Часть вторая
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 11, 2016
Продолжение. Начало в № 10.
Писатели в Харькове
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Бунин
Не сказать чтобы так уж много нобелиатов были связаны с Харьковом: Илья Мечников (премия по физиологии и медицине, 1908), Лев Ландау (по физике, 1962), Семен Кузнец (по экономике, 1971) — и первый русский нобелевский лауреат по литературе (1933) Иван Бунин (1870 — 1953).
Именем Мечникова назван в Харькове переулок в центре, упирающийся в НИИ микробиологии, вакцин и сывороток им. И. И. Мечникова, напротив которого в 2005 году поставлен Мечникову памятник. На доме, где Мечников жил в гимназические и студенческие годы, висит мемориальная доска. Имя Ландау носит теперь, с 2015-го — после декоммунизации — в Харькове проспект[1], памятная доска — на корпусе Политеха, где он работал в 1931 — 1937 гг., мемориальный музей — в старом корпусе физико-технического института. В 2011-м на бывшем здании коммерческого института, где в 1918 — 1919 гг. учился Кузнец, появилась памятная доска, с 2013 года Инжек — национальный экономический университет — имени Семена Кузнеца, в 2015-м Ревкомовские улицу и переулок переименовали в Семена Кузнеца. Всем трем нобелевским лауреатам только что поставили памятники возле Харьковского национального университета. Но — только трем. О Бунине Харьков почему-то всегда забывает, напрочь не помнит: ни памятника[2], ни улицы, ни таблички на доме, где жил.
А вот Бунин о Харькове помнит, его описание в романе «Жизнь Арсеньева» (1930), за который он и получил Нобелевскую, — наверное, самый лиричный образ Харькова во всей мировой литературе:
«В Харькове я сразу попал в совершенно новый для меня мир.
В числе моих особенностей всегда была повышенная восприимчивость к свету и воздуху, к малейшему их различию. И вот первое, что поразило меня в Харькове: мягкость воздуха и то, что света в нем было больше, чем у нас. Я вышел из вокзала, сел в извозчичьи сани, — извозчики, оказалось, ездили тут парой, с глухарями-бубенчиками и разговаривали друг с другом на „вы”, — оглянулся вокруг и сразу почувствовал во всем что-то не совсем наше, более мягкое и светлое, даже как будто весеннее. И здесь было снежно и бело, но белизна была какая-то иная, приятно слепящая. Солнца не было, но света было много, больше во всяком случае, чем полагалось для декабря, и его теплое присутствие за облаками обещало что-то очень хорошее. И все было мягче в этом свете и воздухе: запах каменного угля из-за вокзала, лица и говор извозчиков, громыханье на парных лошадях бубенчиков, ласковое зазыванье баб, продававших на площади перед вокзалом бублики и семячки, серый хлеб и сало. А за площадью стоял ряд высочайших тополей, голых, но тоже необыкновенно южных, малорусских. А в городе на улицах таяло…»[3]
«<…> глаза разбегались на эти улицы, казавшиеся мне совершенно великолепными, и на то, что окружало меня: после полудня стало совсем солнечно, всюду блестело, таяло, тополя на Сумской улице возносились верхушками к пухлым белым облакам, плывшим по влажно-голубому, точно слегка дымящемуся небу…»[4]
«Жизнь Арсеньева» — роман во многом автобиографический, главный герой-рассказчик Алексей Арсеньев — alter ego писателя. Вот и в «Автобиографической заметке» (1915) Бунина говорится: «Между тем благосостояние наше, по милости отца, снова ухудшилось. Брат Юлий переселился в Харьков[5]. Весной[6] 1889 года отправился и я туда и попал в кружки самых завзятых „радикалов”, как выражались тогда, а пожив в Харькове, побывал в Крыму <…>»[7].
А вдова писателя Вера Муромцева в «Жизни Бунина» (1958) конкретизирует и добавляет: «Харьков поразил его и великолепием магазинов, и высотой каменных домов, и огромностью площадей, и собором[8]»[9]. Не лишним будет заметить, что Харьков — первый по-настоящему крупный губернский город, который он увидел (губернский Орел — по дороге в Харьков, — мало чем отличающийся от уездного, все же не в счет), по сути, деревенский мальчик («Лет с семи началась для меня жизнь, тесно связанная в моих воспоминаниях с полем, с мужицкими избами <…>. Чуть не все свободное от учения время я <…> провел в ближайших от Бутырок деревушках, у наших бывших крепостных и у однодворцев. Явились друзья, и порой я по целым дням стерег с ними в поле скотину…»[10]), выросший в усадьбе и, после того как бросил уездную елецкую гимназию, вернувшийся снова в деревню.
Итак, старший брат писателя Юлий Алексеевич Бунин (1857 — 1921) — тоже литератор, поэт и публицист, а еще революционер-народник — жил в Харькове в 1881 — 1884 и потом в 1889 — 1890 годах. Весной 1881-го его — студента математического факультета Московского университета — сослали сюда за участие в студенческих беспорядках, он доучивался в Харьковском университете и окончил его в 1882-м. В Харькове Юлий Бунин руководил местным народническим кружком, писал социалистические брошюры, которые печатались в подпольной типографии, выступал перед рабочими — чем снова привлек к себе внимание политической полиции, разыскивался, был арестован и отправлен на три года под гласный надзор в ссылку — на этот раз в родовое имение Буниных в селе Озерки Елецкого уезда Орловской губернии (ныне Елецкий район Липецкой области). В Озерках Юлий Алексеевич был домашним учителем брату Ивану, который только что из-за болезни оставил елецкую гимназию, и прошел с ним весь гимназический курс: языки, философию, психологию, общественные и естественные науки и, разумеется, литературу. Отправившись в 1889 году вслед за братом в Харьков, восемнадцатилетний Иван Бунин поселился у него в доме № 12[11] по Скрипницкому спуску (ныне — улица Воробьева): «В какой-то узкой уличке, идущей под гору, в каменном и грязном дворе, густо пахнущем каменным углем и еврейскими кухнями, в тесной квартирке какого-то многосемейного портного Блюмкина…»[12] Думается, Юлий снимал квартиру именно здесь, потому что практически центр, пять минут подняться — и Пушкинская, еще две минуты — и Сумская; при этом, должно быть, очень дешево — так как еврейский район. Вернее — специального еврейского района или гетто в Харькове не было, Харьковская губерния, к слову, вообще не входила в черту оседлости, единственная из украинских, но евреев — купцов, ремесленников, отставных солдат, студентов, предпринимателей, которым разрешалось селиться вне черты, — в Харькове жило много (только официально, по переписи 1887 года, 1207 семей) и в разных районах города. Та улица, где Юлий снимал квартиру, как раз находилась между двумя (их и было в Харькове только две на то время) синагогами — солдатской внизу и купеческой наверху, — поэтому весь квартал был не то чтобы совсем еврейским, но, что называется, местом компактного проживания.
В день приезда Бунин, сиречь Арсеньев, познакомился и с харьковскими друзьями брата, о которых был наслышан от него еще дома, — теми самыми «завзятыми „радикалами”». Собирались они в «кухмистерской (т. е. столовой — А. К.) пана Лисовского», где Бунину особенно запомнились «красный горячий борщ» и «стойка с превосходными и удивительно дешевыми закусками, — особенно хороши были как огонь горячие и страшно перченые блинчатые пирожки по две копейки штука»[13].
Революционные идеи, несмотря на всю любовь к старшему брату и его авторитет, были Бунину не близки, наоборот, уже тогда вызывали неприятие — эстетическое прежде всего. Но со многими друзьями Юлия он сошелся, они стали и его добрыми приятелями: одно дело идеи, другое — сами люди; к тому же иного круга общения, кроме братова, у него в Харькове не было. В «Жизни Арсеньева» он пишет: «В среде подобных людей я и провел мою первую харьковскую зиму (да и многие годы впоследствии). <…> Мы в ту зиму чаще всего бывали у Ганского, человека довольно состоятельного, затем у Шкляревич, богатой и красивой вдовы, где нередко бывали знаменитые малорусские актеры, певшие песни о „вильном казацьстви” и даже свою марсельезу — „До зброи, громада!”» Муромцева дополняет: «Он прожил в каморке Юлия месяца два (до первого отъезда из Харькова — А. К.), его полюбили, но он был юноша непокладистый, не скрывал своего отрицательного отношения к тому, что ему не нравилось, бросался в споры со всеми, несмотря на возраст и уважение, которое окружало того или другого человека. С некоторыми он подружился, в том числе с Босяцкими, присяжным поверенным и его женой Верой, с которой скоро перешел на „ты”, так как они подходили друг к другу по возрасту. Много позднее мы с Иваном Алексеевичем один раз были у них в Москве; действительно, милые, умные, приятные люди. Сошелся с семьей Воронец[14]. Подружился он с одним поляком-пианистом, богатым человеком»[15].
К слову, о «юноше непокладистом» и портрете писателя в юности, пока еще только поэта. Стихи Бунин писал с восьми лет и к моменту переезда в Харьков уже даже дважды опубликовался, причем не в какой-то региональной заштатной прессе, а в столичных журналах, известных и читаемых везде: в 1887-м в еженедельнике «Родина» и в 1888-м в «Книжках Недели». Разумеется, в Харькове Бунин ощущал себя если не уже признанным поэтом, то приближающимся к всенародному признанию — и, конечно же, мечтал о книге, своем первом сборнике стихов. Сборник «Стихотворения» выйдет у него через два года в 1891-м в Орле, и Муромцева об этом пишет:
«Это была его заветная мечта, о которой он во время своего пребывания в Харькове поведал друзьям, и один из них обрушился на него:
— Что вы затеваете, ведь вы будете рвать на себе волосы через несколько лет от стыда!
Но наш поэт не внял мудрому голосу, а все силы приложил, чтобы его мечта осуществилась. И как потом всю жизнь, до самой смерти, сокрушался он о своем поступке. Много бы дал, чтобы эта книжка сгинула с лица земли…»[16]
Но среда общения брата в целом не была литературной: сослуживцы по земской статистике, интеллигенция, театральные люди, — а юный поэт, так стремившийся инициироваться в большой литературе, искал именно литературных знакомств. С настоящими же писателями в то время в Харькове было туго: за год до этого покончил с собой Гаршин, живавший у матери в Харькове наездами (вот бы с кем Бунин с удовольствием познакомился, Гаршина он очень любил), довольно известный публицист Александра Калмыкова в 1885-м переехала из Харькова в Петербург, беллетрист Григорий Данилевский тоже давно уже жил в Петербурге. Все, что ему досталось тогда из литературных контактов в Харькове, это жена (а сам, этнограф и археолог, отсутствовал в экспедициях; да и вообще он не был харьковчанином) писателя-народника Филиппа Нефедова и писательница того же ранга, что и Нефедов, Александра Шабельская[17]. И Нефедова, и Шабельскую Бунин читал, и, хотя прочитанное ему совершенно не нравилось, выбирать было не из чего. Свой визит к Шабельской Бунин подробно описывает в «Заметках (о литературе и современниках)» (1929), ведь, как бы то ни было, это его первое литературное знакомство — с полноценным, печатающимся и известным, писателем. Описывает с большим сарказмом, впрочем, и по отношению к самому себе:
«Мне было семнадцать лет[18], я впервые приехал в Харьков. До этой поры я, выросший в деревне, не видал, конечно, даже издали ни одного живого писателя, а меж тем трепетал при одной мысли увидать его воочию. Писатели представлялись мне существами столь необыкновенными, что я был бесконечно счастлив даже знакомством в Харькове с женой писателя Нефедова. Я уже читал тогда этого писателя и хорошо понимал, сколь он скучен и бездарен. Но все равно — он был все-таки „настоящий” и очень известный в то время писатель, и вот я даже на жену его смотрел чуть не с восторгом. Легко представить себе после этого, что я испытал, случайно узнав однажды, что в Харькове живет писательница Шабельская, та самая, которая когда-то сотрудничала в „Отечественных записках”! Я из всех ее произведений читал только одно: „Наброски углем и карандашом”[19]. Произведение это было скучнее даже Нефедова и, казалось бы, уж никак не могло воспламенить меня желанием познакомиться с его автором. Но я именно воспламенился: узнав, что эта самая Шабельская живет в Харькове, тотчас же решил бежать хоть на дом ее взглянуть, и так и сделал: в тот же день пробежал несколько раз взад и вперед мимо этого замечательного дома на Сумской улице. Дом был как дом, — каких сколько угодно в каждом русском губернском городе. И все-таки он показался мне необыкновенным.
Брат смеялся, узнав о моем намерении нанести визит в этот дом:
— Не советую, — она совершенно неинтересна. И притом необыкновенно бестолкова. Познакомившись со мной, стала хвалить твои стихи в „Неделе”, приписывая их мне. Я говорю: „Покорно благодарю, но только это не мои стихи, а моего младшего брата”. Не понимает: „Да, да, а все-таки вы не скромничайте, — стихи ваши мне очень понравились…” Я еще раз говорю, что это не мои, а твои стихи, — опять не понимает!
Я, конечно, все-таки пошел»[20].
Визит, понятно, закончился ничем:
«Точно ли она была старушка? Ничуть — ей было, я думаю, лет сорок пять, не более. Помню, однако, именно старушку, очень милую, с испуганным взором, видимо, чрезвычайно польщенную, что к ней явился поклонник. Уж на что я был смущен, а все-таки не мог не заметить, что она смущена еще более. Она даже не могла удержать счастливой и растерянной улыбки:
— Так, так, — бормотала она. — Так вы, значит, читали меня? Как это приятно, как мило с вашей стороны! А я вот читала стихи вашего брата…
Я мягко, но очень настойчиво повторил то самое, что уже говорил ей брат: это не его стихи… Но бестолковость ее, видимо, не имела предела. Она нежно улыбнулась и опять закивала головой:
— Да, да, ваш брат прекрасно пишет! И какая удача: уже попал в „Неделю”! Ведь это первые его стихи?
С тем я и ушел от нее»[21].
Но да ладно, писатель же должен быть немного не от мира сего — весь в себе. Во всяком случае, в «Жизни Арсеньева», где эпизода с Шабельской нет, интонация не саркастическая, а лирическая, меланхолическая и самопортрет писателя в Харькове именно таков:
«Так прошла зима.
По утрам, пока брат был на службе, я сидел в публичной библиотеке. Потом шел бродить, думать о прочитанном, о прохожих и проезжих, о том, что почти все они, верно, по-своему счастливы и спокойны — заняты каждый своим делом и более или менее обеспечены, меж тем как я только томлюсь смутным и напрасным желанием писать что-то такое, чего и сам не могу понять, на что у меня нет ни смелости решиться, ни уменья взяться и что я все откладываю на какое-то будущее, а беден настолько, что не могу позволить себе осуществить свою жалкую заветную мечту — купить хорошенькую записную книжку: это было тем более горько, что, казалось, от этой книжки зависит очень многое — вся бы жизнь пошла как-то иначе, более бодро и деятельно, потому что мало ли что можно было записать в нее! Уже наступала весна, я только что прочел собрание малорусских „Дум” Драгоманова[22], был совершенно пленен „Словом о полку Игореве”, нечаянно перечитав его и вдруг поняв всю его несказанную красоту, и вот меня уже опять тянуло вдаль, вон из Харькова: и на Донец, воспетый певцом Игоря, и туда, где все еще, казалось, стоит на городской стене, все на той же древней ранней утренней заре, молодая княгиня Евфросиния, и на Черное море казацких времен, где на каком-то „бiлом камiнi” сидит какой-то дивный „сокiл-бiлозiрець”, и опять в молодость отца, в Севастополь…
Так убивал я утро, а потом шел к пану Лисовскому — возвращался к действительности, к этим застольным беседам и спорам, уже ставшим для меня привычными. Потом мы с братом отдыхали, болтали и валялись на постелях в нашей каморке, где после обеда особенно густо пахло сквозь двери еврейской трапезой, чем-то теплым, душисто-щелочным. Потом мы немного работали, — мне тоже давали иногда из бюро кое-какие подсчеты и сводки. А там мы опять шли куда-нибудь на люди…»[23]
И как обычно — необходимое дополнение Муромцевой:
«В Харькове он прожил месяца полтора-два (см. выше — А. К.). Прожил приятно. Волновал его город, казавшийся ему огромным, пленявший его своим светом, распускающейся зеленью высоких тополей, грудным говором хохлушек, медлительностью и юмором хохлов.
Но времени он не терял: по утрам проводил несколько часов в библиотеке, где стал знакомиться и с литературой по украиноведению, читал и перечитывал Шевченко, от которого пришел в восхищение, но больше всего его увлекало „Слово о полку Игореве”, которое он изучал. Оценив „несказанную красоту” этого произведения, решил побывать во всех местах, где происходила эта поэма. Многое он запомнил наизусть и часто читал целые куски Юлию, когда они после обеда отдыхали в их каморке, особенно восхищаясь „Плачем Ярославны”. Размышлял и о „Думах” Драгоманова.
Иногда заходил в трактир, когда оказывалась мелочь в кармане, где прислушивался к новому для себя языку, наблюдал за женщинами, которые нравились ему своими повадками, загорелыми лицами, черными глазами, за местными мужиками, которые сильно отличались от великороссов. Бродил и просто по улицам, изучал толпу, словом, времени не терял. <…>
После обеда они с братом возвращались в свою каморку и отдыхали, — это время Ваня очень любил, оно напоминало озерскую жизнь, их прежние бесконечные беседы. В эти часы он рассказывал о прочитанном, много говорили о Громаде, о том движении, которое начиналось в Малороссии <…>»[24].
В Харькове Иван Бунин — выезжая временами то в Крым, то в Орел, то в Озерки — прожил приблизительно полгода, но и потом, в течение следующего полугода, работая корректором и театральным критиком в газете «Орловский вестник», не раз бросал работу и приезжал сюда. А после Харькова братья Бунины переехали жить и работать в Полтаву: старший заведовал статистическим бюро губернского земства, младший служил в земской управе библиотекарем («хранителем») и статистиком и писал в газеты.
Муромцева в «Жизни Бунина» пишет: «За время пребывания в Харькове он очень изменился и физически, и умственно, и душевно. Он обогатился знаниями по украинскому вопросу <…>»[25].
Да, украинская тема и в романе — одна из самых существенных. Украина для Арсеньева — «чудесная страна», дарующая свободу:
«Страна же эта грезилась мне необозримыми весенними просторами всей той южной Руси, которая все больше и больше пленяла мое воображение и древностью своей и современностью. В современности был великий и богатый край, красота его нив и степей, хуторов и сел, Днепра и Киева, народа сильного и нежного, в каждой мелочи быта своего красивого и опрятного, — наследника славянства подлинного, дунайского, карпатского. А там, в древности, была колыбель его, были Святополки и Игори, печенеги и половцы, — меня даже одни эти слова очаровывали, — потом века казацких битв с турками и ляхами, Пороги и Хортица, плавни и гирла херсонские…»[26]
И знакомство с этой страной началось для Арсеньева-Бунина в Харькове, Харьков стал для него воротами в Украину. Можно даже сказать и так: влюбившись в Харьков, Бунин, Арсеньев, влюбился и в Украину — это не будет преувеличением. Вот и Муромцева вполне безапелляционна: «За жизнь в Полтаве у него окрепла начавшаяся в Харькове любовь к Малороссии, по-нынешнему к Украине, которую он исходил и изъездил вдоль и поперек <…>»[27].
В конце романа, уже вдосталь поездив по Украине, пожив в Полтаве, побывав в Крыму, Киеве, Николаеве, Кременчуге и других местах (а также в Смоленске, Витебске, Петербурге), герой объясняет своей невесте:
«— Ты говоришь — Петербург. Если бы ты знала, какой это ужас и как я там сразу и навеки понял, что я человек до глубины души южный. Гоголь писал из Италии: „Петербург, снега, подлецы, департамент — все это мне снилось: я проснулся опять на родине”. Вот и я так же проснулся тут. Не могу спокойно слышать слов: Чигирин, Черкасы, Хорол, Лубны, Чертомлык, Дикое Поле, не могу без волнения видеть очеретяных крыш, стриженых мужицких голов, баб в желтых и красных сапогах, даже лыковых кошелок, в которых они носят на коромыслах вишни и сливы. „Чайка скиглить, литаючи, мов за дитьми плаче, солнце гpie, витер вie на степу козачем…” Это Шевченко, — совершенно гениальный поэт! Прекраснее Малороссии нет страны в мире»[28].
И то же самое — вне романа: «Он говорил мне, что это первое странствие по Малороссии было для него самым ярким, вот тогда-то он окончательно влюбился в нее, в ее дивчат в живописных расшитых костюмах, здоровых и недоступных, в парубков, в кобзарей, в белоснежные хаты, утонувшие в зелени садов, и восхищался, как всю эту несказанную красоту своей родины воплотил в своей поэзии простой крестьянин Тарас Шевченко!»[29]
Хлебников
Все знают, Велимир Хлебников (1885 — 1922) вел жизнь странника, редко в каких местах задерживался больше чем на месяц-два. Харьковский период жизни Хлебникова необычайно долгий для него — шестнадцать месяцев, «великое харьковское сидение», с апреля 1919-го по август 1920 года — и невероятно плодотворный. За это время им было написано шесть поэм, в том числе вершинные в его творчестве «Ладомир»[30] и «Поэт», и несколько десятков стихотворений.
Собственно, в Харькове Хлебников бывал и до этого: здесь жили его друзья, тоже поэты-футуристы Григорий Петников и Николай Асеев.
В 1916 году, призванный на военную службу, к которой был ни физически, ни психически не пригоден, Хлебников пишет знакомому врачу — приват-доценту Военно-медицинской академии Николаю Ивановичу Кульбину: «У поэта свой сложный ритм, вот почему особенно тяжела военная служба, навязывающая иго другого прерывного ряда точек возврата, исходящего из природы большинства, то есть земледельцев. Таким образом, побежденный войной, я должен буду сломать свой ритм (участь Шевченко[31] и др.) и замолчать как поэт. Это мне отнюдь не улыбается, и я буду продолжать кричать о спасательном круге к неизвестному на пароходе»[32]. Кульбин помог[33], Хлебников прошел психиатрическую комиссию, ему диагностировали неврастению и дали месячный отпуск. 20 августа он уехал из Астрахани в Харьков, а оттуда в поселок Красная Поляна (ныне село Змиевского района), где у жен Асеева и Петникова сестер Ксении (по-домашнему — Оксаны) и Веры Синяковых находилась дача.
Вообще-то сестер было пять[34], еще Надежда, Мария (известная художница Синякова-Уречина) и Зинаида, оперная певица. Яркие, талантливые, богемные[35], Синяковы «были своего рода местной достопримечательностью. Во всяком случае, их семья была настолько популярна, что приехавший в Харьков для поступления на филфак университета Асеев, услышав о них как о любителях искусства, счел своим долгом явиться к ним с визитом»[36]. И в Харькове, и живя в 1913 — 1914 годах в Москве, Синяковы водили знакомство со многими поэтами и художниками, принимали их у себя в Красной Поляне[37]. В Зинаиду был влюблен Маяковский; в Марию — Божидар и Давид Бурлюк; в Надежду — Борис Пастернак[38]. Хлебников попеременно перевлюблялся во всех сестер, кроме Надежды, а дольше других питал чувства к Оксане («<…> ей он однажды даже сделал предложение. „Как же так, Витя, ведь я же замужем за Асеевым!” — сказала она. „Это ничего”, — ответил Хлебников»[39]) и Вере («Хлебников постоянно ухаживал за Верой. Петников это видел и злился. <…> Доходило до того, что Петников, выходя из себя, кричал: „Витя, я сейчас дам вам по морде [физиономии]! Вы знаете, что это такое?! Вы видите эту руку?” [„Петников называл Хлебникова не Виктор, а Витя, Витенька”]. Хлебников обижался и начинал выкрикивать: „Я сейчас уйду от вас, я сейчас уйду!” Все бросались его успокаивать и удерживать — мир восстанавливался»[40]). Синяковым посвящены, или обращены к ним стихи Хлебникова «Красная Поляна», «Харьковское оно», «В этот день голубых медведей», «Собор грачей осенний», «Кормление голубя», а также поэмы «Поэт», «Три сестры», «Переворот во Владивостоке», «Синие оковы» и проза «Малиновая шашка».
В следующем, 1917-м году Хлебников побывал в Харькове и Красной Поляне несколько раз. В начале марта — так до сих пор и не комиссованный, рядовой запасного пехотного полка — приехал из Саратова, получив от медиков новый, пятимесячный отпуск. Затем уехал с Петниковым в Москву. Во второй половине апреля Хлебников снова в Харькове, и здесь его настигает воинская повестка. Чтобы избежать очередного призыва, он на десять дней ложится на освидетельствование в Сабурову дачу — губернскую земскую психиатрическую больницу[41]; ему опять дают пятимесячный отпуск. И еще раз приезжает летом. Об этих поездках 1917 года он говорит в рассказе «Октябрь на Неве» (1918):
«Ранней весной 1917 я и Петников садились на московский поезд. <…>
Этим воззванием был начат поэтический год, и с ним в руках два самозваных Председателя земного шара вечером садились на поезд Харьков — Москва, полные лучших надежд. <…>
Я испытывал настоящий голод пространства и на поездах, увешанных людьми, изменившими Войне, прославлявшими Мир, Весну и ее дары, я проехал два раза, туда и обратно, путь Харьков — Киев — Петроград. Зачем? Я сам не знаю.
Весну я встретил на вершине цветущей черемухи, на самой верхушке дерева, около Харькова. Между двумя парами глаз была протянута занавеска цветов. Каждое движение веток осыпало меня цветами»[42].
Отчасти поездки Хлебникова в Харьков были связаны и с тем, что здесь его — стараниями Петникова и Асеева — много печатали, то в одном сборнике, то в другом, в газетах, альманахах, журналах появлялись его стихи. А для неизбалованного публикациями Хлебникова это было немаловажно — увидеть свои стихи напечатанными.
Но лишь отчасти: в апреле 1919-го, получив в Москве прописку и, главное, заключив договор с издательством на полное собрание сочинений, Хлебников все бросает и снова неожиданно уезжает в Харьков. Маяковский об этом пишет: «Ездил Хлебников очень часто. Ни причин, ни сроков его поездок нельзя было понять. Года три назад мне удалось с огромным трудом устроить платное печатание его рукописей <…>. Накануне сообщенного ему дня получения разрешения и денег я встретил его на Театральной площади с чемоданчиком. „Куда вы?” — „На юг, весна!..” — и уехал. Уехал на крыше вагона <…>»[43]. Книга так и не вышла.
Жил Хлебников в Красной Поляне у Синяковых и в Харькове. Публикацией его стихов занимался Петников[44], организовавший в то время издательство «Лирень» и журнал «Пути творчества». Для «Путей творчества» Хлебников и написал свою главную теоретическую работу — статью «Наша основа» — с наиболее полным изложением своих поэтических принципов. О том, как она появилась, вспоминает секретарь редакции «Путей творчества», литературовед и критик Виктор Перцов: «Хлебников пришел ко мне в солдатской гимнастерке и в обмотках, без всяких материалов. Устроившись неловко около письменного стола, — видно было, что такой способ писания был для него не очень привычен, — он стал покрывать бумагу ровными строчками, как будто переписывал с готового текста, и не прерывал этого занятия, пока не кончились бутерброды с какой-то непонятной пайковой икрой эпохи военного коммунизма. К счастью, у меня был достаточный их запас, огромная статья написалась в один присест. Писалась она, как учебная, или пропагандистская, для студентов, которые, как и я, увлекались Хлебниковым»[45].
25 июня в Харьков вступила Добровольческая армия Деникина, и Хлебников, чтобы избежать очередной мобилизации, снова уехал в Красную Поляну. Однако и там тоже становилось небезопасно: однажды Хлебникова — «грязного, одетого в мешок, завязанный веревкой»[46] — арестовали, приняв за красного шпиона. И если б Синяковы не разъяснили деникинцам, что перед ними «знаменитый поэт Хлебников», его бы расстреляли.
Но как Хлебников ни скрывался от мобилизации, он все-таки снова получил повестку. Петников обратился к своему знакомому — «по митингам и сборищам литературным» — военному комиссару штабс-капитану В. Ладнову, но все, чем тот мог помочь («Хлебников здоров, отличное зрение, силен, прекрасный пешеход, пловец»[47]), — это выдать официальное направление на психиатрическую экспертизу. С таким «казенным письмом» Хлебников и отправился на уже знакомую Сабурову дачу[48] — где ему предстояло провести всю осень и начало зимы.
С лечащим врачом ему очень повезло. Владимир Яковлевич Анфимов, главврач больницы, хорошо сознавая культурную ценность личности Хлебникова, постарался, чтобы время, проведенное поэтом в больнице, было для него творчески насыщенным: давал ему задания писать стихи на ту или иную тему (охота, лунный свет, карнавал). Так появились «Сказка о зайце», стихотворение «Лунный свет», поэма «Поэт» («лучшая моя вещь», скажет Хлебников), а кроме того стихи «Ангелы», «Горные чары», поэмы «Лесная тоска» и «Гаршин»[49].
В отношении Хлебникова-пациента Анфимов пишет: «Все поведение В. Хлебникова было исполнено противоречий: он или сидел долгое время в своей любимой позе — поперек кровати с согнутыми ногами и опустив голову на колени, или быстро двигался большими шагами по всей комнате, причем движения его были легки и угловаты. Он или оставался совершенно безразличным ко всему окружающему, застывшим в своей апатии, или внезапно входил во все мелочи жизни своих соседей по палате, и с ласковой простодушной улыбкой старался терпеливо им помочь. Иногда часами оставался в полной бездеятельности, а иногда часами, легко и без помарок, быстро покрывал своим бисерным почерком клочки бумаги, которые скоплялись вокруг него целыми грудами»[50]. Доктор поставил диагноз: «Для меня было ясно, что передо мной психопат типа Dejenere supericur» — и написал заключение, где не признал поэта годным к военной службе.
В больнице Хлебникова навещал Петников, сохранилось письмо: «Григорий Николаевич! <…> Голод как сквозняк соединит Сабурову дачу и Ст. Московскую[51]. Пользуйтесь редким случаем и пришлите конверты, бумагу, курение, и хлеба, и картофель. И да благо вам будет, и да долголетен вы будете на земле! Алаверды. Дело такта изобрести еще что-нибудь. Если есть книги для чтения (Джером-Джером), то и их. Мы»[52]. Но потом и Петников уезжает — в Москву, — и, когда 12 декабря в Харьков входит Красная армия и Хлебникову больше нет нужды скрываться в психбольнице, оказывается, что идти ему некуда: все харьковские друзья за это время разъехались, а больничные правила требуют, чтобы больного при выписке кто-то обязательно взял на поруки.
Помощь пришла абсолютно неожиданно и от незнакомых людей. Следователь Реввоентрибунала Александр Николаевич Андриевский[53], появившийся в Харькове вместе с Красной армией, был хорошо знаком с творчеством футуристов и Хлебникова, читал наизусть и, случайно узнав, что поэт содержится в местном сумасшедшем доме и его не выпускают, явился туда, предъявил Анфимову «страшный» мандат, где говорилось, что он имеет право арестовать «любое гражданское лицо безотносительно к должности, которое это лицо занимает», чем напугал доктора до полусмерти, и забрал из больницы Хлебникова.
Поселил его Андриевский где жил сам — на Чернышевской, 16, кв. 2[54] — в доме, до революции, как и особняк рядом, принадлежавшем дочери подполковника Ольге Сердюковой, а теперь преобразованном в общежитие. Квартира 2 занимала весь второй этаж дома, и в ней жили коммуной «левые художники» Алексей Почтенный[55], Иосиф Владимиров, студентка медфака Лиля Фильшинская с сестрой Зиной, некто Владимир Литвинов и инструктор политотдела 14-й армии Лидия Домбровская.
Андриевский вспоминает: «Коммуна вселила Хлебникова в помещение, выходившее окнами на Чернышевскую улицу. Это помещение было разделено на две части капитальной перегородкой, в которой была пробита полукруглая арка. Она была прикрыта тяжелым раздвижным занавесом. Хлебников в первый же день обнаружил, что ему были предоставлены апартаменты, состоящие из двух больших комнат. От такой роскоши он категорически отказался и стал настаивать, чтобы во вторую комнату подселили кого-нибудь из коммунаров. Ему объясняли, что и до его появления коммунары достаточно вольготно жили, не пользуясь этими комнатами. После долгого спора сошлись на том, что Хлебников будет жить в той из двух смежных комнат, где рядом с очень удобным для работы столом стоял широкий диван, покрытый пушистым ковром»[56].
«Ночные беседы» Андриевского с Хлебниковым касались всеобщих физических и математических законов мироздания — Хлебников обдумывал свою философскую теорию, которую через полтора года, уже в Железноводске, изложит в трактате о «законах времени» «Доски судьбы» (а самому Андриевскому посвятит поэму «Председатель чеки»[57], написанную осенью 1921-го в Пятигорске).
Андриевский говорит о глубоких знаниях Хлебникова в точных науках[58] и поразившем его позже предвосхищении поэтом многих открытий в физике. Например: «В одной из очередных ночных бесед Хлебников начал подробно излагать свою концепцию пульсации всех „отдельностей” мироздания. Такими отдельностями для него являлись звезды, галактики, атомы элементов, атомные ядра, окружающие их электронные оболочки и отдельные электроны. Необычными были представления Хлебникова об атомах потому, что весной 20 года термин „протон” не существовал. Протон был открыт в Англии только в июне 1920 года, а до нас сведения об этом открытии дошли значительно позже. До этого времени атом представлялся ученым в виде неразделенного внутри себя массивного атомного ядра и вращающихся вокруг него электронов. Хлебников же уже весной 20 года мне говорил: „Если ядра атомов многозарядны, они должны быть и многозернистыми”». Или: «„<…> я утверждаю свою убежденность в пульсации всех отдельностей мироздания и их сообществ. Пульсируют солнца, пульсируют сообщества звезд, пульсируют атомы, их ядра и электронная оболочка, а также каждый входящий в нее электрон. Но такт пульсации нашей галактики так велик, что нет возможности его измерить. Никто не может обнаружить начало этого такта и быть свидетелем его конца. А такт пульсации электрона так мал, что никакими ныне существующими приборами не может быть измерен. Когда в итоге остроумного эксперимента этот такт будет обнаружен, кто-нибудь по ошибке припишет электрону волновую природу. Так возникнет теория лучей вещества”. Разговор происходил ранней весной 1920 года. Если я запомнил его содержание и даже отдельные формулировки Велимира, то только потому, что эти его высказывания показались мне чересчур парадоксальными и порожденными его неуемной фантазией. Все же если не в ту же ночь, то на следующий день я их записал. Нетрудно представить, до какой степени я был потрясен, когда в 1925 году, то есть спустя три года после смерти Хлебникова, до меня дошли первые сведения о диссертации Луи де Бройля, написанной им в 1924 году. <…> Я прочел ее несколько раз от корки до корки <…>. Сомнений не было никаких… Луи де Бройль пришел к предсказанному Хлебниковым выводу о волновой природе электрона, о дуализме частицы-волны»[59].
В конце марта Андриевский уехал из Харькова вместе с Реввоенсоветом продвигающейся на юго-запад армии, а Хлебников, по всей видимости, после этого переселился из опустевших комнат коммуны в расположенный во дворе того же здания флигель[60]. Здесь его примерно 12 апреля навестили приехавшие две недели назад из Москвы Сергей Есенин и Анатолий Мариенгоф, описавший и скудость обстановки, и бедность Хлебникова, вышедшего им навстречу для приветствия с чиненой щиблетой в руке[61].
Тут же Есенину пришла в голову идея через неделю, во время вечера имажинистов в городском театре, устроить представление с посвящением Хлебникова в Председатели Земного шара[62]. Станислав и Сергей Куняевы в «жэзээловском» «Сергее Есенине» предполагают, что идея «коронования» возникла не просто так, а с целью насолить Маяковскому — злейшему есенинискому врагу, — унизив его друга Хлебникова[63]. И пожалуй, что этот момент требует нашего с вами внимания.
Может быть, идея о совместном вечере пришла в голову Есенину и спонтанно, но случайной не была. Наоборот — и здесь мы вторгаемся в жанр криптоистории, — все это хорошо, концептуально укладывалось в имажинистские программные цели, и подвернувшийся в Харькове Хлебников был для них, воинствующих имажинистов, просто подарком судьбы. Недаром Есенин после, раздувая и преувеличивая, вспоминал о том совместном вечере как об одной из своих самых крупных побед над футуризмом: «— У этого дяденьки-достань воробышка хорошо привешен язык, — охарактеризовал Сергей Маяковского. — Он ловко пролез сквозь игольное ушко Велемира Хлебникова и теперь готов всех утопить в поганой луже, не замечая, что сам сидит в ней. Его талантливый учитель Хлебников понял, что в России футуризму не пройти ни в какие ворота, и при всем честном народе, в Харькове, отрекся от футуризма. Этот председатель Земного шара торжественно вступил в „Орден имажинистов” и не только поместил свои стихи в сборнике „Харчевня зорь”, но в нашем издательстве выпустил свою книгу „Ночь в окопе”[64]»[65]. Вот так, ни больше ни меньше.
Так в чем же корень проблем, так сказать, casus belli? Под какую раздачу попал в Харькове Хлебников? Лев Повицкий (о нем позже, в главе о Есенине) пишет:
«Так в Харькове была ими напечатана „Харчевня зорь” — сборник нескольких стихов Есенина, Мариенгофа и Хлебникова. Последний, теоретик и основоположник русского футуризма, получил место в сборнике за рекламное стихотворение „Москвы колымага…”[66] Стихотворение в целом представляло собой сумбурный набор рифмованных строк психически больного человека, каковым в то время уже несомненно являлся Хлебников, но оно нужно было воинствующим имажинистам как знак их влияния даже в могущественном лагере футуристов.
В чем, собственно, состояла причина обостренных, резко враждебных, отношений между имажинистами и футуристами?
В „Ключах Марии” Есенин говорит: „Футуризм <…> крикливо старался напечатлеть нам имена той нечисти (нечистоты), которая живет за задними углами наших жилищ”. И далее: „Он сгруппировал в своем сердце все отбросы чувств и разума и этот зловонный букет бросил, как проходящий в ночи, в наше, с масличной ветвью ноевского голубя, окно искусства”.
На мои неоднократные обращения к Есенину за разъяснениями по этому вопросу я получал от него другой, весьма лаконичный ответ: „Они меня обкрадывают”.
Смысл этих слов заключался в том, что Есенин считал себя хозяином и монополистом образного слова в поэзии. Футуристы под иной вывеской прибегали, мол, к тому же имажинистскому методу, насыщая его „для отвода глаз” гиперболоурбанистским содержанием. Это Есенин считал этически недопустимым приемом. Никто и ничто не могло его разубедить в этом, созданном его воображением, своеобразном представлении о „литературной собственности”, и вражда к футуристам жила в нем до последних дней»[67].
Вечер в городском театре (сейчас — Харьковский государственный академический украинский драматический театр имени Т. Г. Шевченко, ул. Сумская, 9)[68] состоялся 19 апреля, в первом отделении выступали Есенин и Мариенгоф, второе было отведено под церемонию шутовского посвящения, закончившегося тем, что поэта довели до слез[69].
Райт-Ковалева, присутствовавшая на этом мероприятии, говорит: «Как страшно <…> вспоминать тот недостойный, нехороший и нелепый вечер <…>, который устроили имажинисты в харьковском театре. Из Москвы приехали Есенин, Мариенгоф, все какие-то показные, расфуфыренные. В афишах широко рекламировалось участие Хлебникова, что-то вроде „коронации Председателя Земного Шара” с какими-то дополнительными „трюками”. Велимир все принял абсолютно всерьез. Не помню, видели ли мы его перед этим вечером, но там, в театре, была страшная духота — настоящая или душевная? — а на сцене, после совсем не запомнившегося мне чтения имажинистов — слишком крикливого и неестественного, вдруг появился Хлебников. Не стану описывать, как его „венчали на царство” — не помню. Осталось только невыносимое чувство стыда за всю эту комедию, жалость к нашему другу, бормочущему что-то под нос, какое-то кольцо, которое надевают ему на палец под хохот публики, — а потом, за кулисами, — растерянный, обиженный, плачущий Хлебников: у него отнимают кольцо, все это было „нарочно”, а он поверил… Мы его пытались увести, — а может быть, даже и увели оттуда, но у меня с тех пор зародилась невольная и прочная неприязнь к имажинистам. После того несчастного вечера мы еще больше привязались к Хлебникову»[70].
К тому вечеру в театре, как уже говорилось, имажинисты напечатали в местной типографии сборник «Харчевня зорь», куда кроме их стихов вошли и «Москвы колымага…», «Горные чары», «Город будущего» Хлебникова. Последнее — посвящено Харькову, точнее — каким он будет, и если уж говорить о пророческом даре Хлебникова, то вот вам предсказание конструктивистского Харькова, Госпрома и т. п.:
Здесь площади из горниц, в один слой,
Стеклянною страницею повисли,
Здесь камню сказано «долой»,
Когда пришли за властью мысли.
Прямоугольники, чурбаны из стекла,
Шары, углов, полей полет,
Прозрачные курганы, где легла
Толпа прозрачно-чистых сот,
Раскаты улиц странного чурбана
И лбы стены из белого бревна —
Мы входим в город Солнцестана,
Где только мера и длина.
<…>
О, ветер города, размерно двигай
Здесь неводом ячеек и сетей,
А здесь страниц стеклянной книгой,
Здесь иглами осей,
Здесь лесом строгих плоскостей.
Дворцы-страницы, дворцы-книги,
Стеклянные развернутые книги,
Весь город — лист зеркальных окон,
<…>
Ты мечешь в даль стеклянный дол,
Разрез страниц стеклянного объема
Широкой книгой открывал.
В апреле же Александр Лейтес как секретарь клуба «Коммунист»[71] Харьковского губкома КП(б)У получил задание организовать центральную литературную студию и пригласил Хлебникова на ее первое заседание. Придя без опоздания, Хлебников три часа молча слушал выступления других писателей, а также литературоведов, предлагавших лекционные курсы для студийцев, а затем после настойчивых просьб предложил свои: по принципам японского стихосложения (японский он самостоятельно изучал еще в середине 1900-х) и методам строительства железной дороги в Японию, через Гималаи, параллельно границе с Китаем, к Тихому океану, дальше — постоянно действующая паромная переправа.
«На должность лектора в клубе „Коммунист” Хлебникова не утвердили, но зачислили трубачом в клубный оркестр. Это было сделано для того, чтобы поэт мог получать паек. Конечно, паек был скудный и состоял в основном из хлеба со жмыхом и сахарина, но Хлебников не жаловался»[72]. И еще приглашали выступать на поэтические вечера литстудии. Лейтес пишет: «Никаких внешних данных поэта-оратора (а тем более эстрадного говоруна) у него не было. Скандировал он тихим, чаще всего вялым голосом. Случалось, что переходил на скороговорку, на шепот, а то и просто обрывал чтение, произнося при этом свое обычное „и тому подобное” или „и так далее”»[73].
Здесь в «Коммунисте» в середине мая Хлебников встретился с приехавшим в Харьков наркомом просвещения Анатолием Луначарским — попросил Лейтеса устроить встречу, — чтобы предложить несколько строф из поэмы «Ладомир», над которой в то время работал, в качестве нового пролетарского гимна взамен «Интернационала».
«Ладомир» вышел в июне, без содействия Луначарского и тиражом всего 50 экземпляров. Зато это была не просто книга. Литография с рукописи (вместо печатного текста — рукописный), обложка, титульный лист, шмуцтитул, иллюстрации на отдельных листах, заставки, ручная раскраска акварелью — работа знаменитого художника-авангардиста Василия Ермилова, друга Хлебникова. И Ермилов же помог издать книгу, его брат работал в типографии. «<…> это он, Ермилов, подделал подпись харьковского комиссара по печати, сам написал красным карандашом „Разрешаю” на просьбе напечатать в литографской мастерской харьковской железной дороги поэму Хлебникова „Ладомир”»[74].
Но как ни вжился Хлебников в Харьков, летом 1920-го его все больше снова мучил «голод пространства», он рвался к родителям в Астрахань или на Кавказ, где уже советская власть и можно ехать. 22 августа он получил в харьковском Политпросвете два удостоверения о командировках в Астрахань и Баку (там 1 сентября начинался Первый съезд народов Востока).
Дальше были Ростов-на-Дону, Армавир, Дагестан, поход в Персию с Персидской Красной армией (в качестве лектора), работа у местного хана воспитателем его детей. Потом опять Баку, Железноводск, Пятигорск, Москва и смерть — в 1922-м — от паралича и гангрены в деревне Санталово Крестецкого уезда Новгородской губернии.
А в Харькове Хлебников остался легендой[75].
Кленовский
Случай в своем роде уникальный. И загадочный, требующий разъяснения. Один из лучших поэтов Русского Зарубежья, один из лучших лириков России середины XX века, согласно отзыву архиепископа Иоанна Шаховского, один из последних классицистов, согласно Нине Берберовой, и т. д. двадцать лет прожил в Харькове уже состоявшимся поэтом и не написал за все это время ни строчки, а потом, уехав из Харькова, эмигрировав из страны, сразу же снова вернулся к поэзии и выпустил в последующие тридцать лет одиннадцать поэтических сборников.
Дмитрий Кленовский (1892 — 1976; настоящая фамилия — Крачковский) родился в Петербурге в семье художников — академика живописи Иосифа Евстафьевича Крачковского и акварелистки Веры Николаевны Беккер; окончил Царскосельскую гимназию, бывал с родителями во Франции, Италии и других странах Европы, три года по состоянию здоровья, из-за подозрения на туберкулез, жил в Швейцарии. Учился на юридическом факультете Петербургского университета, параллельно посещал лекции на историко-филологическом; с 1914-го печатался в петербургских журналах, в 1916-м вышел его первый сборник стихов — «Палитра».
В 1917-м Кленовский был призван на военную службу, служил в Главном артиллерийском управлении — в 1918 — 1920 гг. В 1921 — 1922 гг. работал журналистом, корректором, редактором, корреспондентом, рецензентом в Москве. Посещал литературные кружки, ходил на собрания философского Общества сравнительного изучения религий, слушал лекции Волошина и Андрея Белого.
Его второй сборник стихов — «Предгорье» — должен был выйти в петроградском издательстве «Петрополис», но так и не вышел, издательство сворачивало свою деятельность в России. В 1921-м закончился Серебряный век русской поэзии: умер Блок, расстреляли Гумилева (он многое значил для Кленовского[76] и не раз появляется в его поздних стихах), Белый эмигрировал в Берлин, вообще все разъезжались, — а тот, который сменял собой Серебряный, только рождался, был по-постреволюционному жесток и пугал новыми формами и новыми темами. Этих форм, тем Кленовский-классицист не принял и, когда стало ясно, что это конец, уехал в 1922-м из Москвы с матерью (отец умер еще в 1914-м) в Харьков. И как поэт замолчал, казалось, навсегда[77]. Последнее, что он сделал, перед тем как замолчать, — попытался издать «Предгорье» в Харькове. Безуспешно.
В Харькове Кленовский работал в Радиотелеграфном агентстве Украины — редактором и переводчиком технических текстов с украинского и на украинский; для «Антологии украинской поэзии в русских переводах» перевел Максима Рыльского[78] — в 1920-е годы «неоклассика». «Неоклассики» (Мыкола Зеров, Мыхайло Драй-Хмара, Павло Филипович, Юрий Клен), отмежевавшиеся от пролетарской культуры и ушедшие в чистое, асоциальное искусство, в античные сюжеты и мифологические образы, были Кленовскому, конечно, близки[79].
Чуть-чуть фантазии, и можно представить себе Кленовского украинским поэтом-«неоклассиком»: ничего удивительного, такой переход был бы в порядке вещей: многие прославленные украинские поэты 1920-х годов (Майк Йогансен, Сосюра, Леонид Чернов-Малошийченко, а из «неоклассиков» — Филипович и Драй-Хмара) начинали в 1910-е как поэты русские. Однако все «неоклассики» жили в Киеве, не в Харькове, в Харькове расцветали другие литературные сообщества: «Плуг», «Гарт», «ВАПЛИТЕ», «Нова генерація» — пролетарские, крестьянские, авангардные, социально громкие, — но в Харькове уже была работа, семья, дом. К тому же в 1927 году пленум ЦК КП(б)У дал политическую оценку «неоклассикам», их поэзия стала идеологически опасной, Рыльского в 1931-м арестовали, он год просидел в тюрьме, а в 1935-м арестовали Зерова, Филиповича, Драй-Хмару, и из лагерей они уже не вернулись. Самого Кленовского несколько раз вызывали на допросы в НКВД, но не арестовывали.
Свидетельств нет, но с кем мог общаться или хотя бы пересекаться Кленовский, работая в РАТАУ, на Сумской, 11? Кроме РАТАУ — это же был тогдашний Дом печати — в этом здании находилась редакция газеты «Вісті ВУЦВК» (главредом которой был Эллан-Блакитный и где часто бывали Остап Вишня, Сосюра, Павло Тычина, Александр Довженко), а также редакции газет «Селянська правда» (ее главредом был Сергей Пилипенко), «Пролетар», «Літературна газета», а с 1932 года здесь находился оргкомитет Союза писателей Украины. Так что — с кем угодно из харьковских украинских писателей того времени. Документальных свидетельств, повторюсь, нет. Потом, уже в эмиграции, Кленовский переписывался с Иваном Багряным, который после войны тоже жил в Баварии, в Ной-Ульме.
В 1928-м Кленовский женился на уроженке Петербурга, учительнице немецкого языка Маргарите Гутман, немке по происхождению — как и мать Кленовского. И здесь самое время сказать о харьковских адресах поэта. Сначала, в 1920-е, они с матерью жили на Пушкинской, 54. Теперь адрес «ул. Пушкинская, 54/2» — у построенного в 1931 году конструктивистского жилого дома, а № 54 — у дома во дворе и, скорее всего, дом, где жил Кленовский, — на другом углу этих улиц. Это сегодня «Пушкинская, 56». А в 1930-х Кленовский с супругой жили в доме по улице Иванова, 33 (квартира 6)[80] и на лето снимали дачу в пригородном поселке Малая Даниловка. «Крачковский был очарован слобожанской природой, подружился с местными жителями, особенно с соседями — семьей Кипарисовых»[81]. Малой Даниловке повезло больше Харькова: возможно, о ней, о слобожанском лете, одно из стихотворений Кленовского, написанное в 1951 году:
Вспомним вместе, вспомним все с начала!
Утро пело, озеро цвело,
Лодка у короткого причала
Надломила легкое весло.
А оттуда, где, спустясь, опушка
Загляделась в радужную гладь,
Куковала щедрая кукушка —
Было даже и не сосчитать!
Что тайком мы оба загадали —
В этом мы признались лишь потом,
А покуда, сидя на причале,
Толковали о совсем пустом.
Вот уже былое как в тумане,
Но еще с тобою мы не раз
Милую пророчицу помянем,
Что тогда не обманула нас[82].
Летом 1942-го Кленовский с супругой выехали в Симферополь (там Кленовский сотрудничал в местной прессе), в 1943-м — в Австрию, где до 1944-го находились в лагере для немцев-беженцев, потом по май 1945-го Кленовский работал служащим на лесопилке, а после войны[83] супруги перебрались в Баварию и осели в деревушке под Траунштайном. Жили скромно, уединенно, на социальное пособие снимая у крестьян маленький домик. В 1954-м американские друзья купили им место в приюте для одиноких престарелых людей на окраине Траунштайна, и они переселились туда. За год до смерти Дмитрий Иосифович ослеп, но продолжал работать: записывал, как мог, новые строчки на бумаге, затем жена с трудом разбирала и зачитывала ему написанное, а Кленовский вносил последние исправления[84]. Умер Кленовский в 1976 году известным поэтом Зарубежья, похоронили его на местном траунштайнском кладбище.
В статье «Казненные молчанием (О судьбе некоторых русских поэтов)»[85] Кленовский написал: «Не успела моя нога оторваться от советской почвы, как неожиданно для самого себя, отнюдь не ставя перед собой этой задачи, я возобновил после 20-летнего молчания мою литературную работу…» И о том, что до этого — в Харькове: «Казалось, духовная атмосфера во всей стране выжжена, выхолощена до предела. Дышать для творчества, для стихов стало нечем».
И еще жестче — в одном из самых первых после молчания стихов:
Я мертвым был. На тройке окаянной
Меня в село безвестное свезли,
И я лежал в могиле безымянной,
В чужом плену моей родной земли.
Я мертвым был. Года сменяли годы.
Я тщился встать и знал — я не могу.
И вдруг сейчас под легким небосводом
Очнулся я на голубом снегу[86].
Это стихотворение написано в 1945-м и называется — вы не поверите — «Болдинская осень».
У Хлебникова было «великое харьковское сидение» — самый плодотворный период творчества — и множество строк, посвященных Харькову; у Кленовского — «великое харьковское молчание», затянувшееся на два десятилетия, и ни строчки потом о Харькове — «селе безвестном»[87]. Однако «Помолчать бывает даже полезно… И никакое молчание не проходит бесследно, это всегда период накопления внутренних сил. <…> я молчал 20 лет, но это отразилось на мне скорее благоприятно»[88].
А что касается Харькова, то очень справедливо — во всех отношениях, — что первой книгой возвращенного на родину Кленовского стала вышедшая в 2004 году в Харькове — «Певучая ноша: Избранное»[89].
(Окончание следует.)
[1] А до этого, если кому интересно, был Пятидесятилетия СССР.
[2] Правда, во
дворе ресторана «Эрмитаж» (ул. Максимилиановская, 18) стоит небольшой — среди
прочих: Сковороде, Толстому, Достоевскому, Гумилеву, Ахматовой, Пастернаку,
Булгакову с Бегемотом, медведю с рыбой в пасти, Цветаевой, Маяковскому,
Есенину, Шукшину, Высоцкому, харьковчанке Гурченко и отчего-то Столыпину, — но
это из серии ресторанной скульптуры типа садовых гномиков. Харьковские
рестораторы такое любят: бронзовые профессор Преображенский и Шариков около
ресторана «Шарикоff», Остап Бендер, Эллочка-людоедка, Киса Воробьянинов-Папанов
и Киса Воробьянинов-Филиппов возле кафе «Veranda21», Хемингуэй у входа в паб
«Старик Хэм».
[3] Бунин И. Жизнь Арсеньева. Стихотворения.
СПб., «Бионт», «Лисс», 1994, стр. 155 — 156.
[4] Там же.
[5] «Брат Георгий уехал опять в Харьков и опять,
как когда-то, бесконечно давно, когда его везли в тюрьму, в светлый и холодный
октябрьский день. Я провожал его на станцию. Мы резво катили по набитым,
блестящим дорогам, отгоняли бодрыми разговорами о будущем грусть разлуки, ту
тайную боль о прожитом сроке жизни, которому всякая разлука подводит последний
итог и тем самым навсегда его заканчивает. „Все, Бог даст, устроится! — говорил
брат, себялюбиво не желая огорчать себя, своих надежд на харьковскую жизнь. —
Как только осмотрюсь немного и справлюсь со средствами, тотчас же выпишу тебя.
А там видно будет, что и как…”» («Жизнь Арсеньева», 1994, стр. 146).
[6] А в «Жизни
Арсеньева» декабрь — аберрация памяти? Или так нужно было для романа?
[7] Бунин
И. Автобиографическая заметка (Письмо С. А. Венгерову). — В кн.: Бунин
И. Собрание сочинений в четырех томах. Том 1. М., «Правда», 1988 («Библиотека
„Огонек”»), стр. 10.
[8] Не иначе Успенским, на Университетской горке,
— самой главной и высокой, благодаря колокольне, церковью Харькова, одним из
символов города. Рядом центральная площадь — тогда Ярмарочная, теперь
Конституции.
[9] Муромцева-Бунина В. Н. Жизнь Бунина (1870 — 1906). —
В кн.: Бунин И. Собрание сочинений в
тринадцати томах. Том 10. Портреты; Критика; Слово о Бунине. М., «Воскресенье»,
2006, стр. 333.
[10] Бунин
И. Автобиографическая заметка, стр. 6.
[11] Дом стоит как есть, памятной
«бунинской» таблички на нем, как уже сказано, нет, но его жители знают,
рассказывают, что там жил Бунин. И — ремарка в сторону: на той же улице (в доме
№ 6; таблички тоже нет) за сорок лет до этого жила, приехав в Харьков, и бунинская
землячка из Елецкого уезда Орловской губернии — Мария Александровна Вилинская
(1833 — 1907), русская дворянка, что стала украинской писательницей Марко
Вовчок.
[12] Бунин
И. Жизнь Арсеньева, 1994, стр. 156.
[13] Там же, стр. 157.
[14] Искусствовед Эммануил Воронец входил
в тот же народнический кружок, что и Юлий Бунин. А еще Федор Ребинин,
железнодорожный служащий, дед балерины Ольги Лепешинской Василий Лепешинский и
др. Иван Бунин был к ним вхож, бывал на собраниях кружка.
[15] Муромцева-Бунина В. Н. Жизнь Бунина (1870 — 1906),
2006, стр. 333.
[16] Там же, стр. 348.
[17] Вот она действительно харьковчанка.
Александра Станиславовна Монтвид (1845 — 1921), литпсевдоним — Шабельская, по
фамилии матери, родилась в родовом поместье в Изюмском уезде Харьковской
губернии, окончила Харьковский институт благородных девиц, была членом
правления Харьковского общества распространения в народе грамотности.
Печаталась в журналах «Отечественные записки», «Северный вестник», «Русское
богатство», «Новое слово», «Вестник Европы» и т. д., автор романов «Горе
побежденным» (1881), «Три течения» (1888), «Друзья» (1894), нескольких комедий
и др. Кстати, переложила свою повесть «Накануне Ивана Купала» на украинский.
[18] Вот опять. Восемнадцать.
[19] Очерки, вышли в 1884-м.
[20] Бунин
И. Заметки (о литературе и современниках). — В кн.: Бунин И. Собрание сочинений в тринадцати томах. Том 10. Портреты;
Критика; Слово о Бунине. М., «Воскресенье», 2006, стр. 54 — 55.
[21] Там же, стр. 55.
[22] Имеются в виду «Исторические песни
малорусского народа с объяснениями В.
Антоновича и М. Драгоманова» (в 2 томах, изданы в Киеве в 1874 —
1875 гг.).
[23] Бунин
И. Жизнь Арсеньева, 1994, стр. 163 — 164.
[24] Муромцева-Бунина В. Н. Жизнь Бунина (1870 — 1906), 2006, стр. 335 — 336.
[25] Там же, стр. 338.
[26] Бунин
И. Жизнь Арсеньева, 1994, стр. 170.
[27] Муромцева-Бунина В. Н. Жизнь Бунина (1870 — 1906).
2006, стр. 380.
[28] Бунин
И. Жизнь Арсеньева, 1994, стр. 244.
[29] Муромцева-Бунина В. Н. Жизнь Бунина (1870 — 1906),
2006, стр. 347.
[30] В романе «Молодой негодяй» (1986)
Эдуард Лимонов говорит, что, согласно распространенной в Харькове легенде,
«Ладомир» был написан Хлебниковым на скамейках Бурсацкого спуска (это самый
центр, с Университетской горки в сторону Благовещенского рынка). И раз уж зашла
речь: города, в котором вырос, Лимонов не любит, советская
провинциально-затхлая атмосфера Харькова 1950 — 1960 гг. до сих пор вызывает у
него отвращение, и чуть ли не единственное, что примиряет его с Харьковом и
даже заставляет им гордиться, — то, что это город «гениального Хлебникова». «В
юности, где-то в возрасте двадцати одного года я переписал от руки три тома
Хлебникова. Купить себе это очень редкое издание я не мог, ксероксов еще не
существовало, поэтому пришлось переписать» (Лимонов
Э. Священные монстры, 2004 <http://limonow.de>).
[31] И кстати, об украинском языке,
которым Хлебников — по матери украинец — в своем творчестве активно
пользовался: «Так, одно из свойств украинского языка для Хлебникова состоит в
его обнаженном реализме, прямоте, способности откровенно называть вещи»,
«<…> украинская речь для Хлебникова и лирична, и нежна, в ней есть
игривость и веселость, это голос жизни, голос девичьего юмора» и т. д. (Берковский
Н. Я. Велимир Хлебников. — В кн.: Берковский
Н. Я. О русской литературе. Сборник статей. Л., «Художественная литература»,
1985, стр. 347, 348).
[32] Цит. по: Степанов Н. Л. Биографические сведения. — В кн.: Хлебников В. Собрание произведений. В 5 т.
Т. 1. Поэмы. Л., «Издательство писателей в Ленинграде», 1928.
[33] Подробно об этом см. материал Е.
Деменка «Начертательные знаки» («Новый мир», 2016, № 7).
[34] Плюс четыре брата.
[35] «Синяковых пять сестер. Каждая из
них по-своему красива. Жили они раньше в Харькове, отец у них был черносотенец,
а мать человек передовой и безбожница. Дочери бродили по лесу в хитонах, с
распущенными волосами и своей независимостью и эксцентричностью смущали всю
округу. В их доме родился футуризм» (Брик
Л. Пристрастные рассказы. Воспоминания, дневники, письма. Составители Я. И.
Гройсман, И. Ю. Генс. Нижний Новгород, «ДЕКОМ» (Серия «Имена»), 2011, стр. 57 —
58).
[36] Яськов
В. Хлебников. Косарев. Харьков. — «Волга», 1999, № 11.
[37] Их усадьбу реквизировали в середине
1920-х, но, собственно, к тому времени все сестры уже разъехались с мужьями из
Харькова. Потом здесь находилась контора лесничества, а в последнее время —
общежитие для сезонных рабочих. На сегодня от усадьбы осталась где-то третья
часть, недавно ее передали районному краеведческому музею. А вот харьковский особняк Синяковых, где тоже
бывали знаменитые гости, хорошо сохранился: два дома (пер. Никитинский, 22 и
22-а), в одном из них сейчас швейный цех и областное пуско-наладочное
управление, другой — жилой.
[38] Он тоже бывал в Красной Поляне, в
июле 1915-го на три недели приезжал погостить к Надежде. В стихотворении
«Мельницы» из сборника «Поверх барьеров» (1917): «Плакучий Харьковский уезд, /
Русалочьи начесы лени, / И ветел, и плетней, и звезд, / Как сизых свечек
шевеленье. // Как губы, — шепчут; как руки, — вяжут; / Как вздох, — невнятны,
как кисти, — дряхлы, / И кто узнает, и кто расскажет, / Чем тут когда-то дело
пахло?» (Пастернаковскому приезду — и, собственно, самому Пастернаку —
посвящено и написанное тогда же, 18 июля 1915 года, стихотворение Асеева
«Сорвавшийся с цепей», где «Мокроту черных верст отхаркав, / полей приветствуем
изменой — / еще влетит впотьмах под Харьков, / шипя морской осенней пеной…».)
Об отношениях с Надеждой Синяковой и цикл «Скрипка Паганини» (1917), и львиная
доля стихов «Поверх барьеров» — первого издания книги: в 1928-м, готовя второе,
Пастернак выбросил из него восемнадцать стихов, обращенных к Синяковой, и еще
одиннадцать переписал.
А о Зинаиде и всех сестрах Синяковых в целом есть в «Охранной грамоте» (1930): «Я снимал комнату с окном на Кремль. Из-за реки мог во всякое время явиться Николай Асеев. Он пришел бы от сестер С., семьи глубоко и разнообразно одаренной. Я узнал бы в вошедшем: воображенье, яркое в беспорядочности, способность претворять неосновательность в музыку, чувствительность и лукавство подлинной артистической натуры. Я его любил. Он увлекался Хлебниковым. Не пойму, что он находил во мне. От искусства, как и от жизни, мы добивались разного»; «Зимой на Тверском бульваре поселилась одна из сестер С-х — 3. М. М-ва (т. е. Зинаида Михайловна Мамонтова, Мамонтова — по мужу — А. К.). Ее посещали. К ней заходил замечательный музыкант (я дружил с ним) И. Добровейн. У ней бывал Маяковский. К той поре я уже привык видеть в нем первого поэта поколенья. Время показало, что я не ошибся. Был, правда, Хлебников с его тонкой подлинностью. Но часть его заслуг и доныне для меня недоступна, потому что поэзия моего пониманья все же протекает в истории и в сотрудничестве с действительной жизнью. Был также Северянин, лирик, изливавшийся непосредственно строфически, готовыми, как у Лермонтова, формами и при всей неряшливой пошлости поражавший именно этим редким устройством своего открытого, разомкнутого дара» (Пастернак Б. Охранная грамота. — В кн.: Пастернак Б. Воздушные пути. Проза разных лет. М., «Советский писатель», 1983, стр. 265, 268).
[39] Старкина
С. Велимир Хлебников. М., «Молодая гвардия», 2007 («Жизнь замечательных
людей»).
[40] Яськов
В. Хлебников. Косарев. Харьков. — «Волга», 1999, № 11.
[41] Ныне — Харьковская областная
клиническая психиатрическая больница № 3;
ул. Академика Павлова, 46.
[42] Хлебников
В. Творения. М., «Советский писатель», 1986, стр. 544.
[43] Маяковский
В. В. В. В. Хлебников (1922). — В кн.: Маяковский
В. В. Собрание сочинений в 12 томах. Том 11. М., «Правда», 1978 («Библиотека
„Огонек”»), стр. 155.
[44] Асеев
в сентябре 1917 года был избран в полковой Совет солдатских
депутатов и с эшелоном раненых сибиряков отправился в Иркутск.
А оттуда уехал на Дальний Восток.
[45] Перцов
В. О. Велимир Хлебников. — В кн.: Перцов
В. О. Современники: Избранные литературно-критические статьи: В 2-х тт. Т. 1.
М., «Художественная литература», 1980, стр. 154.
[46] Старкина
С. Велимир Хлебников, 2007.
[47] Из письма Петникова Николаю
Харджиеву от 20.08.1963 (Харджиев Н.
И. Статьи о Хлебникове. — В кн.: Харджиев
Н. И. От Маяковского до Крученых: Избранные
работы о русском футуризме. М., «Гилея», 2006) <hylaea.ru/hard_publ1.html>.
[48] С 1918-го (по 1926 год) она
называлась 4-я советская больница им. Я. М. Свердлова. Но, очевидно, в
белогвардейский период Харькова как-то иначе.
[49] В «Гаршине» описывается жизнь на
Сабуровой даче. (А Гаршиным Сабурова дача описана в «Красном цветке».) Гаршин и
Хлебников, пожалуй, самые знаменитые пациенты Сабурки. И еще Владимир Сосюра.
Ну и тот же Лимонов («Давным-давно, полсотни лет тому назад, пылким
семнадцатилетним поэтом я взрезал себе вены над томиком Стендаля „Красное и
черное”. <…> и меня транспортировали прямиком на Сабурову дачу, благо
было недалеко, несколько километров. Причину, по которой юноша Савенко
(никакого Лимонова еще не было) решился на столь крайнюю меру, можно было
условно обозначить как „несчастная любовь”. Действительно, злые родители
девушки попытались разлучить юношу с малолетней подружкой Валентиной, однако
главным стимулом к кровавому действу послужил все-таки невозможный, избыточный
романтизм юного поэта». — Лимонов Э.
VIP-Психи <http://www.gq.ru/magazine/columns>).
[50] Анфимов
В. Я. К вопросу о психопатологии творчества: В. Хлебников в 1919 году. — В сб.:
Труды 3-й Краснодарской клинической городской больницы. Вып. 1, Краснодар,
1935. (Личность Хлебникова вообще надолго стала предметом изучения
психиатрической науки, напр.: Шувалов
А. В. «Король времени Велимир 1-й». Патографический очерк о В. В. Хлебникове с
попыткой патографического анализа творчества. — «Независимый психиатрический
журнал», 1995, № 3.)
[51] Петников жил на Старомосковской
улице (ныне — часть Московского проспекта), 54, кв. 3. Хлебников наверняка
бывал здесь в гостях.
[52] Хлебников В.
Собрание произведений в пяти томах. Том V. Стихи, проза, статьи, записная книжка, письма,
дневник. Л., «Издательство писателей в Ленинграде», 1933, стр. 315.
[53] Позже он
станет известным кинорежиссером, директором киностудии им. М. Горького, одним из создателей стереокино в
СССР.
[54] Этот адрес указан в письме
Хлебникова Осипу Брику (от 23.02.1920) с просьбой прислать денег из
издательства, если его собрание сочинений, как планировалось, вышло. (Но оно не
вышло.)
Дом сохранился, теперь здесь гинекологическое отделение роддома № 3 — что в каком-то смысле символично. А вот памятной «хлебниковской» таблички на доме нет. И кстати, очень жаль, что после декоммунизации ни одна из харьковских улиц не получила имя Хлебникова. А ведь могла бы — какая-нибудь названная в честь новопостроенной церкви хотя бы.
[55] Через два года он уедет в Петроград,
где станет довольно известным живописцем и графиком. Именно Алексей Почтенный принес
в коммуну новость, что Хлебников в Харькове, в сумасшедшем доме, и коммуна
коллективно приняла решение вызволить его оттуда и взять на попечение, кормить
и одевать, пока у него не появится постоянный литературный заработок. А миссия
вызволения была поручена Андриевскому — как всемогущему чекисту.
[56] Андриевский
А. Н. Мои ночные беседы с Хлебниковым. — «Дружба народов», 1985, № 12.
[57] «Дом чеки стоял
на высоком утесе из глины, / На берегу глуб<окого> оврага, / И задними окнами повернут к обрыву. / Оттуда
не доносилось стонов. / Мертвых выбрасывали из окон в обрыв. / Китайцы у
готовых могил хоронили их. / Ямы с нечистотами были нередко гробом, / Гвоздь
под ногтем — украшением мужчин. / Замок чеки был в глухом конце / Большой улицы
на окраине города, / И мрачная слава окружала его, замок смерти, / Стоявший в
конце улицы с красивым именем писателя» («Новый мир», 1988, № 10). Улица «с
красивым именем писателя» — Пушкинская, а сам бывший «дом чеки» (ныне просто
жилой дом) находится по адресу: ул. Чайковская, 16. В 1918 — 1919 годах, до
прихода деникинцев, там была следственная тюрьма ГубЧК и концентрационный
лагерь.
[58] Хлебников учился на математическом и
естественном отделениях физико-математического факультета Казанского
университета и на аналогичном факультете Санкт-Петербургского, откуда перевелся
на славяно-русское отделение историко-филологического факультета. Но главное —
самообразование. Художник Борис Косарев вспоминает, как в деникинское время
Хлебников попросил его съездить из Красной Поляны в город в университетскую
библиотеку: «Б. В. едет в город, пробирается в университетскую библиотеку и,
решив, что „с девчонками связываться нечего”, идет прямо к старушке-библиографу.
Та изучает список, бормочет себе под нос: „Так… так… А это зачем?.. Ага,
понятно” и, с уважением посмотрев на Б. В., исчезает. В списке были семь книг:
две — по статистике, одна — по высшей математике, какая-то фундаментальная филологическая монография, брошюра — не то о
поэзии, не то с чьими-то стихами, и еще каких-то две…» (Яськов В. Хлебников.
Косарев. Харьков. — «Волга», 1999, № 11).
[59] Андриевский А. Н.
Мои ночные беседы с Хлебниковым. — «Дружба народов», 1985, № 12.
[60] Он тоже сохранился. Сейчас здесь
медицинские лаборатории.
[61] Мариенгоф
А. Роман без вранья. — В кн.: Мой век, мои друзья и подруги. Воспоминания
Мариенгофа, Шершеневича, Грузинова. М., «Московский рабочий», 1990, стр. 356 —
357, 358. В первом издании мемуаров Мариенгофа — «Роман без вранья», Л.,
«Прибой», 1927. См. также: Деменок Е.
Начертательные знаки. — «Новый мир», 2016, № 7.
[62] Общество Председателей Земного шара
было основано Хлебниковым еще в декабре 1915 года. Время от времени от имени
этого общества Хлебников писал воззвания и выпускал «Временник» (вышло четыре
номера издания).
[63] Куняев
С. Ю., Куняев С. С. Сергей Есенин.
М., «Молодая гвардия», 1995, стр. 182.
[64] О стихах Хлебникова в «Харчевне зорь»
сейчас расскажем, а поэму «Ночь в окопе», свежую, только что написанную,
Хлебников действительно дал для публикации Есенину и Мариенгофу — ну или они ее
у него выманили, — и она вышла через год в издательстве «Имажинисты» в Москве
(причем огромным для того времени тиражом — 10 тысяч).
[65] Ройзман М. Д. Все, что помню о Есенине. М.,
«Советская Россия», 1973, стр. 106 —
107.
[66] Ну да, там вторая строчка — «В ней
два имаго», и дальше о Есенине и Мариенгофе.
[67] Повицкий
Л. И. Сергей Есенин в жизни и творчестве (По личным воспоминаниям). — В кн.: С.
А. Есенин в воспоминаниях современников. Т. 2. Сост. А. А. Козловский. М.,
«Художественная литература», 1986 («Серия литературных мемуаров»), стр. 237 — 238.
[68] Где тоже могла бы висеть
мемориальная доска, рассказывающая об этом событии — как говорит о «выступлении
выдающегося поэта В. В. Маяковского 14 декабря 1913 года» памятная табличка на
Харьковской государственной научной библиотеке имени В. Г. Короленко.
[69] Мариенгоф
А. Роман без вранья. См. также: Деменок
Е. Начертательные знаки. — «Новый мир», 2016, № 7.
[70] Райт
Р. «Все лучшие воспоминания…» Рита Райт вспоминает о Велимире Хлебникове (1985, Москва, Гослитмузей,
вечер памяти Хлебникова). — В сб.: Ученые записки
Тартуского государственного университета. Вып. 184. Труды по русской и
славянской филологии, т. IX. Литературоведение. Тарту, 1966, стр. 266 — 270.
[71] Располагавшегося по Московской улице
(сейчас тоже часть Московского проспекта) в доме 20.
[72] Старкина
С. Велимир Хлебников, 2007.
[73] Лейтес
А. Хлебников — каким он был. — «Новый мир», 1973. № 1.
[74] Лимонов
Э. Молодой негодяй. — «Глагол», № 19
(1992), стр. 222.
[75] Да
и Харьков теперь во многом воспринимается через Хлебникова — в том смысле, что
притягивает Хлебниковым к себе. А. Иличевский описывал, как когда-то в Харькове
целый день разыскивал здание ЧК, из окон которого, по словам Велимира
Хлебникова, сбрасывали трупы прямо в овраг. Внизу дежурили китайцы, похоронная
команда (Иличевский А. Справа
налево. М., «АСТ», «Редакция Елены Шубиной» [Серия «Уроки чтения»], стр. 372).
[76] «Н. Гумилев, которого К. очень
уважал как старшего товарища по Царскосельской гимназии и как жертву
большевистского насилия, служил ему духовным образцом» (Казак В. Лексикон русской литературы XX века. Пер. с нем. Е. Варгафтик, И.
Бурихина. М., «Культура», 1996, стр. 186).
[77] Казак это формулирует так: «Полное
неприятие коммунистического режима, связанное у К. с его религиозными и
нравственными убеждениями, заставило умолкнуть его поэтическое дарование» (там
же).
[78] «А где-то есть певучий Лангедок…»,
«В горах, среди утесов и снегов…», «Розы покрыли, как снег, наше брачное ложе.
Киприда…», «В полдневый час, в день сбора винограда…» (Антология украинской
поэзии в русских переводах. Под ред. А. Гатова и С. Пилипенко. Вступ. ст. А.
Белецкого. Киев, Государственное издательство Украины, 1924, стр. 169 — 172).
Переводы подписаны настоящей фамилией — «Д. Крачковский» — не псевдонимом, что
тоже, возможно, свидетельствует: «Кленовский» для него теперь в прошлом.
[79] И далеко не только ему. Тому же
Мандельштаму, о чем уже немало написано (напр.: Simonek
S. Osip Mandel’stam und die ukrainischen Neoklassiker: Zur Wechselbeziehung von Kunst und Zeit. Munchen, «Otto Sagner», 1992, 169 s.). Мандельштам и лично был знаком с
ними — Филиповичем и Драй-Хмарой, еще во время Первой мировой в Петрограде
познакомились.
[80] Это в пяти минутах от его прошлого
дома на Пушкинской. Дом на Иванова хорошо сохранился, таблички о Кленовском на
нем, как водится, нет.
[81] Лосиевский
И. Я., Рыбальченко Р. К. Последний
поэт-царскосел. — В кн.: Кленовский Д. И. Певучая ноша: Избранное.
Харьков, «Курсор», 2004, стр. 213. Из этой же статьи почерпнута информация о
харьковских адресах Кленовского и многое другое фактологически ценное.
[82] Кленовский
Д. И. Певучая ноша: Избранное. Харьков, «Курсор», 2004, стр. 43.
[83] «Крачковские оказались в
американской зоне оккупации, и немецкая национальность жены позволила Дмитрию
Иосифовичу избежать принудительной репатриации» (Лосиевский И. Я., Рыбальченко
Р. К. Последний поэт-царскосел, 2004, стр. 214).
[84] Оттуда же, стр. 219.
[85] «Грани», 1954, № 23.
[86] Кленовский
Д. И. Полное собрание стихотворений. М., «Водолей», 2011 («Серебряный век.
Паралипоменон»).
[87] Но при этом относился Кленовский к
Харькову ревниво — во всяком случае, стихотворения Евгения Евтушенко «Град в
Харькове» (1961) очень не любил и своей харьковской знакомой — соседке по
Пушкинской, 54 Надежде Марковне Павловой, после войны жившей в США, писал
(5.04.1972): «Интересно все, что Вы сообщили о Харькове, — хотелось бы
взглянуть хоть одним глазком» (цит. по: Лосиевский
И. Я., Рыбальченко Р. К. Последний
поэт-царскосел, 2004, стр. 218).
[88] Из письма Кленовского В. Ф. Маркову
(«…Я молчал 20 лет, но это отразилось на мне скорее благоприятно»: Письма Д. И.
Кленовского В. Ф. Маркову [1952 — 1962]. — В кн.: «Если чудо вообще возможно за
границей…»: Эпоха 1950-х гг. в переписке русских литераторов-эмигрантов. Сост.
О. А. Коростелев. М., Библиотека-фонд «Русское Зарубежье», «Русский путь»,
2008, стр. 104).
[89] Составители И. Я. Лосиевский и Р. К.
Рыбальченко.