повесть
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 3, 2016
Елагина Ольга Евгеньевна родилась в Уфе. Прозаик, сценарист, кандидат
филологических наук. Окончила Литературный институт им. Горького, ВГИК, аспирантуру
МГУ. Печаталась в журналах «Новый мир», «Октябрь», «Эсквайр», «Бельские
просторы» и др. Автор статей о творчестве
Георгия Иванова и других писателей Серебряного века. Живет в Москве.
…копия, не имеющая оригинала.
Жан Бодрийяр
1
Все началось с того, что я разучился читать.
Впервые это случилось 24 июля 2009 года, в пятницу после работы. Мы только что сдали номер, я стоял на остановке и курил, вяло предвкушая выходные, когда мой взгляд упал на рекламную растяжку над проезжей частью — профиль длинноволосой девушки в красном кабриолете, слоган, телефон — в общем, обыкновенное изделие пиар-индустрии. Но что-то меня зацепило. Минуту я тупо смотрел на растяжку, пытаясь сообразить, что с ней не так, и вдруг понял — я не могу прочесть, что там написано.
Дело было не в плохом зрении. Я видел каждую букву вполне отчетливо, но не мог осмыслить содержания слов. Слова были совершенно непроницаемы для сознания, как если бы я читал надпись на незнакомом мне языке.
Это было чрезвычайно странно. Умственное напряжение, с которым я пытался взломать фразу, было таким сильным, что у меня заломило виски, а в голове появился муторный шум, как по телевизору после эфира. Шум слился с гулом проезжей части, перед глазами поплыли пятна. Меня затошнило, повело. Я прислонился к столбу и выпал из реальности.
Не знаю, как долго я пробыл в этом состоянии. На перекрестке послышался визг тормозов, я отвлекся, а когда снова взглянул на слоган, слова прочитались сами собой. «Автокредит без первоначального взноса» — вот что там было написано.
Дома я принял душ, посмотрел по телевизору фильм о дельфинах и решил, что просто переутомился на работе.
Однако в понедельник приступ повторился. На этот раз меня накрыло в супермаркете. Я стоял в очереди к кассе. По ленте проплывали мои пакеты, блистеры, упаковки с едой, как вдруг я увидел, что продукты немного приподнялись над лентой, а надписи на упаковках завибрировали. Во рту растеклась муторная оскомина, в голове зашумело, и я почувствовал такой мощный прилив дурноты, что выбежал на улицу без покупок.
Через неделю я уже мог составить более-менее стройную систему своих приступов. Меня тошнило от слов: лакшери, селебритис, позиционирование, гламур, от заголовков газет, от эмблематики социальных сетей, от чисел, заканчивающихся на девятку, от цвета фуксии, от полосатой символики Билайна и кроличьей морды «Плэйбоя», от манекенов, от магазинов электроники и рекламы — в общем, от всего, что составляет контекст столичного жителя.
Чтобы минимизировать риски, я отпорол лейблы со своей одежды, выбросил кружку с надписью «2-я Международная конференция по деловому туризму». Я соскреб, отодрал, уничтожил все логотипы — INDESIT, SONY, BOSCH, ASUS, SVEN — а те, что не отдирались, заклеил черным скотчем. В моей квартире воцарилась умиротворяющая безымянность.
Однако вскоре я убедился: тошноту вызывал не только маркетинговый — вообще любой текст, от газетного объявления до высокой литературы. Я открывал книгу за книгой, пробуя классику и модерн, литературу русскую и переводную, Гомера, Пушкина, Фаулза — результат был всегда один — после нескольких строк мне становилось физически плохо. Моя библиотека внушала чувство тревоги. Проходя мимо стеллажей, я почти слышал, как за книжными корешками копошились знаки — миллионы, миллиарды букв… Пожалуй, я понимал, что иду на поводу у паранойи, но все же занавесил полки старыми шторами и запер в комнату дверь.
На улицу я теперь выходил исключительно в берушах и в кепке с большим козырьком. Беруши притупляли голосовую рекламу, козырек защищал от вывесок и щитов.
Сложнее обстояло с работой.
Последние пять лет я работал главредом в «Корпоративных путешествиях» — небольшом журнале о туризме. Впрочем, других редакторов не было. Всю работу мы делали на пару с Дэном — долговязой бритоголовой личностью в огромных наушниках. Я отвечал за содержание, Дэн — за верстку и изобразительную часть. Штат венчал наш издатель Эдик и четыре пиарщицы.
В каком-то смысле это была завидная работа. В редакции Эдик почти не появлялся и открывал журнал лишь за тем, чтоб проверить, как сверстаны рекламные полосы. Он считал, что мои статьи — всего лишь недорогой способ заполнить страницы между картинками. Поэтому стараться мне было незачем.
После компиляций из Интернета я украшал статью десятком испытанных клише: «лазурное море», «витиеватые улочки», «бесконечные пляжи», конечно же, «утопающие в зелени» или «спрятанные в тихих бухтах».
Клавишами «Ctrl», «С» и «V» я пользовался так часто, что значки на них начисто стерлись, как стерлись для меня различия между странами — все отели были похожи, все аэропорты одинаковы.
В последних числах месяца из типографии привозили новый тираж. Я проверял заголовки, звучавшие как упражнения в школьных прописях: «Египет — страна пирамид», «Кипр — жемчужина Средиземноморья», и ставил номер на полку. В общем, журнал держался на плаву, а в месяц я получал столько, сколько гастарбайтер за год изнурительного вкалывания.
Но теперь даже мой скромный труд становился невыносимым.
При одном взгляде на обложку я чувствовал приближение дурноты. А в звучании слова «корпоративные» мне мерещилось что-то отталкивающее. КОР-ПОР… КОР-ПОР. Как скрип пластмассы. Как хруст попкорна на киносеансе.
Ничтожная статья про Анталью теперь отнимала несколько дней. Чтоб уложиться в срок, я стал копипастить чужие тексты целиком, меняя лишь заголовки. Но даже это полностью меня обесточивало. Иногда я по несколько минут зависал над каким-нибудь простым словом — вроде «сувениры» или «сомбреро», не в силах его постичь. Я смотрел на него до тех пор, пока буквы не прожигали сетчатку. И когда закрывал глаза, в темноте какое-то время еще вспыхивали эти непостижимые письмена: СУРЕНИВЫ. СОБРЕМО.
Неожиданно я обнаружил единомышленника в лице Дэна. В тот день он переустанавливал «винду» и, пока компьютер был занят, коротал время за книжкой. Я удивился, что Дэн практикует чтение, хоть это и был всего лишь мягкокорочный «1984» Оруэлла.
— И как? — спросил я. — Старший брат следит за тобой?
Дэн качнул головой.
— Он за мной не следит, он меня развлекает. Поэтому у меня не остается времени на мысли о бунте.
— Хм. Не знал, что ты мудрый.
— Я вообще душевный, — хмуро заметил Дэн. — Я только гламуркулов не люблю.
— Кого?
— Гламуркулов. Производное от гламура и гомункула.
— Сам придумал?
— Нет, мама помогла, — огрызнулся Дэн.
— Хорошее слово.
Когда «винда» установилась, мы закрыли офис и вышли. Дэн шел впереди. Бритая голова, джинсы, заправленные в берцы — наверняка его часто принимали за экстремиста.
На улице он сказал как бы в продолжение темы:
— Это идеальный тоталитаризм. Потому что в основе — идея свободы выбора. Система дает огромные возможности выбора. Ты типа ходишь по огро-о-омному гипермаркету, а по динамикам вещают, что можно выбрать все, что хочешь. И это правда. И ты начинаешь чувствовать себя свободным. Но забываешь, что одного все-таки нельзя — выйти из магазина.
У светофора Дэн натянул поглубже капюшон и надел поверх наушники. Я запечатал слуховые проходы берушами. И мы разошлись — запахнутые, зашоренные от мира, который кишел гламуркулами.
Оказалось, я нечаянно скопипастил статью с сайта National Geographic. Эдику позвонили. Он проверил на «Антиплагиаторе» весь контент последнего номера и обнаружил, что его уникальность составляет 2 процента.
— Знаешь, в чем твоя проблема? — сказал Эдик. — Ты всегда считал себя слишком умным для этой работы. Ты думал, что юзать свои мозги для журнала — ниже твоего достоинства. Но на самом деле ты просто не умеешь работать профессионально.
Я слушал, я смотрел на его полное лицо — еще молодое, но уже тронутое тем особым налетом взыскательного потребителя, которое вызывает неизменное уважение официантов и продавцов, — а когда он закончил, собрал вещи и вышел из офиса.
День был до отвращения солнечным. Все казалось преувеличенно ярким, грубым, огромным, как бывает, когда тебя неожиданно выдернули из сна. В голове у меня стучало: «Кипр — жемчужина Средиземноморья», «Египет — родина пирамид»…
2
Когда сбережения из «Корпоративных…» закончились, я начал искать работу. К ней у меня было только одно требование: она не должна быть связана с текстом. Но, как оказалось, это условие было не так легко выполнимо. Я не умел водить машину, ничего не знал о ремонте, не разбирался в компьютерах, а от перспективы стать торговым агентом меня тошнило. Все, на что я мог рассчитывать, — должность официанта в «Кофе хаузе», курьера в ООО «Легион» и мойщика в автомойке без названия. (Почему-то автомойкам редко давали имена. В крайнем случае это была «Автомойка на такой-то улице» или «Автомойка 24», но чаще всего они назывались просто автомойками.) В городе, где любая конура носит лейбл, отсутствие такового показалось мне хорошим знаком. И я пошел в мойщики.
Мойка находилась недалеко от нашего офиса, на Бережковской набережной, и работала круглые сутки. Старший мойщик и мой новый начальник Темирбек объяснил, как управляться с водяным компрессором, выдал комбинезон, и я приступил.
После редакторской работы с ее клавиатурным онанизмом, физический труд доставлял почти удовольствие. Мне нравилось сгонять воду резиновым скребком, смотреть, как струя разбивает слой грязи и под ним загорается яркое пятно кузова. Каждый день я имел дело с водой, землей и железом. И близость к чему-то осязаемому сказывалась на мне благотворно.
Зарплаты хватало только на еду и коммуналку. А чаевых мне никогда не давали.
Ночью мы с Темирбеком играли в нарды. Я не был похож на его прежних напарников, и он все выспрашивал:
— Где ты раньше работал?
— На другой мойке.
— Э, нет. Неправду сейчас говоришь.
Этот узбек действительно разбирался в людях. Как часто бывает с теми, кто работает в сфере услуг и приговорен ежедневно видеть сотни человеческих лиц.
— А это ничего, что ты злой, — сказал он однажды.
— А разве я злой?
— Конечно. Но это ничего.
— Почему же?
— Когда в человеке нет злости, то нет и доброты. Все в нем среднее, серое, ни мясо, ни птица. Сейчас больше средних людей, ничего не чувствуют — ни плохо, ни хорошо. А ты можешь чувствовать плохо… Значит, когда-нибудь сможешь чувствовать хорошо.
Его прогноз казался маловероятным, но я понимал, что он хочет сказать. Отсутствие злости порождает угасание на противоположном полюсе, ведет к усреднению чувств. Без ненависти, но и без любви, без презрения, но и без восторга — все заменила серенькая политкорректность — знак гуманности и добра. Вот что хотел сказать Темирбек.
Если работы было мало, я покупал в ближайшем «Теремке» блин с ветчиной, спускался к мосту и смотрел, как на его бетонном брюхе отражались речные отблески. Жизнь как будто дразнила меня, время от времени посылая безмятежные, красивые дни. В такие дни мне начинало казаться, что тошноты никогда и не было и я просто себя накрутил.
— Такой дорогой еду покупаешь. Зачем делаешь так? — спрашивал Темирбек, глядя на мой блин.
Сам он копил деньги на машину и приносил из дома какие-то бумажные кульки, прозрачные от жирных пятен.
— И долго тебе на машину работать? — спрашивал я.
— Если гора видна, она недалека.
Мне нравилось слушать его рассказы про Среднюю Азию. Он был родом из Муйнака — бывшего аральского порта — и родился в тот год, когда море начало мелеть. В первые дни вода уходила так быстро, что люди бежали за ней и плакали. Тогда и родился Темирбек.
От него я узнал, что цветущий хлопчатник пахнет женской пудрой, а в пустыне водятся огромные пауки — фаланги. В естественных условиях это насекомое никогда не получало достаточно пищи, и потому в его природе не было предусмотрено тормозов относительно переедания. Однажды они с одноклассниками скормили фаланге из живого уголка большой кусок мяса. Фаланга ела, пока у нее в буквальном смысле не треснул живот, но и после этого она продолжала есть до того, как окончательно не сдохла.
Когда Темирбек окончил школу, море ушло совсем далеко, рыба в нем перевелась. Градообразующий рыбоконсервный комбинат закрыли, и люди оставили город. Теперь там была пустыня, а в ней стояли ржавые остовы кораблей.
— Жадность убила море, — говорил Темирбек. — Люди как фаланги, не знают, когда остановиться.
Символично, что и эту работу я потерял из-за Эдика. По иронии случая, он заехал к нам вымыть свою «бэху». Я хотел пересидеть в подсобке, но все мойщики были заняты, и за Эдика пришлось браться мне.
Я вышел к бывшему боссу во всем блеске своего облачения: резиновые сапоги, комбинезон, новенькая тряпка из микрофибры, перекинутая через плечо.
Какое-то время Эдик смотрел на меня, видимо, не в состоянии связать своего главреда и работягу с заправки. А узнав, расплылся в плотоядной улыбке.
— Ого, дауншифтинг. Ну, поздравляю. Сколько за помывку?
— Двести пятьдесят, с ковриками.
— Давай с ковриками.
Эдик присел на скамейку точно напротив въезда в бокс, чтобы было удобнее наблюдать мое социальное падение.
Я вытащил из салона коврики, обошел со шлангом его белую «бэху», навалил на капот сугроб пены, включил компрессор. Эдик смотрел не моргая. И тут… я не знаю, как это произошло, но мои руки сами направили на него распылитель. Эдик вскочил и забегал кругами, пытаясь закрыться от воды. А я поливал и поливал, пока его костюм не вымок насквозь.
Потом я зашел в подсобку, переоделся и пошел домой. Несостоявшийся мойщик, редактор, неспособный к чтению и письму.
Пожалуй, я мог бы устроиться на другую мойку или пойти в курьеры. Но мне пришла более здравая мысль.
Среди ценностей, которыми я располагал, оставалась двухкомнатная квартира — непозволительная в моем положении роскошь.
Комнаты в нашем районе расходились по 20 тысяч рублей. Эта сумма могла обеспечить биологическое существование — за большим я не гнался.
Я подал объявление об аренде, наклеил новые обои и заказал по Интернету пару половичков, оказавшихся такого слепяще-зеленого цвета, что на них было больно смотреть.
Оставалось самое сложное — книжные стеллажи. Они занимали все стены. Нужно было освободить хотя бы одну.
Газеты, выкройки, две полки «Вопросов истории» и «Нового мира», пачки писем, черно-белые фотографии и книги, книги… Я нашел репринты самиздата «В круге первом» и «Доктор Живаго», переплетенные в коробку из-под «Птичьего молока». Возможно, в свое время отцу стоило труда их заполучить. Мои родители охотились за текстом — я не знал, как от него спастись. Сегодня я мог купить любую книгу — от «Майн Кампф» до «Камасутры», но мне не было дела ни до того, ни до другого. Старший Брат добился своего. Он не смог заполучить родителей, но до меня он добрался.
На полях «Живаго» я нашел отцовские пометки химическим карандашом. Мать боролась с его привычкой всю жизнь, она боготворила книги, а химический карандаш невозможно было стереть. Но теперь эти закорючки показались мне трогательным реквиемом по эпохе печатных книг, эпитафией читателю.
Письма, книги, газеты, фотографии — все потеряло плоть, превратившись в череду анонимных единиц и нолей, рассеянных по дискам и картам памяти.
Я разложил макулатуру по пакетам и вынес на помойку. На обратном пути я думал о химических карандашах. Для чего их производили?
3
Квартирант нашелся сразу.
Это был невысокий, незапоминающийся человек непонятного возраста. Кажется, у него был непорядок с нервами. Он так яростно моргал, что мне самому тут же захотелось зажмуриться.
Человек представился менеджером по продажам (я, конечно, сразу забыл, по каким), пообещал вести себя тихо и платить вовремя. Он еще раз уточнил цену, я подтвердил.
— У меня только одно условие, — сказал я. — В местах общего пользования — никаких лейблов.
— В смысле?
— Ну, никаких полотенец с надписью «Адидас» или фирменных кружек с места работы.
— Думаю, это не проблема, — растерянно пробормотал манагер.
— И еще. Я курю. И этого не изменить.
Менеджер с некоторым напряжением посмотрел на меня и моргнул.
— Вы курите в своей комнате?
— Вообще-то на кухне, но ради мира в нашем доме могу перенести пепельницу к себе.
— В этом случае меня все устраивает, — сказал он и добавил: — Ваша цена не может не радовать.
Фраза «не может не радовать» входила в десятку моих самых ненавистных. Если бы он сказал «впечатляет», я бы точно его послал.
Моргающий оказался идеальным квартирантом. Он уходил, когда я еще спал, а возвращался бесшумно, как бесплотный дух, не запятнав полотенец, не пошевелив коврика в прихожей. Я ни разу не слышал, как он сливал воду, напевал под нос, разговаривал по телефону или производил какой-то другой звук, свойственный живому организму.
Тем не менее он страшно меня раздражал. Менеджер низового звена, мелкая бессловесная сошка, мутировавший Акакий Акакиевич, который исходит трусливым потом, если начальник застает его в лифте спустя 15 минут после начала рабочего дня. А ведь в каком-то смысле я зависел от этого тусклого существа.
Пару часов в день он пахал на работе исключительно для того, чтобы я мог покупать себе замороженные обеды. Кто сказал, что в жизни есть справедливость?
Манагер держал обещание и не засорял квартиру логотипами. Однако время от времени мне попадались на кухне его книги: «Как подняться по карьерной лестнице», «Секреты мнемотехники», «100 советов как стать душой компании», «20 приемов НЛП в быту и в офисе». На одну из них меня стошнило оранжевыми сгустками, хотя ничего оранжевого я не ел. Может, пищевые красители, вступая в реакцию с желудочным соком, рождали какие-то новые цвета?
В общем, с манагером мы не общались. Поэтому застав его на кухне в разгар рабочего дня, я расстерялся. Его лицо, обычно невыразительное, казалось крайне удрученным. Я спросил, все ли в порядке.
— Да, — произнес он похоронно, — все так, как должно быть.
Он смотрел на меня, словно набираясь смелости что-то сказать. И от напряжения даже не моргал.
— Простите, — сказал наконец он, — вы не хотите кушать?.. Я заказал осетинский пирог, скоро привезут…
Приглашение преломить с ним хлеб было таким неестественным, а сама ситуация настолько неловкой, что я вышел из квартиры, сославшись на дела.
Злясь на манагера за то, что он внепланово занял мое пространство, я купил пива, выпил его, дошел до Воробьевых гор и спустился в метро.
Солнечная платформа была разлинована тенями от оконных перегородок на длинные параллелепипеды. Люди стояли в этих параллелепипедах подозрительно равномерно. Мне вдруг показалось, что они специально расставлены здесь — каждый на своем участке. Я почувствовал ко всему необъяснимое раздражение. Солнечный свет показался непереносимо ярким, как лампа в зубоврачебном кабинете.
Подошел поезд. Я сел. Люди в вагоне разговаривали, кивали, улыбались. Они казались самыми настоящими. Но стоило застать их врасплох — притворство становилось очевидным. Как в первых компьютерных 3D-квестах, персонажи начинали оживать, лишь попадая в поле твоего зрения, и тогда их лица на время обретали четкость. Но если отвернуться, они вновь превращались в дремлющие трехмерные схемы. В какой-то момент мне даже показалось, что люди, входящие в вагон, повторяются. Как если бы гейм-дизайнер поленился прорисовывать массовку и запускал в мой квест одни и те же модели.
Когда я вернулся — манагерской куртки на вешалке не было. Я мысленно поблагодарил своего квартиранта. Разогрел пакет «Фондю эменталь» и съел его целиком.
Ночевать манагер не явился. А на следующий день пришел следователь и сообщил, что Петр Семенович Демин покончил с собой, — у него в бумажнике лежала квитанция из осетинской пекарни с моим адресом. Когда я услышал это имя, то не сразу сообразил, о ком речь.
— Бросился на рельсы перед прибывающим составом на станции метро «Текстильщики», — сообщил следователь пресным тоном новостных сводок.
Я провел его в комнату манагера. Следователь задал несколько формальных вопросов. Почти на все я отвечал «нет» и «не знаю». Но ведь я действительно ничего не знал.
Перед смертью манагер отправил матери в Челябинск прощальное SMS.
— Если бы не это, я попросил бы вас не уезжать из города, — со значением добавил следователь.
— Почему он это сделал? — спросил я.
— Кредитное самоубийство.
Когда он ушел, я открыл холодильник. На нижней полке лежал нетронутый осетинский пирог. Я почувствовал себя виноватым. Возможно, если бы я остался вчера с манагером, если бы поел с ним пирога, выпил водки — тот был бы жив.
Несколько секунд я размышлял над вопросом — уместно ли есть пирог мертвеца, но потом отбросил суеверия. Пирог оказался очень вкусным, даже не разогретый.
Потом началась зима. Долгая, бесснежная и сырая. На темном небе светились лишь елки да экраны. Звезд не было.
Я вел тихую жизнь со своими несложными привычками, похожими на правила поведения на болоте. Известно, что трясина по-разному реагирует на попадающие в нее живые и неживые объекты: не трогает мертвое, но засасывает живое. И если вам некому помочь на берегу, единственный шанс выжить — лежать в трясине не шевелясь, притвориться неживым объектом. Именно этим я и занимался — притворялся неживым.
Тошнота все время была со мной. Я ощущал ее в районе диафрагмы, словно огромный пузырь, разбухающий от нечистот. Я не делал ничего, но едва проснувшись, чувствовал себя усталым. Эта усталость усугублялась необходимостью поддерживать свое существование. Удивительно, как много внимания требует человеческое тело. Ему нужно мыться, бриться, есть, спать и снова принимать пищу…
Перед Новым годом неожиданно позвонил Дэн. «Корпоративные путешествия» закрылись, он собирался в Индию на ПМЖ и звал меня с собой — он, дескать, нуждается в компаньонах, которым нечего терять. Я не обиделся. Терять мне и правда было нечего. Но к тому времени я был настолько истощен, что одна мысль о передвижении в пространстве причиняла боль.
4
В марте у меня появилась Таня.
Она училась на режиссерском факультете ВГИКа, но не ужилась с соседкой по общаге и теперь искала жилье. Моя квартира находилась на одной ветке с институтом.
При первом знакомстве я запомнил только ее ногти, покрашенные голубым лаком.
— Татьяна, — сказала она и протянула руку.
Это имя (во всяком случае, полный его вариант) ей не подходило. В нем мне виделось что-то основательное и роковое. А у этой была подростковая плоская фигурка, с острыми плечами.
Таня зашла на кухню, провела пальцем по столу, собрав шапку пыли, и произнесла:
— Деструктивная обстановочка. Может, скинете пару штукарей?
— Если будешь готовить, — сказал я.
— По рукам, — сказала Таня. — Значит, восемнадцать?
— Восемнадцать.
— У вас нет аллергии на кошек?
— Не знаю.
— Вообще-то Пушок гипоаллергенный, но…
— Если не будет гадить за пределами твоей комнаты — я не против зверя.
Уже в дверях она добавила полувопросительно:
— Только мне гонорар задерживают. Я на следующей неделе заплачу. Это возможно?
И я опять согласился, словно предчувствуя, что все равно не увижу этих денег.
Пушком оказался белый бесшерстый сфинкс. Его тощее голое тельце напоминало ощипанную куриную тушку. А огромные, широко расставленные уши придавали голове форму равностороннего треугольника. На его теле не было ни единой шерстинки, и только на морде, в том месте, где у нормальных котов растут усы, торчали жалкие завивающиеся к низу волоски, похожие на подпаленную леску.
Танины вещи принес длинный парень со следами фурункулеза на впалых щеках. Как я узнал позже, это был ее питерский земляк, художник, прославившийся скульптурами из кулерных бутылей, расплавленных каким-то особым высокохудожественным способом.
Вещей было немного — сумка с одеждой, икеевский стеллаж, выкрашенный в золотой цвет, постер с Тарантино в ковбойской шляпе и несколько дисков с буддийскими мантрами. Имелись и книги. Четыре Пелевина, собрание Фаулза, Кастанеды и Маркеса — словом, весь духовный набор просветлявшейся молодежи.
Таня и скульптор провели какое-то время за закрытой дверью, потом он ушел, и больше я никогда его не видел, как впоследствии случалось со многими скульпторами-режиссерами-фотографами и прочей креативной шпаной, переступавшей порог моего дома.
Говорят, первая встреча с человеком, которого ты впоследствии полюбил, сопровождается знаками и предчувствиями, учащенным сердцебиением, искрами или холодком, пробегающим по телу. Я не почувствовал ничего.
Правда, уже тогда меня зацепило ее лицо. Аккуратный, самую малость вздернутый нос, совершенно ровный овал лица (без выступающих скул или подбородка), глаза с чистыми, чуть выпуклыми белками и неполные губы, сомкнутые в волнистую, обманчиво поощряющую вас линию, уголками вверх. Но погоду на ее лице задавал именно нос. Когда Таня была с чем-то не согласна, ее ноздри дважды вздрагивали. Если возмущалась — раздувались на весьма продолжительное время, словно она выпускала пар.
Но все эти черты, несмотря на мою отчаянную попытку закрепить их в словесном портрете, неуловимо менялись в зависимости от стрижек, цвета глаз и волос. Она носила контактные линзы разных оттенков — то синие, то зеленые, то карие, а волосы перекрашивала пенками, которые заняли в ванной целую полку.
Однажды, разглядывая себя в зеркале, Таня сказала:
— Тебе никогда не надоедает свое лицо?
— У тебя красивое лицо, — сказал я.
— Неважно — красивое или нет, — возразила Таня. — Оно не выражает моей сущности. Форма расходится с содержанием. Я бы согласилась быть уродливой, как Сара Джесика Паркер, если бы эта уродливость меня выражала.
В ее фигуре не было ничего определенно женского, как, впрочем, и ничего мужского. Она как будто представляла обобщенный образец человека. И подчеркивала свою «андрогинность» комбинезонами и подтяжками, в которых напоминала мне подмастерье.
Однажды она заявила, что находит женскую физиологию крайне обременительной и не собирается идти у нее на поводу.
— Я не буду рожать. Но когда разрешат клонирование — клонирую себя и удочерю.
Для меня это было слишком прогрессивно.
— Но это единственно реальный путь к бессмертию, — настаивала Таня. — Только так я смогу что-то по-настоящему исправить. Когда моя дочь вырастет, она тоже клонирует себя и тоже что-то улучшит. Так каждый человек сможет создать свою совершенную версию.
— Напоминает линейку моделей «Самсунга».
— Можно сказать и так, — согласилась Таня, проигнорировав мой сарказм. — А можно сказать, что каждый человек получит шанс достичь своего эйдоса. Человек сможет реализовать все упущенные возможности в своей копии. Мужчины не будут зависеть от женщин. Когда они захотят ребенка, то просто пойдут в клинику и отщипнут от себя немного ДНК. Женщины наконец избавятся от родовых мук… Да это же победа над человеческим проклятием! Я не оскорбляю твои религиозные чувства?
На ухищрения маркетинга Таня реагировала с детской готовностью — чипсы с каким-нибудь новым вкусом, крем с экстрактами черной икры, подарочные купоны и накопительные карты — все это она воспринимала как игру, огромный флэшмоб, в который вовлечено все человечество. Ее завораживали электронные безделицы вроде виртуальной клавиатуры, светильника для ноутбука или USB-грелки для ладоней.
Она читала все книжные новинки, ходила на кинопремьеры, знала множество интересных фактов вроде того, что колибри не умеют ходить, а национальный оркестр Монако больше, чем его армия. В голове у нее напрочь отсутствовала система фильтрации. Казалось, она усваивала все, что узнавала. Важным было лишь чтобы информационная подпитка не прекращалась.
Она читала много книг о медитации, но никогда ею не занималась. Делала мобильником множество фотографий, но никогда их не пересматривала. Она могла прослушать «Страсти по Иоанну», а уже через пять минут пританцовывать под какой-нибудь соул, кивая головой, как автомобильный болванчик.
Но при всем при том в ней была притягивающая, недоступная мне черта — кажется, это называется «витальность». Таня жила так, как будто являлась центром каждого отдельно взятого момента бытия. И если бы эти моменты можно было представить как фотографии с ее телефона — среди них не нашлось бы ни одной, где она оказалась захваченной врасплох, растерянной, витающей, словом не присутствующей.
У нас не было ничего общего, но в первый же вечер мы переспали. Не знаю, чем я это заслужил. То ли моя изнуренность придала мне особый шарм, то ли — бутылка текилы, которую мы перед этим распили.
Мы лежали в «ее» комнате на тахте, курили, и я, размягченный сексом и алкоголем, незаметно выболтал всю свою жизнь, включая последние главы.
— Прямо как у Сартра, — сказала Таня, задумчиво выпуская дым, — только наоборот. Там тошнило от избыточности материи, а тебя от — ее дефицита.
Сравнение было лестным. Мы вспомнили о Рокантене все, что смогли. Таня сказала, что он хотел от предметов абстрактности, его раздражала замкнутость вещей. А я ответил, что, в отличие от него, наш мир уже был абстракцией. Все предметы в нем были взломаны, распахнуты для значений. Яйцо наводило на мысли об МТС, яблоко — на планшеты Джобса, а радуга отсылала к однополым бракам. Все превратилось в знаки. Слова отделялись от исконных значений, предметы — от слов. Материя истончилась и просвечивала насквозь, как ветхая тряпка.
— Знаешь, — продолжила Таня, — я где-то читала, что у канарейки — мегачутье на угарный газ. Поэтому раньше шахтеры брали ее с собой в шахты. Если канарейка переставала петь, они покидали работу…
— И?
— Что, если ты — такая метафизическая канарейка, которая реагирует не на газ, а на симулякры?
В ту ночь я впервые за долгое время был по-настоящему счастлив. Я был понят, обласкан и объяснен. Несколько раз я просыпался от пронизывающей исключительности своего положения. Если я действительно канарейка в шахте — почему мои способности не востребованы? В отличие от канарейки, я не нужен даже шахтерам. А может я — канарейка, которую забыли под землей? И пою в полном одиночестве, задыхаясь от заполняющих шахту газов? Что, если моя тошнота — не проклятие, а болезненный дар? как «падучая» Достоевского? как приступы безумия у Ван Гога? после которых их посещали самые яркие озарения?.. Эти мысли вспыхивали и затухали в моем мозгу. И я снова погружался в сон.
Когда я проснулся — Тани рядом не было. Я посмотрел вокруг: постер Тарантино, экран ноутбука, по которому гуляла строчка скринсейвера «Склад мертвых ниггеров», россыпь скидочных карточек на полу, и почувствовал: что-то во мне изменилось. Сдвинулось с мертвой точки.
Таня стояла на кухне у плиты и жарила гренки в моей разношенной майке, достающей ей до колен.
— Привет! — сказала она.
— Привет, — сказал я.
Несколько секунд мы смотрели друг на друга. Таня улыбнулась и вздохнула.
— Как же я не люблю этот посткоитальный момент… Когда нужно сверять ощущения и выяснять, как теперь друг к другу относиться и все такое…
— Денег не проси, — пошутил я.
— Ты тоже.
— В этом случае тебе придется меня кормить. Мой хлеб — мои квартиранты.
— Ладно, — сказала Таня.
На том и сговорились.
У нас образовался странный союз. Дома мы вели себя как давняя семейная пара — занимались хозяйством, ели, спали, рассказывали, как прошел день. Но за пределы квартиры наши отношения не распространялись. Я никогда не знал, где находится Таня и когда вернется. Она же знала про меня все.
То ей требовалось ехать на живую выставку татуировок, то лететь в Сочи на «Кинотавр» и брать интервью у режиссера-дебютанта, прославившегося в узких кругах фильмом, в котором актрисы играли мужские роли, а актеры — женские.
Для того чтобы сорваться с места, ей требовался самый незначительный импульс. Так, увидев в сети нашумевшее видео с Танцующим Мэттом, она поехала в Париж, где тот «гастролировал».
— Да он мастер танца… — съязвил я, когда она показала этот ролик.
— Ты ничего не понимаешь. Его танец — знак, манифестация простоты. Он как бы говорит: смотрите, я простой американский парень, я езжу по миру и танцую, я счастлив, и так может каждый!
— Если бы он просто ездил по миру и был счастлив — я бы и слова не сказал, — сказал я. — Но он сделал из простоты шоу и плодит по миру симулятивную скорбь!
Потом, когда мы расстались, я часто пересматривал тот ролик — Таня танцует справа от Мэтта, в красных шароварах и лиловой майке, со стрижкой цвета «солнечный блондин» (боже, я до сих помню названия всех ее красок!).
В общем, она не звала меня в свою жизнь, но при этом полностью оккупировала мою.
В те первые месяцы у нас было много хорошего. Однажды она сказала:
— Знаешь, почему я с тобой живу?
— Удобно ездить до института?
— Это важно, — согласилась Таня. — Но есть и другое. С тобой я могу делать абсолютно все, и мне не будет стыдно.
— Например?
— Что-то самое позорное и унижающее человеческое достоинство. Ты все равно меня поймешь.
— Почему ты в этом уверена?
— Потому что ты уже на метафизическом (она очень любила это слово) дне. А значит, выше всех условностей… или ниже.
— Если бы я был на самом дне, я бы сказал, что унижать человеческое достоинство — избыточно.
И Таня посмотрела на меня с уважением. Тогда я еще казался ей интересным экземпляром.
Таня была повернута на кино. Она часто говорила фразами из фильмов, половины из которых я не опознавал, да и вообще, не понимал этой страсти. Я всегда был человеком текста. Причем в самом чистом виде. Я не воспринимал аудиокниги, экранизации, театральные постановки. Я с детства не любил читать вслух, как будто одно звучание моего голоса могло исказить смысл, и также не выносил чужих декламаций, даже в исполнении автора.
Таня была человеком кино.
Каждый вечер она заваривала матэ в огромном оранжевом калабасе, мы устраивались на полу среди подушек и смотрели что-нибудь «культовое». Таня рассказывала, почему в последнем фильме Бунюэля героиню играют две разные актрисы, сколько 25-х кадров в «Бойцовском клубе» и на каких минутах они расположены, какие евангелические мотивы прослеживаются в «Гран Торино», что за киноцитаты скрыты под пластырем на затылке Марселоса Уоллеса, и умоляла меня не путать Фасбиндера с Фассбендером из «Бесславных ублюдков».
Про Тарантино у нее вообще был отдельный цикл историй. Основная история была связана с Таниной подругой Катей Бычковой, которая вышла замуж за Эмиля, венгра с французским гражданством, и переехала в Канны. Эмиль работал официантом в «Карлтоне» — том самом отеле, где на время Каннского кинофестиваля оседали члены жюри. И вот однажды Таня якобы отправила свой сценарий Кате, которая уговорила мужа подложить его в номер Тарантино. Соответствующее письмо на английском с Таниными контактами прилагалось.
Для Эмиля это было делом неслыханной дерзости. Ибо перед каждым фестивалем весь обслуживающий персонал «Карлтона» давал клятву о неразглашении мест проживания кинозвезд.
Но Таня надавила на Катю, Катя отлучила Эмиля от постели, так что бедняга был вынужден пойти на должностное преступление и отнести Танин сценарий в тарантиновский номер. Кроме того, от Эмиля было известно, что якобы на следующее утро, когда он приносил режиссеру завтрак, сценарий лежал на прикроватном столике растрепанным и испещренным восклицательными знаками.
— И чем же кончилось дело? — спрашивал я.
— Жду звонка, — спокойно отвечала Таня.
И было неясно — шутит она или нет.
Однажды мы выбрались в арт-хаусный киноклуб. Там, в полуподвале, где вместо сидений были разбросаны цветные пуфики, показывали фестивальные малобюджетные фильмы восходящих якобы звезд.
В тот раз мы смотрели короткометражку про банковского служащего, который бросил работу, ушел из квартиры и сделался бомжем. Почему-то Таня считала, что эта тема мне будет близка.
После просмотра было обсуждение. Я сидел на дурацком красном пуфике рядом с новенькими свежеизготовленными людьми и чувствовал себя старпером из тех, что любят подтусовывать с молодежью. Разговор велся словно бы поверх моей головы.
Наконец Таня заметила мое настроение и спросила — что я думаю обо всем этом? почему герой фильма стал бомжем? Я сказал, что в фильме все надуманно от начала до конца. Почему, например, у бомжа такие белые зубы? Ведь он ест плохую пищу, курит подобранные с земли бычки, пьет разное пойло и вряд ли пользуется зубной щеткой… Как же я могу поверить в бомжа, у которого во рту сияют два ряда фарфоровых имплантов?
Я закончил, и все посмотрели на человека с вытатуированным штрих-кодом на руке. Оказалось, это и был режиссер фильма, какой-то Танин приятель из ВГИКа.
Еще несколько дней Таня припоминала, как ей было за меня стыдно. И больше в кино меня не брала.
Второй и последней моей попыткой вписаться в Танину среду стала одна «пати», на которой случился конфуз.
Вечеринку устраивал молодой мажор, сын чиновника, по Танинным словам, «возомнивший себя новым Тарковским». Она надеялась, он проинвестирует съемки ее короткометражки, поэтому оделась с особо тщательным безумием и покрасила волосы в «жемчужный блондин».
«Тарковский» жил в лофте, перегороженном диванами, барной стойкой и стеллажами. Нарочито грубые балки под потолком, стены под старую кирпичную кладку, металлические лампы на длинных проводах. Сам хозяин встречал нас в прихожей в узких горчичных джинсах, очень миниатюрный и вертлявый. Я давно заметил, эти хипстеры всегда недоразвиты физически. Во всяком случае, среди Танинных знакомых я еще не встречал ни одного с полноценным мужским телосложением.
Он по очереди чмокнул нас в щеку. Я машинально стер поцелуй запястьем и поймал на себе строгий Танин взгляд.
Гости кучковались небольшими группами у инсталляций на стенах, время от времени отходя к барной стойке и пополняя бокалы. Я насчитал человек тридцать.
«Тарковский» завел речь о том, насколько отечественная креативная мысль уступает зарубежной, о том, что в России нет традиции дизайна, и о том, насколько тяжело приходится нашим креативщикам адаптировать прогрессивные идеи под российский менталитет. Казалось, Таня слушала с интересом или только делала вид.
В противоположном углу я заметил двух девушек. Одна была топлесс, другая делала ей бодиарт. Никто даже не смотрел в их сторону. Случись что-то подобное в моем студенчестве, здесь было бы не продохнуть от тестостерона.
Я подошел к барной стойке, налил себе водки и выпил. У бара стояла девочка лет двадцати, с узким стаканом в руке.
— Как вам пати? — спросила она.
Я пожал плечами:
— Водка вкусная, громкость терпимая.
— Да. В прошлый раз было более эпично.
Я спросил — чем же ей запомнился прошлый раз. И девочка сказала, что приезжал такой-то ди-джей и было «весьма кул». Я сказал, что ничего не смыслю в ди-джеях. Тогда она спросила, интересуюсь ли я «артом»? Но в «арте» я тоже не смыслил. Она сказала, что я кажусь ей «тру сэдбоем» и мне должен нравится Ларс фон Триер. Потом она начала рассказывать про свою новую работу дизайнера, на которой она отнюдь «не хэппи», потому что пришла туда «прокачивать скиллы», а не «овощить» и «тешить себя селфи», и, если ситуация не изменится, она просто скажет «сорри, гайз». Кстати, а чем занят я?
Она с таким завидным упорством пыталась меня разговорить, что я подумал, уж не выполняет ли она какое-нибудь задание по психотренингу на преодоление застенчивости или развитие коммуникативных навыков. Последний вопрос, который ей удалось мне задать, — есть ли у меня любимый писатель.
— Пушкин, — сказал я первое, что пришло в голову.
— О, — улыбнулась девочка. — Пушкин — дико позитивный и вообще большой умничка.
Я выпил еще. После дозы рекламного пиджина мне было нехорошо, а водка все окончательно испортила. Я побежал к санузлу, но меня вырвало прямо в дверях, так мощно и бурно, как давно не рвало. Когда я вышел, люди смотрели косо. Таня схватила меня под локоть и чуть ли не силой вытолкнула из квартиры. Я опять опозорил ее в обществе.
Мы шли по ночной Москве. Танина кожаная куртка поскрипывала. В этой новой куртке, с почти белыми волосами и в очках без диоптрий, которые она надевала на «деловые» встречи, Таня казалась совсем чужой. В мою сторону она не смотрела.
— Есть хочу, — сказала она и остановилась у фургона с хот-догами.
Из окна пахнуло пережаренным маслом и каким-то моющим средством. Таня купила хот-дог, разорвала его на две неравные части и меньшую протянула мне. Сосиска была совершенно резиновая.
— Я уже отвык от этой синтетики, — начал я, намереваясь сделать комплимент отбивным, лежавшим у нас дома, читай — нашему семейному очагу.
Таня молча жевала, а затем обрушилась на меня:
— Тебя от всего тошнит! Потому что ты живешь в постоянном сопротивлении!! Каждый день ты затрачиваешь на сопротивление огромные ресурсы! Тебя бесит реклама, телевизор, фастфуд, Интернет, искусство…
— Искусство? Картины, написанные испражнениями?
— Не только. Ты отметаешь любые поиски, любое проявление жизни!
— Я просто пытаюсь сохранить независимость от всего…
Таня издала стон бессилия.
— Независимость? Да ты в сто раз зависимее любого из нас. — Она впервые так откровенно от меня отделилась. — Я покупаю хот-дог и съедаю, а ты делаешь то же самое, но перед этим поливаешь его своей антиглобалистской желчью. Тебе не нравится этот мир? Хорошо! Но только держи свое мнение при себе! Я не могу больше слушать твое нытье.
Продавщица из фургона с интересом на нас поглядывала.
— Ну что-то же мне все-таки нравится… — сказал я примирительно.
— Неужели? — с вызовом спросила она. — И что? Интересно послушать!
— Ты.
Мой ответ смягчил ее лишь отчасти.
— Все равно, ты — страшный социопат.
Таня выбросила в урну салфетку и пошла впереди меня. Когда мы подошли к метро, Таня повернулась ко мне, и в ее очках отразилась перевернутая реклама Volkswagen.
— Так я тебе нравлюсь? Или ты меня любишь? — спросила она.
Это было неожиданно. Я пока не пробовал идентифицировать наши отношения. И вообще чувствовал себя неуютно с этими громоздкими словами — счастье, свобода, любовь… Наверное, я соображал слишком долго, и Таня сказала:
— Забудь, проехали.
Обстановка становилась все менее благополучной. Таня появлялась дома только за тем, чтобы переночевать. Иногда я не видел ее по два-три дня.
Когда она говорила по мобильнику, мне казалось, что она смеется гораздо больше и громче, чем со мной. А когда ее не было дома, я выходил курить на балкон значительно чаще и смотрел на выход метро. Но Таня выходила не из метро, а из машины. Как правило, это были «копейки» или «нексии» — обычные марки московских бомбил, но иногда — яркие, сверкающие спорткары, похожие на увеличенные игрушки.
Нет, я не подозревал Таню в неверности. Не потому, что был уверен в ее нравственности, а потому что знал ее натуру — прохладно-отстраненную натуру наблюдателя. Тем не менее эти спорткары страшно меня возмущали. А у меня не было права на возмущение.
Таня оплачивала коммунальные услуги, покупала еду и, в общем-то, справедливо считала, что это дает ей право не посвящать меня в свои планы. А если я спрашивал — огрызалась:
— Не волнуйся, я не сплю ни с кем, кроме тебя.
— А можно более развернуто?
— Очень трудно рассказывать о своих делах человеку, который считает тебя «паразитом». Ты помнишь, как меня назвал?
— Да. После того, как ты назвала меня «экзистенциальным мазохистом».
— Ты и есть мазохист, который тащится от своей рекурсивной рефлексии!
Она обожала умные словечки.
— У тебя очень примитивное видение меня.
Таня раздувала ноздри и брала другую тональность:
— Я так и знала, что ничем хорошим это не кончится.
— Никто не заставлял тебя со мной спать. Ты первая начала.
— Потому что это был единственный способ тебя успокоить!
Далее события развивались по-разному. В худшем случае ссора заканчивалась многодневной игрой в молчанку (только Пушок орал под нашими, попеременно закрытыми, дверями — ему непременно нужно было циркулировать по всей квартире). В лучшем — сексом — отчаянным и поспешным. Затем Таня поджигала сигаретку, наливала кипятка в свой калабас и листала свежий Vogue, или новый альбом с репродукциями Босха, или распечатку сценария.
— Ты совершенно всеядна, — говорил я.
— Если б тебе действительно было до меня дело, — фыркала Таня, — ты бы поинтересовался, чем я зарабатываю! Но ты не спрашиваешь об этом! Ведь деньги — недостойная материя для такого высокодуховного существа!
И у нас начиналась новая ссора. Кстати, чем она зарабатывала, я прекрасно знал. У нее был интернет-магазин на пару с сокурсником. Они закупали у вьетнамцев копеечные пластиковые часы и вставляли в них циферблаты с кадрами из известных фильмов. Я до сих пор выметаю из квартиры обрезки фотобумаги, на которой они печатались.
Много раз я предлагал Тане переехать в мою комнату, чтобы мы могли взять платежеспособного квартиранта, но она заявляла, что ей необходимо пространство для творчества. Я спрашивал, над чем таким важным она сейчас работает, уж не звонил ли ей Тарантино с интересными предложениями? Таня раздувала ноздри и закрывалась в комнате, повесив на дверь табличку «Don’t disturb», прикарманенную из отеля в Хургаде.
Стоило заподозрить неладное, когда в квартире появились эти цветные стикеры с английскими выражениями и словами. А через пару недель Таня объявила, что уезжает. В тот день она вернулась с бутылкой текилы и огромным контейнером из суши-бара.
— Первое место за короткий метр, — сказала она.
— Я и не знал, что ты участвовала, — сказал я.
— Ты и фильма не видел, — без упрека сказала Таня.
— Ты не показывала.
Таня вздохнула, как бы отказываясь продолжать эту перепалку.
— Давай без кровопролитья. Оно приносит лишние расходы.
Эту фразу я знал. Она была из «Крестного отца».
Таня разлила текилу. Последнее время она была настолько замотана съемками, что забывала краситься, волосы у нее отросли, и я впервые увидел их настоящий пробивающийся у корней цвет — невзрачный, темно-русый.
Мы выпили и закусили.
— У меня еще одна новость, — сказала Таня. — Вернее, продолжение первой. В качестве приза мне дали грант на стажировку. В Лос-Анджелес.
— Поздравляю.
— И все?
— А чего ты ожидала?
— Не знаю. Скажи хоть что-нибудь.
— Что я могу сказать?
— Можешь, — сказала Таня с каким-то значением.
— Ты все равно уже все решила.
Таня вдруг бросила об стол палочки и разрыдалась. Она сказала, что не хочет, чтобы я думал, что она уезжает из-за меня. Но мое влияние разрушает ее творческий потенциал. Я не умею быть счастливым, у меня нулевая пассионарность, а ей нужен драйв, она хочет ЖИТЬ, хочет кем-то стать в этой жизни.
— Ты станешь, — сказал я.
— С тобой — нет.
Я протянул руку, чтобы смахнуть ее слезу, и моя рука вдруг показалась мне длинной-длинной, словно простиралась из многокилометровой дали.
Последний месяц перед отъездом прошел в суете. Таня постоянно с кем-то созванивалась, ездила в визовый центр и дважды ходила в салон красоты, где сделала пилинг и маникюр.
Второго сентября она уехала. Пушка я оставил себе, хоть он и был не очень надежным заложником ее возвращения.
5
Тоска пришла не сразу. В первые сутки я даже испытал некоторое облегчение — все же мы порядком друг друга вымотали. Но уже на третий день мне стало так плохо, что будь я менее безразличен к своей судьбе — обязательно наложил бы на себя руки.
Чтобы хоть как-то заполнить дни, я начал смотреть диски, которые оставила Таня (арт-хаус, неореализм, новое немецкое кино), затем перешел к гангстерским драмам и закончил европейскими детективами, где в финале преступники с готовностью объясняли подробности своих преступлений. Я посмотрел старые французские комедии с Бельмондо и американские боевики. Я искренне полюбил то особое выражение мужественности на лице Брюса Уиллиса, когда он спасает мир. И мне было приятно знать, что в следующем фильме с Брюсом я увижу у него то же самое выражение.
Я смотрел кино днем и ночью, и вскоре это подействовало. Мои мысли о Тане отступили, словно бы превратившись в чужой закадровый голос.
Наверное, Таня была права и нужно было просто перестать сопротивляться, открыть шлюзы и дать этому потоку себя затопить.
Так, следя за мельканием кадров, я провел пару месяцев. Наступила зима, с распродажами, слякотью, зимними фонтанами со светодиодными струями и прочей светящейся мишурой, которая еще ярче высвечивала мое одиночество. Кажется, Пушок тоже переживал депрессию, и, если бы у него была шерсть, она бы, наверное, лезла.
Я без всякой цели гулял по городу, чтобы вымотать себя и заснуть. Дни катились один за другим, одинаковые, как тележки из супермаркета. В какой-то из этих дней мне исполнилось 39 — странная цифра, напоминавшая евро-ценник. Меня поздравил один лишь Дэн — у него сохранилось напоминание на телефоне. Мы даже встретились, он подарил мне бумажник из крокодила, много рассказывал про Индию и про колонию дауншифтеров, которую ему удалось там собрать.
Потом в мою жизнь вернулся текст. Я доставал из почтового ящика квитанции и случайно прочел оказавшийся там буклет. Дома я повторил фокус с книгами. Поначалу мозг впускал слова с опаской. Но вскоре дело пошло живее. Я читал. Понимал. Связывал слова друг с другом. В общем, я заключил с текстом мировую, хотя уже не мог полностью ему доверять. Так разведенным супругам иногда удается стать друзьями, выстроив новую связь, хоть уже и лишенную прежней страсти.
Я обзвонил старых знакомых и нашел копирайтерскую халтуру. Я купил новый диван, заменил ванну, побелил потолки. А однажды вечером сел и записал все, что со мной случилось. Как заметил один философ, искусство есть утешение. Наверное, так оно и было.
Я написал про Таню и Дэна, про Эдика, Темирбека и еще раз про Таню. Ее образ, как говорится, все время стоял перед глазами. Утренняя Таня — чуть припухшая от недосыпа и похмелья. Ночная Таня — в тряпичных очках для сна, похожая на пилота. Студийная Таня — на огромной фотографии, с зелеными пикселями хромакея, застрявшими в волосах. Таня рыжая, белая, голубая…
Конечно, я мог с ней связаться. Поговорить по скайпу, поставить заискивающий лайк. Но я не искал ее в соцсетях. Боялся встретиться с ее новой жизнью, узнать, что она счастлива в мире бесплотных знаков кино, или, еще хуже, — что она сама стала знаком, маленькой строчкой в бесконечном списке кинотитров, растиражированных прокатными копиями.
Таня объявилась в ноябре.
«привет, — написала она в скайпе, — как там Пушок?»
Я хотел ответить что-нибудь остроумное, но в голову ничего не шло. Я волновался.
«У нас порядок. А ты? стала знаменитой?» — спросил я.
«в процессе. здесь много желающих».
«Жалко. я думал, ты станешь режиссером… или кем?»
«может я наберусь смелости и стану никем», — ответила Таня.
«Это трудно. Большой героизм в наши дни».
«но у тебя же получилось», — подколола она.
«Я долго к этому шел. Кстати, никем можно было быть и в Москве».
«там не было бы такого резонанса».
Мы «помолчали».
«Ты где сейчас? На работе?» — спросил я.
«нет. сижу на берегу. кормлю чаек попкорном».
«Как они себя чувствуют?»
«мрут целыми стаями».
Я вдруг отчетливо представил себе ее. Как она сидит. По-турецки, с сигареткой, с проводком наушников через шею. Океан уже холодный, но воздух еще теплый. По набережной пробегают жители калифорнийского побережья, в спортивной дорогой форме, с загорелыми налитыми икрами, счастливые винтики голливудской махины. А Таня наблюдает за ними с этой своей усмешечкой, как будто знает всему цену. Хотя на самом деле не знает ничего, глупая моя девочка. Мне вдруг так остро захотелось ее увидеть. И я написал:
«Хочу тебя увидеть».
«здесь инет плохой. не потянет», — ответила Таня.
«Не в камеру, по-настоящему. Назначить время и место. Стоять и ждать, а потом увидеть издалека и обрадоваться…»
«какая же ты баба )))))))» — сказала Таня, подсластив бесцеремонность очередью смайлов. И через несколько секунд добавила:
«Вот тебе место:
http://www.earthcam.com/usa/california/losangeles/hollywoodblvd/
Буду через 40 минут стоять под
надписью Dolby Theatre».
Я прошел по ссылке и попал на
он-лайн камеру в Лос-Анджелесе. На переднем
плане покачивалась крона пальмы, за ней виднелась проезжая часть, остановка,
здание с вывеской Dolby Theatre, розовые звезды Аллеи Славы, Микки Маус,
который шатался по ней, предлагая сфотографироваться.
Там был солнечный летний день.
У меня — промозглая ночь.
Я смотрел на
монитор не моргая и ждал Таню.
И вот она появилась. Лица
невозможно было разглядеть, но я все равно ее узнал.
Она подошла к надписи Dolby
Theatre и встала точно под ней. Вскоре к ней присоединился Микки Маус. Таня
подняла руку, Микки повторил за ней. Таня показала ему, куда нужно смотреть. И
они вместе мне помахали.
Затем их загородил двухэтажный
туристический автобус. Он стоял, медленно заполняясь туристами. Когда он
отъехал, Тани уже не было, а Микки фотографировался с большой компанией,
кажется, китайцев.
Это было самое странное
свидание в моей жизни.
Позже мы снова списались. Таня
сказала, что снимает комнату в Северном
Голливуде и, если я захочу увидеть ее «в реале» — она пустит меня на постой.
Американская виза сохранилась у
меня со времен «Корпоративных путешествий» (я должен был ехать в Майами в
пресс-тур, но в последний момент Эдик отправил туда кого-то из пиарщиц). Дэн
согласился присмотреть за Пушком. Я купил несколько пачек Hills, посадил
сфинкса в пластмассовую корзину, в которой он когда-то ко мне и прибыл, и отвез
к Дэну.
— Как зовут? — спросил Дэн.
— Пушок.
Дэн усмехнулся и взял мое
чудовище на руки. Пушок тут же прижался к нему и льстиво заурчал.
— Прикольная мутация, — сказал
Дэн.
Я приехал в Шереметьево за три
часа до вылета. Прошел регистрацию, таможню и оказался в «чистой зоне»
терминала. Нашел свободное место у панорамного окна, сел и стал ждать.
Вокруг меня были люди. Очень
много людей. Студенты, дельцы, клерки, пиарщики, гламуркулы, праздные топтатели
земного шара… Мне вдруг пришло в голову, что «чистая зона» напоминает
чистилище. Земной путь окончен, впереди путь небесный. И вот все сидят, оставив
дела, сдав вещи, и ждут, когда голос сверху призовет к выходу. По-моему, это
была удачная метафора, и я подумал, что надо обязательно рассказать о ней Тане
— вдруг она соберется снимать фильм о загробной жизни.
За окном светило солнце. Небо
было ярким и таким бескрайним, что вместо взлетного поля под ним можно было
предположить море или тюльпановые плантации, фотографии которых мы с Дэном
как-то печатали в номере про Голландию.
В голове у меня сияла
восторженная пустота. Мне было так неправдоподобно легко, что я подумал, что,
возможно, и правда умер. Самолет упал над Атлантическим
океаном, и все, что я сейчас вижу, — фантазия умирающего мозга.
Но тут позвонила Таня.