так назначено.
— А кто их должен сложить вместе? Эти ваши буквы?
— Сами сложатся. Может, — веско ответил старик, — это память Бога, его заметки свыше. Заметки на человеческих телах. А на чем ему еще записывать? Тут вопрос, имеем ли мы право читать?
Они пили долго и мрачно, так, что Барановский забыл захлопнуть форточку, затянутую марлей.
Лес, что начинался сразу за усадьбой, шумел тревожно, из него летели в форточку стаи комаров. Рядом лежал амур, похожий на дохлого белого голубя.
Комары мучили Барановского всю ночь. Он расчесал себе спину, а наутро зуд усилился. Барановский встал спиной к мутному зеркалу, в которое смотрелся еще старый князь, держа другое — зеркальце для бритья — перед глазами, и увидел то, что ожидал.
Под лопаткой у него, расчесанная, горела буква «я».
ШАР
Они выехали поздно, долго перед этим собираясь, а потом долго встречаясь у станции метро.
Так бывает, когда люди терпят друг друга.
Люди, что друг друга любят, не замечают опозданий, а те, в ком кипит неприязнь, пользуются поводом, чтобы увильнуть с совместной вылазки за город.
Петров
давно знал своего приятеля и давно притерпелся к нему. Петров был тенью — да и фамилия у него была
незаметная. «Петров» хуже, чем «Иванов», «Петров» будто взято из детского
стишка про котиков и кошечек.
Тот был удачлив и любим женщинами.
Без них он не ступал ни шагу — и Петрову это нравилось. При женщинах, пусть даже при чужих, мужчины меньше распускаются.
Однако Петрову сразу не понравились две подруги, что товарищ взял с собой. Одна, как всегда бывает в таких случаях, была красивая, а другая — не очень.
Но обе были как-то слишком хороши для болот, они были слишком дорого одеты, слишком хорошо накрашены, они были вообще — слишком.
Петров
понемногу начал их ненавидеть, причем красивую — даже
больше другой. «Макнуть бы ее в грязь, да по уши, во всем ее дорогом и
замшевом, — подумал он. — Так макнуть, чтобы забулькала».
Но тут же одернул себя.
Накануне Петров говорил ему по телефону:
— Ты понимаешь, Митя, там — шар. Посреди болот лежит гигантский шар. Метров двадцать в поперечнике. Или тридцать… Нет, никому не известно, откуда он там взялся — может, это военные связисты обронили. Ну, им для антенн нужно было, везли и обронили. Как, как… Ну, везли на вертолете, и — раз! — трос оборвался. И шар — бац! — и в болото. А кто его из болота достанет? Никто. Он к тому же секретный. И вот лежит там, посреди болота, огромный пустой шар — представляешь, какая там акустика?
Они сговорились ехать на заре, чтобы обернуться быстро — дорога все-таки была долгой.
Сговорились, а все равно прособирались.
Опоздали и ехали поздно.
Петров продолжал думать о том, зачем его товарищ взял двух подружек — прогулка обещала быть утомительной. Пришел марток, надевай трое порток, снег сейчас еще лежит. Зачем он взял этих двух? Непонятно.
Он думал о распределении ролей в этом путешествии — что-то сбоило. Быть может, одна из женщин предназначалась ему — но это вряд ли, одернул себя Петров.
Есть такое свойство компаний — найди лишнего, дунь да плюнь, вынь карту из колоды, и ничего не изменится, а вытащи пусть даже верхнюю из карточного домика, рассыплется все. Исчезновение человека из жизни других вовсе не обязательно связано со смертью — Петров думал о том, что чаще всего людей просто не замечают. Их вдруг не стало в нашей жизни, а значит, и вовсе нет на свете. Замечают только тех, от кого что-то нужно.
Пассажирки скучали.
Им явно не хотелось в болота, а о загадочном шаре они даже не расспрашивали.
Две женщины смотрели в разные стороны — одна в левое окошко, а другая — в правое.
Пейзаж за окошками был тревожен — там горели поля. Пал шел по сухой траве, дым стелился над пространством по обе стороны дороги. Петров никак не мог понять истока этой национальной забавы, от которой каждый год горели деревни и поля. Огонь выжигал верхний слой плодородной почвы, все было во вред и ничего — впрок, но люди жгли траву год за годом. На какое непонятное счастье надеялись они, было Петрову непонятно. Иногда ему хотелось поймать поджигателя и бить его чем-нибудь по голове, пока кулаки не начнут уходить в пустоту. Но он очень боялся этого своего видения — уж больно оно было ярким, ощутимым.
И это чужое счастье неизвестных пироманов он ненавидел.
Все хотели счастья, как в той давней книге, где тоже был таинственный шар и герой полз к нему, твердя, что хочет всем счастья и чтобы никто не ушел обиженным.
«Вот мы приедем к шару, — бормотал про себя Петров, — и можно будет загадать желание».
Правда, шар из книги выполнял не все желания, а только выстраданные, выстраданно подумаешь: «Провались они все», — провалятся все, так сам и останешься висеть в пустом белом пространстве, как в иностранных фильмах изображают рай. Или таким будет ад, не важно.
Машина неслась по узкому шоссе, и Петров даже задремал — вставать ему пришлось рано, нужно было успеть на электричку, а потом на автобус, чтобы попасть к месту сбора. Однако ж девушки прособирались, и Петров продрог на перекрестке.
Теперь, в машине, он отогрелся и даже уснул на полчаса.
Петрову снился огромный шар, который ворочается среди подушечек мха, давит клюкву и распугивает лесную живность. Сон пришел к Петрову вместе со странной музыкой на три такта, злобной колыбельной, которую он помнил с детства. В ней к маленькому Петрову приближался кот, самое страшное животное. Кот шел к нему, и не было спасения ни в хрупких планках детского манежика, ни в одеяльце Петрова, не было надежды на спящих отца с матерью, шел к нему кот, которого отродясь в их дому не было…
Наконец они доехали до поворота.
Асфальтовая
дорога кончилась, и перед ними лежал разъезженный проселок.
Машину вело, она ехала то передом, то боком, и этого дорожного приключения было еще километров на десять.
Наконец одна из женщин спросила:
— А зачем нам этот шар? Что в нем такого?
— Он акустический… — начал Петров и осекся.
Товарищ его не поддержал, возникла пауза, а женщина поджала губы.
Тогда он сделал безотказный ход:
—
Ну, это место для исполнения желаний. Машина для их исполнения — заходите в
шар, и… Ваше желание исполнится. Точно-точно. Любовь, к примеру, случится… Или укрепится.
Приятель бросил взгляд на заднее сиденье и подмигнул пассажиркам.
Обе задумались и замолчали, снова уставившись в разные стороны.
Петрову было неловко от своего незатейливого вранья, и он стал вспоминать тот давний сюжет об исполнении желаний. Ты приносишь жертву или, весь в пылу любви к человечеству, приносишь в жертву себя, а человечеству это все не нужно. Тогда ты отдаешь свое желание другим, и можешь сделать странное открытие. Человечеству нужно, чтоб ты провалился и освободил место: коллегам нужно, чтобы освободилась ставка, детям — чтобы опустела квартира, а соседям — чтобы исчез твой велосипед на лестничной клетке.
Наконец кончился и проселок. Неподалеку стояли серые, давно брошенные избы, ржавый остов «жигулей», повозка, вросшая в землю.
Но главное — дороги дальше не было.
Вернее, были колеи, да такие, что в каждую можно было поставить вертикально пластиковую бутылку с водой, что приятель и сделал. Пока он фотографировал свою бутылку, Петров смотрел вдаль.
До шара было еще километра три.
Девушки вылезли из машины и курили на порывистом весеннем ветру.
— Это хорошо, что подморозило, — сказал приятель. — Проехать я тут — не проеду, но вот пройти — может, и пройдем. Акустический шар, вот это все…
Вокруг лежали болота, подернутые тонкой пленкой льда. Колеи тянулись между ними, и видно было, что тракторист каждый раз пытался ехать по-новому.
На болотах что-то ухнуло.
— Кладовая солнца, — невпопад сказал приятель.
— Надо идти, — ответил Петров.
Вдали ухнуло снова.
Женщины оскорбленно пожали плечами, и одна из них пошла впереди. Приятель Петрова поддерживал ее за руку, и скоро они довольно сильно оторвались от второй подруги. Когда Петров догнал ее, женщина отказалась от его поддержки.
Петров, поскальзываясь на подтаявшей глине, обогнал ее и вдруг обнаружил, что он совершенно один на дороге. Он прошел еще дальше, а потом остановился, поджидая спутницу.
Никого не было.
Он даже вернулся чуть назад, но все равно никого не увидел.
Тогда он припустил вперед и все-таки догнал парочку, успевшую пройти почти весь путь.
Они курили у поворота. Там дороги вовсе не было — кочки да озерца. Они двинулись по этой слабо видной тропинке.
Понемногу Петровым овладело то безразличие, которое приходит к человеку после нескольких часов монотонных трудных движений.
Вдруг он увидел, как взмахнула руками подруга приятеля. «Сейчас она упадет в грязь, будут обиды», — подумал Петров.
Но падение все же произошло быстрее скорости мысли. Пока все это ворочалось в голове у Петрова, женщина упала на колено, но потом вдруг вся скрылась под серой мутной водой. Мелкие пузыри покрыли болотную гладь, спустя пару минут еще один, огромный, выплыл откуда-то из глубины и громко и как-то оскорбительно весело лопнул.
Из-под воды уже беззвучно поднялся новый пузырь, и вдруг с глубины пришел неожиданно глубокий, сильный звук.
Ухнуло так, что кочка под ногами Петрова шевельнулась.
Петров переглянулся со своим приятелем.
Странное отупение охватило их. Потоптавшись немного на своих кочках, они продолжили путь — ну а что еще делать?
Так они хотя бы увидели шар.
Они шли вперед, будто объевшиеся мухоморов берсеркеры.
И действительно, он тут же предстал пред ними — огромный, неожиданный — несмотря на все прочитанное о нем, нелепый среди этого голого березняка.
Круглый бок болотного жителя отливал серым и белым, он был похож на космический корабль, по недоразумению приземлившийся в болоте.
Приятель пошел быстрее, это значило то, что он скорее выдирает ноги из болотной жижи.
На друзей снизошел какой-то странный азарт — они уже не берегли одежду и не заботились о том, чтобы студеная вода не заливала сапоги.
Петров с ревностью смотрел на своего приятеля, что опережал его в этой гонке за шаром. «Все равно никто не должен уйти обиженным», — вспомнил он опять старую цитату.
Приятель, ступив на ровную землю, отряхнулся, как собака, и вбежал внутрь шара сквозь небольшой пролом. Слышно было, как он там восторженно ухает, звук этот многократно отражается от стенок, реверберирует, а потом затихает. Внезапно один из вскриков перешел в высокую ноту и оборвался.
Все стихло.
Петров тоже выбрался на сухую площадку перед шаром.
И тут вдруг он подумал, что настоящий магический шар вовсе не должен исполнять желания странников, он должен исполнять желания всех остальных — по отношению к дошедшим. Счастье не в исполнении желаний, а в том, чтобы найти свое место и предназначение. Ну и что, если для этого нужно исчезнуть, — что толку тянуть? Нет никакого резона тянуть, состарившись, долеживать в мусорной квартире свой век.
С неисчезнувшей опаской он заглянул в черноту пролома. Перед ним была грязная земля и бока сферы. Какие-то бессмысленные надписи, наслаиваясь друг на друга, покрывали стены шара в человеческий рост. Петрова удивило, что среди них совсем не было матерных.
Больше ничего внутри шара не было.
Петров отчего-то почувствовал себя тоскливо и одиноко.
Никто не тянул внутрь шара, но он сам вдруг почувствовал, что его место там.
Он нагнул голову и пролез внутрь.
Огромная сфера тут же отреагировала на его шаги, внутри шара дробно рассыпалось чавканье отмерзающей земли.
Петров несколько раз охнул и ухнул — но ничего не происходило, кроме, разумеется, затухания рубленых звуков.
«Вот как неловко, — подумал Петров. — Как я забыл… А ведь знал, что мало того, что жертва принесена, важно, чтобы она была принята».
И он, не теряя надежды, начал кружиться прямо в самой середине грязного круга, напевая:
Неси, мышка, сладкий сон
И друзьям моим и мне,
Через сени, через клеть,
Через щель в окошечке.
Тихонько, легонько,
Чтоб не слышал котенька:
Как услышит котенька
—
Тебе голову отъест.