(Сергей Шабуцкий. Придет серенький волчок, а в кроватке старичок)
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 11, 2016
Сергей Шабуцкий. Придет серенький
волчок, а в кроватке старичок. М., «Word
& Letters Press», 2016, 80 стр.
С
какого момента человек становится взрослым? С потерей невинности, с получением
паспорта, с первой утратой близкого человека? Как это вообще — быть взрослым?
Почему это? Зачем? Тема взросления, мучительного, страшного, стыдного, — одна
из центральных в дебютной поэтической книжке Сергея Шабуцкого «Придет серенький
волчок, а в кроватке старичок». Собственно, само название намекает на то, что
самое страшное в жизни — сама жизнь. Правда, с небольшим уточнением — в виду
смерти.
Если
в колыбельной, вынесенной в заглавие книги, главная задача взрослого — оградить
младенца от путешествия в потусторонний мир с его представителем, уберечь от
смерти, то в текстах Шабуцкого оказывается, что несмотря на прочитанные в детстве книжки о подвигах и героизме,
несмотря на усвоенные представления о долге и мужестве, став взрослым (во
всяком случае формально), человеку не удается заговорить смерти зубы. Страшное
не заканчивается с детством, не остается в прошлом, не изживается. Смерть,
однажды предъявив на тебя свои права, постоянно напоминает о себе. «Дребезжит
за мной какую уже версту / Консервная банка, привязанная к хвосту».
Лирический
субъект в стихотворениях Шабуцкого — человек, лежащий на краю. На самом краю
жизни. Иногда — смерти. Там неуютно, неприятно, может быть, холодно. Хочется
укрыться, заснуть, но не получается. С одной стороны — смерть как конечная
станция, каюк, кранты, с другой — жизнь, оказывающаяся страшнее всего, что
только можно себе представить. А посредине — маленький человек, бессмысленно
щурящийся куда-то в сторону будущего, как Александр Блок в одном из текстов
автора. «Снежок. И ледок. / И пуржица, сухая, как специя. / И в позе провидца /
Бессмысленно щурится Блок. / Туда, где над трубами / Вьется, густея, дымок. /
Туда, где мерцают вдали / Абажуры Освенцима». Это ощущение холодности мира,
тревожности, предчувствие беды присутствует в стихах Шабуцкого если не в
главной теме, то где-нибудь в басах звучит непременно.
Заскулил
в тумане соседский пес,
Как
будто он не соседский пес,
А
колодезный ворот.
А
лай у пса — ледяная вода,
Тугая
колодезная вода,
Выплеснутая
в воду.
Но
в то же время название говорит и о намерении автора смерть перехитрить. И это
не вопрос того, удастся ли, это вопрос внутреннего бунта и несогласия с
существующим положением вещей. Эдакая мальчишеская задиристость — смотрите,
мол, я вам всем еще покажу. Неслучайно первым в сборнике поставлено
стихотворение «66» («Когда ж я сдохну! До того достало…»), представляющее
собой вариации на тему 66-го сонета Шекспира и завершающееся строчками «Другой
бы сдох к пятнадцати годам — / А я вам пережить себя не дам». Финал, сильно
отличающийся от шекспировского, — претензия на бессмертие скорее авторская,
нежели человеческая. Собственно, а как еще можно обмануть курносую?! И
последующие 26 стихотворений и две поэмы — наглядный пример того, как.
Казалось
бы, странно обнаруживать в текстах взрослого сорокалетнего человека, отца и
мужа, маленького мальчика, боящегося жизни и смерти, но в том и состоит
скромное обаяние стихотворений Сергея Шабуцкого, что он не боится показаться
боящимся (такой вот парадокс), слабым, растерянным. И эта позиция делает стихи
Шабуцкого слишком человеческими, близкими, понятными, вызывающими неподдельное
сопереживание. В них узнаешь себя в минуты беспомощности и растерянности перед
миром, то и дело обрушивающимся на тебя множеством самых непредсказуемых
испытаний.
И
так всегда. Примерно с пятого класса.
То
надо в сберкассу,
То
легионы Красса.
Засор,
фугасы, нечищеное пальто.
За
что? За что?
Ведь
я лейтенант
Запаса.
Хороший
вопрос — «за что?» Напоминает классическое школьное «почему я?», «что я такого
сделал?» Только вот задать его некому. В текстах Шабуцкого вообще немало
вопросительных и условно-диалоговых интонаций, переходящих порой в прямое
обращение то к реальным («кузьмины возьмите в поэзию!»), то к вымышленным
собеседникам («Я тут что-то накарябал, / Подскажите, под кого»). Но в какой бы
форме ни формулировались вопросы о своем месте в поэзии, о том, что делать с
ужасом бытия и ужасом от бытия, по внутреннему своему устройству — это разговор
с собой, всматривание в себя, до жути, но с естественной очень человеческой
защитной реакцией — «улыбайтесь, господа, улыбайтесь».
В
поле зрения автора то и дело попадают такие явления, как смерть, страх,
болезнь, боль (поэма «Переносимо» посвящена пациентам и медперсоналу
онкологической больницы), и задача уйти от пафоса и трагических интонаций,
неизбежных в разговоре на подобные темы, оказывается не самой простой. Шаг
влево — цинизм, шаг вправо — драматизация. Шабуцкий выбирает иронию и
последовательное обращение к детскому дискурсу. Причем этот выбор оказывается
не только этическим, но и эстетическим.
Помимо
того, что обращение к детскому дискурсу — достаточно продуктивный прием в плане
изживания страха, что отчетливо можно увидеть в стихотворениях Линор Горалик, и снижения пафоса вокруг тем,
предполагающих говорение с пиететом и придыханием, что демонстрирует, например,
Анна Русс («Олег Кошевой / насрал в душевой / Пишет мальчик маленький / С
кудрявой головой»), тут есть еще и момент остранения и игры. Автор постоянно
меняет ракурс видения и тональность говорения, ловко оперируя при этом самым
разнообразным материалом: детским фольклором, эстетикой обэриутов («и джип
ревел „обэриу”»), советской литературой для детей (тут прежде всего Маршак и
Чуковский). В этом смысле он и сам напоминает ребенка, быстро утомляющегося
играть в одну и ту же игру, а большинство его текстов становятся похожими на
детские страшилки и фантазии о смерти. «Или, скажем, патанатом. / Это ж надо
быть фанатом… / Ну а что? А я бы смог». Типичное мальчишеское хвастовство[1].
При
этом детство для лирического субъекта действительно имеет экзистенциальную
ценность. Это не идеальное пространство-время, в котором все хорошо. Советская
репрессивно-депрессивная школа в одном из стихотворений выглядит именно тем,
чем она была для многих, — десятилетним травматическим ужасом: «В трех частях
явилась тетка. / Букли, бюст кило на сорок / И дорическая жопа, / Чтобы с места
не сойти. / Между буклями и бюстом / Оглушительно гремело / Лес рук! / Звонок —
для учителя! / Тебе что, особое приглашение нужно? / А голову ты дома не забыл? / А если все будут
с крыши прыгать?» Детство — это ощущение защищенности (та самая колыбель, к
которой серому волчку не подступиться), понятности окружающего мира и
способности его объяснить. Важная часть жизни. «Двадцать пять лет / Из
Владимирской области нет вестей — / Что-то случается / На границе Московской /
И Владимирской областей» — ясно, что речь не о географии, а о том, что детство
осталось во Владимирской области и в Московскую ему никак не попасть, потому
что маленький мальчик Сережа давно вырос.
От
детства остается память, но она выглядит неравноценной заменой взрослости. В
книге часто звучит мотив обмана, надувательства.
А
третья рыбка плохая, она вранье.
Я
никогда не буду смотреть ее.
Говорили,
там рыбка, а рядом еще одна,
а
еще одна у кормушки и две у дна.
Я
хотел посмотреть, а это просто стена.
Посмотрел
кулаком.
Тогда
сказали „стекло”.
А
врали, что рыба.
Я
плакал и бил кругом.
(здесь,
правда, имеет место и дискоммуникация, для мальчика «смотреть» равносильно
«ощупывать»). Или «врачи нас надули», «…обещайте больше не врать / О величии
медицины». Лирический субъект стихотворений отчаянно не хочет включать себя в
мир взрослых, о чем, собственно, вся поэма «Пусто-пусто», ведь буквально вчера
он, вооружившись синим в белый горошек ведерком, ездил с родителями и бабушкой
на дачу, читал об Элли с Тотошкой, воображал, как индейцы идут владимирскими
лесами, играл в войнушку.
Детский
дискурс дает надежду на бегство, на то, что в любой момент можно сказать «все,
я так не играю», обидеться, забрать игрушки, надуть щеки. «Сотни мальчишек
остались бы живы, / Не вдохновись они книжкою лживой. / Сломанный палец и дырку
в боку / Я никогда не прощу Маршаку». На то, что все вокруг не взаправду,
страшная сказка, которая вот-вот кончится, а в итоге все будет хорошо. «Вон там
хеппи-энд. За буфетом — направо». Но кто будет тебя успокаивать, если ты уже
давно вырос?
Подростковый
сленг, обилие уменьшительно-ласкательных суффиксов, антропоморфизм неживых
предметов (кактусы, ковыляющие по улицам с разбитыми горшками в руках, или
труп, руководящий собственным выносом из квартиры), интонации обиды и
хвастовства создают достаточно объемное ощущение детского мира. А интонации
успокаивающего говорения с ребенком как будто бы подтверждают, что тут есть
какие-то дети и какие-то взрослые. Но это лирический субъект разыгрывает драму
и травму взросления по голосам, попеременно признавая себя в этом напряженном
внутреннем диалоге то маленьким и глупым, то, беря нотой выше, взрослым и
мужественным.
Так
вот как ты пахнешь, мой жизненный опыт!
Халаты,
палаты, пучки изотопов,
Белье
и баланда пропитаны опытом.
Я
спал от рожденья и с криком проснулся,
Окончив
два года ускоренных курсов.
На
них не дают ни диплома, ни справки,
Зальют
как бензином на автозаправке
И
все. Наразрыв накачали канистру.
Я
не умею взрослеть так быстро!
При
этом взросление оказывается не только принудительным, но и не окончательным.
Время в стихотворениях Шабуцкого вообще нелинейно. Возможно, поэтому в них
практически отсутствует категория будущего. «Высокая температура. / За мной
ухаживает мама. / Я маленький, больной и глупый, / И я такой в последний раз».
Эти строчки — из стихотворения «Московский ураган 1998 года». В 1998 году
автору 32 года, и он никак не может быть маленьким. Более того, понятно, что и
ужас переживается им не в последний раз. Вырасти невозможно. И всякий
травматический опыт вновь и вновь будет возвращать в состояния ребенка, покуда
смерть не разлучит тебя с жизнью. Ты никогда не станешь взрослым, не сдашь свой
окончательный и последний экзамен на аттестат зрелости, не смиришься с тем, что
жизнь несправедлива, а болезни, боль и смерть бессмысленны.
И
все, что в палаты несли на носилках
И
все, что стонало и голосило
Блевало
и мучалось перед глазами
Переносимо.
Не
знаю, стоит ли рассуждать о поколении сороколетних на примере Сергея Шабуцкого,
как это делает Елена Погорелая[2],
но его стихи достаточно точно отражают образ современного интеллигентного
человека его возраста. Это мальчишка, воспитанный на советской литературе, на
не модных ныне идеалах порядочности, честности и мужества. Отсюда, видимо, и
присущее его текстам двоемирие (не в романтическом, конечно, смысле). Это
постоянный процесс распада на детство (с одной системой ценностей) и
постдетство (с совершенно иной системой ценностей), напряженное состояние
поиска опоры — человеческой, экзистенциальной, аксиологической.
[1] О приверженности современной «новой»
поэзии детскому дискурсу см. также статьи Данилы Давыдова «Инфантилизм как
поэтическое кредо» («Арион», 2003, № 3), и «Мрачный детский взгляд.
„Переходная” оптика в современной русской поэзии» («Новое литературное
обозрение», 2003, № 60). (Прим. ред.)
[2] Погорелая
Елена. Над бездонным провалом в вечность (современная поэзия
20-30-летних: личность и условия существования). — «Знамя», 2007, № 3; Погорелая Елена. Нет, ну можно и на
постели… Портрет героя поколения сороколетних <http://www.ng.ru/ng_exlibris/2016-06-23/5_tavrov77.html>.