стихи
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 10, 2016
Евса Ирина
Александровна — поэт,
переводчик. Выпускница
Литературного института им. А. М. Горького. Автор двенадцати поэтических книг. Лауреат нескольких литературных премий, в том числе премии
Международного фонда памяти Бориса Чичибабина,
«Русской премии» (2016) и Международной Волошинской премии (2016). Живет в Харькове.
Поэт
Ну, брюзглив,
брюзглив. И, как ни крути, — не
в теме.
Старость мыслит
смутно, а изрекает веско.
Подписал не
то, не ту
похвалил, не с теми
вдруг побил
горшки, вломил не тому словесно.
Словно мир
не резок, сбились настройки: в луже
мнится небо,
тело шага страшится, вдоха.
И ему
советчик — всяк проходимец: ну же,
отведи туда,
где сухо и нет подвоха.
Но, гляди:
в стихах по-прежнему держит спину
и лицо,
лицо! Не трусит, не бережется.
И слоисто
слово, и не подвластен сплину
дух, деталь
живая жостовским жаром жжется.
И, каким
бы ни был,
к Богу он точно ближе,
чем любой
из тех, кто
злей, голодней, моложе.
Хорошо, не
спорю: рифмы теперь пожиже.
Ну, так
он и прежде этим грешил. И что же?
* *
*
Корытов проснулся
— и где она, та благодать?
В больной
черепушке
пульсирует мысль
о чекушке,
но некому
рюмку подать
и даже
рассола. Господь, Он, конечно, везде,
но, видно,
отвлекся,
пчелу отгоняя
от флокса:
лети, мол,
теперь к резеде.
В отместку
Корытов блажит, как дурное дитя,
мотаясь по
саду,
топча череду
и рассаду,
улитками злобно
хрустя.
— Неужто
оглох Ты, медведок и жужелиц вождь?
Прескверно воспитан,
«даждь!»
неосторожно вопит он.
И Бог
подает ему дождь.
Переезд
Раскладушки — впритирку.
Две. И шеренги книг.
Стремный стул,
на котором первые три недели,
покачнуться боясь,
по очереди сидели,
суп хлебая,
пока дотошный сосед не вник
в нищету
обстановки и не втащил второй.
Клены рдели.
Редели. Осень была сырой.
Неприкаянные, как
беженцы на вокзале,
все утратившие,
но в прошлое — ни ногой,
с раскладушки
на раскладушку переползали
по-пластунски — одна
к другому, один к другой.
И брезентовая,
скрипучая развалюха
совершала во
тьме губительный поворот,
алюминиевые конечности
пряча в брюхо
перед жесткой
посадкой, — нет чтоб наоборот.
И как
только о землю (или о пол, скорее)
ударялась она,
пружинами дребезжа, —
нам в отместку
судьба стучала по батарее,
как зловредная
бабка с первого этажа.
Задыхаясь от
смеха, ватное одеяло
постелив на
полу — из всех щелей задувало,
—
уплывали, одушевляя
за пядью пядь
эту комнату,
сна от яви
не отличая…
Ты не
спрашиваешь, хочу ли туда опять.
Я и не
отвечаю.
* *
*
А еще с
четверга на пятницу снится вдруг,
из глубин
извлекая нычки мои, заначки,
Вовка Дьяконов,
что легко мне решал задачки
на контрольных,
подолгу дулся на слово «друг»;
на скуле,
словно орден, гордо носил фингал,
схлопотать за
меня считая священным правом;
по хрустящему
снегу в госпиталь прибегал
налепить на
стекло тетрадный листок с корявым
«я люблю
тебя». Физик, въедливый эрудит
с неразборчивым
почерком гения-одиночки,
теребит костяную
пуговицу, глядит
мимо заспанной
тетки в теплой ночной сорочке,
что достанет
сейчас вопросом «а как нашел?»,
бестолковой заботой,
нервной, дурной зевотой.
Ты не
дрейфь — не спрошу. Я знаю, что алкашом
был, во
сне захлебнулся собственною блевотой,
а сюда
залетел вслепую и вопреки,
потому что,
смахнув при выносе том Шестова,
санитар в толкотне
твои раздавил очки.
Ты носил
их с восьмого класса, а я — с шестого,
ничего до
конца не считывая с доски.
* *
*
— Это
— война, война, — говорит она.
Он ей:
беда, что крышу не подлатали.
— Если
убьют, ну как я тогда одна
с тремя
голодными ртами?
— Это
— война. Он слизывает слезу
с ее
щеки. — Да все это — бабьи
страхи.
Я тебе
шубу — веришь мне? — привезу
круче, чем
у Натахи.
Влипла в него
всем телом и, обхватив
намертво, прикрывает
с тыла.
Грузный подсолнух,
черный, как негатив
утреннего светила,
медленно поворачивает
башку,
шеей треща
над ними.
Он говорит
ей: к первому жди снежку.
Не пустым
приду, пацанов поднимем,
цацек всяких
куплю тебе до хрена.
Вон гудят
уже. Отопри ворота.
В куртку
вцепилась. — Это война, война!
— Это
— работа.
* *
*
Если страх
— какого тебе врача?
Это снега
тающие пласты,
с крыш
на землю валятся, грохоча,
а совсем
не то, что
подумал ты.
Был сметлив,
как рысь, и здоров, как лось.
Нахлебался бед,
но не лег
под них.
Все, чего
боялся, уже сбылось:
ты за
каждый вдох получил под дых.
А теперь
трясешься, держа в уме,
что молчать
— безбожно, кричать —
нельзя.
И когда
шутихи трещат во тьме,
ты мычишь,
к несущей стене ползя,
что пришел
обещанный тохтамыш
разнести хибару,
где ты живешь,
в щель
забившись, как полевая мышь,
или в складку,
как платяная вошь.
* *
*
— я же
вам говорил! — та ладно, ты
просто гнал:
мол, мол
бирнамский лес наедет на дунсинан
где тот
лес? — одни смолоскипы
все твои
скрепы-скрипы —
ерунда, инфернал
— говорил
же я вам, что этот будет
убит,
тот живьем
сожжен, а та — из окна кульбит
— ну,
еще и не то бывало
цыц! заткни
поддувало,
гаруспиций: знобит
— я же
предупреждал… — а разумный
давно бы стих
убери свой
шандал или что там, осипший
сикх!
если вдруг цунами —
горе тем,
кто не с нами:
будем спасать
своих
— я же
вам.. — ах, да: на небесную
— так ведь? — ось
налетит земля…
ты эти страшилки
брось
все — костьми,
раз надо
брысь, рапсод
распада! —
не шекспир,
небось
* *
*
Разглядишь (стекло,
где опять зима,
потерев дырявою
рукавицей),
как лежат
на теплой спине холма
двое беглых:
отрок с отроковицей.
На фига
им алгебра и физ-ра,
если здесь
цикад воспаленный скрежет —
словно сверху
спущенная фреза,
дребезжа, разглаженный
воздух режет.
Как пугает
шорох в борщевике!
Но гадай,
зажмурившись, — кто там, кто там:
то ли
это ящерка — по щеке,
то ли
пчелка чиркнула мимолетом?
Двое беглых
— можно сказать, волчат, —
интернатом взятые
на поруки.
Их вот-вот
каникулы разлучат:
он уедет
к бабушке под Прилуки.
А потом
покатится, как с холма:
одному — война,
а другой — Лубянка…
— Ну,
ты что? Ты
что? Не сходи
с ума.
Это просто
бабочка-голубянка.
* *
*
П.
Сосны темным
полукругом. Снег. Звезда в семнадцать ватт.
Ослик вздрагивает,
руган. Ослик вечно виноват.
Не избегнуть
колотушек. Соль в ресницах. Боль в заду.
Но не
он, слетев с катушек, прикрутил в ночи звезду.
Нет, не
он в дурную среду проложил следов курсив,
чтоб сарай
спалить соседу, провода перекусив.
И не
он, почуяв запах крови, пороха,
бухла,
в бойню
вверг восток и запад приграничного села.
Но ушастому
не внове подставлять бока, и на
хоровое: кто
виновен? — отвечать: иа, иа,
под ночным
топча обстрелом глины мерзлую халву,
видя мир
большим и белым сквозь пробоину в хлеву.
* *
*
В туче искрит
золотой пирит, влага ползет с гор.
Он говорит,
она говорит, все говорят — хор.
И всяк хорист
на своей волне: тенор, басы, фальцет —
любых октав и
гармоний вне. Но там, где она — центр.
Один вину
воздает хвалу, другой — про войну-войну.
Но среди тех,
кто прирос к столу, он слышит ее одну.
Что ему до
смысла ее речей? — звук подчинил слова.
Она говорит,
как журчит ручей, как шелестит листва.
Что ей до
прочных его опор, нравственной правоты? —
она не видит
его в упор, с другим перейдя на «ты».
И он, от
ярости ошалев, — ни выдохнуть, ни сглотнуть —
гудит, как
шмель и рычит, как лев, к ней пробивая путь
ревностью
звука, нахрапом дна, ведая, что творит.
Его не слышит
она одна. Неважно, он
повторит.