Записки старого врача
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 8, 2015
Ионов Юрий Васильевич родился в 1933 году в городе Чапаевске Куйбышевской
области. Доцент кафедры факультетской терапии Кубмедуниверситета,
автор книг «Доктор, кто вы?» (Краснодар, 2006), «Из истории медицины Кубани» (Краснодар,
2009), «Противораковые растения Кубани и Северного Кавказа» (Краснодар, 2012),
«За грядой Гиндукуша» (Краснодар, 2013). Живет в Краснодаре. В «Новом мире»
печатается впервые.
Посвящаю родителям Марии Алексеевне и
Василию Егоровичу Ионовым
Возьми меня, о память, на поруки
И отведи на много лет назад…
Григорий Куренев
НЕМЦЫ! НЕМЦЫ!
Немцы! Немцы! — громко кричала тетя Ануш, воздевая руки к небу.
Путаясь в черной юбке, она бежала по нашему длинному двору, перепрыгивая босыми ногами через раскаленные августовским солнцем красные кирпичи, которыми был вымощен двор еще до революции. Цветастая косынка сбилась на плечи, вороньего цвета волосы растрепались, глаза полны ужаса. Она подбежала к своей хибарке, плотно захлопнула дверь, звякнув металлической щеколдой, задернула белые шторы на окнах.
В 1942 году в нашем старом дворе на Пролетарской улице Краснодара проживало не менее двадцати семей. Услышав тревожный голос Ануш, все мгновенно бросились в свои хибары. Только слышны были хлопанье дверей и ставень, звяканье крючков и запоров да визгливый голос тети Паши: «Вовка, бисова душа! Куда ты заховался! Скорей домой!» Через минуту двор был пуст. Лишь в тени тополя спокойно разлеглась приблудная дворняжка, лениво отгонявшая лохматым хвостом назойливых мух.
Мы — Артем-второклассник и я, окончивший первый класс, — улеглись в коридоре на прохладный земляной пол и устроили наблюдательный пункт под дверью, неплотно прилегающей к деревянному настилу. Нам хорошо был виден двор и открытые настежь ворота. Женщины, собравшиеся тут же в коридоре, шепотом спрашивали нас: «Ну, что там видно?..»
— Пока ничего! — отвечали мы.
— Может, никаких немцев и нет. Ануш — такая паникерша! — шептали женщины.
Где-то через полчаса со стороны Кубани послышался нарастающий гул моторов, и вскоре мимо ворот медленно проползли два танка с открытыми люками, в которых по пояс стояли танкисты в синей униформе с непокрытыми белобрысыми головами. Они громко переговаривались, смеялись, тыкая руками в пустынные улицы. Так мы с Артемом впервые увидели живых немцев. Потом проехали несколько грузовых автомобилей с солдатами в кузове, некоторые солдаты были в грозных темно-серых касках. Потом проползли броневики, промчались мотоциклисты, подводы, запряженные дородными лошадьми. Они тащили огромные ящики, по-видимому, с патронами и снарядами. Велосипедисты, перезваниваясь, старались обогнать друг друга, смеясь, передразнивая тех, кто сидел в танках и автомобилях. Двое немцев, примостившись на подводах, сняли мундиры и играли на губных гармошках задорную мелодию… Можно сказать, вели они себя беспечно, словно на прогулке…
Вдруг мы с Артемом замерли. Два мотоциклиста остановились у ворот и медленным шагом вошли во двор. Оглянувшись, они направились к ближайшей хибарке, стукнули кулаком в дверь. Звякнула щеколда, в дверную щель выглянуло испуганное лицо старой тети Нюры.
— Вассер! Вассер! (Воды! Воды!) — попросили солдаты и показали на пересохшие губы.
Сообразительная тетя Нюра быстро вынесла большую кружку воды. Они с явным удовольствием выпили и умылись.
— Данке! Данке! (Спасибо! Спасибо!) — сказали солдаты, улыбнулись старушке и умчались на мотоциклах догонять свою часть.
Немецкая армада медленно тянулась по улице уже больше двух часов, и конца этому, по-видимому, не предвиделось.
— Маня, — раздался шепот тети Нади. — Я больше не могу терпеть. Залью вас всех, и утонете.
Маня (моя мама) и все остальные женщины рассмеялись.
— Юрка и Артем, а ну-ка быстро открывайте двери, а то и правда случится несчастье! — громко приказала тетя Карина, мама Артема.
Мы распахнули двери, и женщины вихрем умчались за дом, где стоял покосившийся «двухочковый» туалет, побеленный известкой. Мы с Артемом, зная, что в туалет не пробиться, с облегчением опорожнились у ближайшей акации, благо никого во дворе не было.
Мы пробрались к воротам и поразились, что на тротуаре полно людей, которые молча, но с любопытством наблюдали за немецкой колонной. Немцы улыбались нашим красивым кубаночкам, посылали воздушные поцелуи. И настроены были более чем благодушно.
Вскоре весь двор высыпал на улицу, присоединились и наши мамы, а немцы все шли и шли в сторону главной улицы — Красной, мимо изуродованного окопами детского скверика и разрушенной гостиницы.
Полнеба заволокли черные клубы дыма — это горел нефтеперегонный завод, взорванный нашими войсками при отступлении.
К двум часам дня немецкие войска прошли. Наступила опять тишина. Но где-то через час на полном ходу промчались танки с черными крестами, выбивая искры из трамвайных рельсов. Позже мы узнали, что они направлялись к Пашковской переправе через Кубань, где еще продолжались бои.
Вечером по улицам разъезжали открытые автомобили, и с криком «Презент» офицер бросал публике бижутерию. А переводчики выкрикивали лозунги: «Не бойтесь немецкого солдата! Германия любит Кубань! Сталин — капут!»
Вечером был объявлен комендантский час. Город вымер. По улицам ходили только немецкие патрули — в касках, с короткими автоматами наперевес.
Утром к нам прибежали тетя Валя Преображенская и тетя Феня Мосунова, которая приютила нас после ареста отца в 1938 году.
Они рассказали маме, что в одном из «крэсовских» (КРЭС — Краснодарская электростанция) домов решили устроить казарму для солдат и офицеров и приказали в течение суток освободить дом. Мама показала им несколько свободных квартир, откуда перед оккупацией были выселены греки и отправлены в Казахстан. К вечеру они перебрались в наш двор, и, к великой радости тети Фени и тети Вали, вскоре во двор пришли и их мужья — дядя Витя и дядя Петя — высококвалифицированные электротехники. Им уже выдали «аусвайсы» и направили на прежнюю работу — восстанавливать частично разрушенный КРЭС .
Они рассказали страшную историю. Во-первых, представитель НКВД приказал группе инженерно-технических работников выбираться из города пешком и без семей в связи с отсутствием транспорта, во-вторых, без вещей и еды («там за Кубанью вас накормят»). Когда их группа из девяти человек приблизилась к Яблоновскому мосту, они с ужасом увидели, что и мост, и все подъездные пути были запружены людьми с узлами и чемоданами, лошадьми, скотом, машинами. Даже к мосту пробраться было невозможно. Они сели передохнуть в надежде, что мост расчистится и они перейдут на левую сторону реки… И это спасло им жизнь.
Раздались крики: «Танки! Танки!» Все в панике стали разбегаться. Из танков раздалось два оглушительных выстрела в воздух. Это еще больше усилило панику. Пожилой мужчина, пробегая мимо, крикнул: «Ховайтесь! Сейчас будут мост взрывать!»
Не поверив ему, они решили попытаться пробиться через «пробку», образовавшуюся на мосту. Сделали всего несколько шагов, как вдруг оглушительный взрыв заставил их броситься на землю. Им видно было, как мост разлетелся в щепки, все, кто был на мосту, рухнули в воду. Крики возчиков, шоферов, саперов, регулировщиков, беженцев, ржание лошадей, крики и стоны раненых, визг пуль и осколков слились в единый смертоносный вой. Быстрая река унесла по течению бревна и щепки моста, раненых и убитых, трупы лошадей и коров… Из воды одиноко торчали бетонные надолбы. Немецкие танки развернулись и помчались в город. Группа подрывников, не пустивших немецкие танки через мост, но погубивших сотни своих соотечественников, быстро убегала вдоль реки к Пашковской (станица Пашковская — пригород Краснодара) переправе.
Затем раздалось еще два взрыва в расположенном рядом нефтехранилище, черные клубы дыма поднимались высоко в небо, закрывая солнце.
Вдруг стало так тихо, что стало слышно кваканье лягушек у кубанского берега.
Первым пришел в себя после увиденного ужаса дядя Петя. Он, оглянувшись и не увидев ни немцев, ни красноармейцев, крикнул: «Подъем, ребята! По-моему, у нас одна дорога — домой!» Все согласились и короткими перебежками через Горсад, прячась за вековыми дубовыми деревьями, чтобы не нарваться на немецкий патруль, благополучно добрались домой.
Катя — дочь дяди Пети, Артем, Валя — дочь дяди Паши и я слушали их рассказ, разинув рты, под оханье и всхлипыванье женщин…
— Эх, своих не жалко, звери,— простонала сквозь слезы тетя Феня, прижавшись к плечу мужа.
К полудню во двор немцы пригнали 12 пленных красноармейцев. Их усадили около чугунной водоколонки. Один из них был в офицерской форме, в отличие от солдатской сшитой из дорогой ткани. Вместо солдатских обмоток на нем были хромовые сапоги. От рыжего и упитанного командира солдаты отсели подальше, а он, пользуясь отсутствием охраны, срывал воротник с синими петлицами и тремя «кубарями», зубами срывал энкаведешные нашивки с рукавов и протискивал их в щель около водоколонки. Мы и женщины носили воду красноармейцам. Подошла тетя Клава в своих «вечных» всесезонных галошах. Приглядевшись к рыжему, прошептала женщинам: «Так это тот гад, который выселял наших греков из подвала, отольются ему их слезы, сволочь!» Не знаю, чем бы закончилась эта встреча, но во двор въехал грузовик, раздались крики: «Шнель! Шнель!» (Быстро! Быстро!), и солдаты вместе с рыжим энкеведешником полезли в кузов. Одного только раненного в ногу, которого мама и тетя Клава перевязали полотенцем, чтобы остановить кровотечение, женщины дотащили до кузова, куда его и втянули пленные красноармейцы.
— Спасибо! — крикнул он нам. — Меня звать Саша!
С этим Сашей нам еще придется увидеться.
На следующее утро меня разбудил Артем:
— Юрка, пленных ведут, пойдем!
Мы выбежали на улицу Октябрьскую. Шаркая по мостовой, шла большая колонна запыленных, осунувшихся, оборванных красноармейцев. Без ремней, в пилотках без красных звездочек, в грязных портянках, а некоторые и без них, в одних солдатских пыльных ботинках. Вид у всех был усталый, видно, гнали их издалека. Растянулся отряд пленных кварталов на шесть. Охрана была небольшая. Примерно на один квартал один немецкий солдат с овчаркой на поводке. Некоторые женщины подбегали к пленным с кружкой воды. Охранники не замечали их, а если видели женщин, то лениво выкрикивали: «Вэк!» (Вон!) и шли дальше.
Совершить побег при такой «хилой» охране, на наш мальчишеский взгляд, не представляло труда, но пленные безропотно шли туда, куда их гнали. И только много лет спустя я разобрался, в чем причина: весь юг был в руках немцев, а если бы и удалось пробраться «к своим», то их ожидали в соответствии со сталинским приказом «Ни шагу назад!» — лагерь, штрафбат, расстрел…
И все же мы с Артемом заметили, как два красноармейца метнулись в густые заросли детского скверика и залегли за ними, а один, согнувшись, промчался мимо нас в проход между старыми домами, который вел в наш двор.
Пленных гнали часа три, а в конце отряда, как бы в насмешку, шел, спотыкаясь, маленький солдатик, который с трудом тащил пулемет «максим» — вот, мол, оружие большевиков. Когда много лет спустя я читал знаменитый роман В. Войновича о похождениях солдата Чонкина, то всегда всплывал в памяти этот бедный спотыкающийся солдатик с пулеметом.
Когда мы вернулись во двор, тетя Клава дала нам миску супа и кружку воды.
— Отнесите солдатику в греческий подвал и присматривайте. Если во двор войдут немцы, то быстро шепните ему, чтобы перебрался через узкую щель в другой подвал и там заховался. Я ему все показала.
Тетя Клава обошла всех соседей. Переодели его в штатскую одежду. Мама отдала отцовские брюки. Ночью он собирался пробраться в станицу Медведовскую, где жили его родственники.
ПАШКОВСКАЯ ПЕРЕПРАВА
Вечером мама с тетей Надей — женой ее брата Павла — подошли к воротам и увидели, что на Пролетарской и Октябрьской много патрульных солдат — немецких и подъехавших на машине румынских в рыжевато-желтых мундирах. Женщины посоветовали пленному не уходить этой ночью.
Днем принесли ему немного еды, и тетя Клава начала «допрос»:
— Сынок, ты нам уже как родной, а мы до сих пор не знаем даже твоего имени. За кого нам молиться, когда будешь пробираться в родную Медведовку?
— Я — Федор Веретенник, работал трактористом в колхозе. В армию забрали в сороковом году. Прошел с боями (в основном мы отступали) Украину, Ростов и вот в августе оказался в Краснодаре. Город прошли спокойно и расположились около Пашковской переправы. Переправа представляла собой деревянный мост, похоже, недавно сооруженный, пахнущий смолой и олифой, в длину 60-70 метров. Держался на плаву, опоры в виде бревенчатых квадратов были смонтированы на широких плоскодонных баржах, державшихся на якорях. Опоры соединялись продольными брусьями. На них настил. Ширина проезжей части 3 метра. Движение одностороннее. Наша задача заключалась в том, чтобы удержать противника, пока будут переправлять военные грузы и раненых. Полдня было тихо, потом пролетели два «мессершмидта», сделали несколько выстрелов и быстро скрылись.
«Готовсь к бою!» — раздалась команда ротного. Мы окопались прямо на берегу Кубани. Кубань, в отличие от Дона, вызвала у меня восхищение и страх. Вода не просто холодная — ледяная, к тому же быстротечная. Так хотелось смыть с себя засохший за 17-дневный марш пот и густо осевшую пыль донских и кубанских степей, но послышалась новая команда «окапываться».
Подвезли на машине взрывчатку для взрыва моста. Мы с наивностью думали, что, когда пройдут штабные машины с секретными и архивными документами, тогда переправят нас по мосту, но не так все получилось.
— Федор, — перебила рассказчика тетя Клава. — Позавчера из соседнего двора прибегала к нам заплаканная Нюся и сквозь рыдания рассказала, что по приказу секретаря крайкома Селезнева забрали в армию многих девятиклассников и десятиклассников — 16-17-летних мальчишек.
— Будь он проклят, чтоб он в аду оказался! — кричала Нюся.
Мы ели успокоили ее, убедив, что могут и арестовать. Нюся рассказала тете Клаве, что восьмого августа бегала в крайком партии со справкой о том, что у сына порок сердца и он официально освобожден от службы в армии, но ее не приняли. На ее настойчивый стук в дверь и окно наконец вышел старик в гражданской форме и сказал: «Женщина, дом пустой. Все партийные и комсомольские работники эвакуировались еще 6 августа».
— Не видел ли ты пацанов-школьников? Куда их погнали? — допытывалась сквозь слезы Нюся и узнала, что их отправили в сторону Пашковской переправы.
— К утру 10 августа, — продолжил свой рассказ Федор, — прибыли примерно 2000 человек к северной части моста. Мы должны оборонять южный участок. Мы сначала обрадовались этой подмоге, но когда присмотрелись к ним, то поняли, что, скорей всего, нам придется их защищать. Жалкое зрелище представляли эти мальчишки. Они были плохо экипированы: на одних были гимнастерки, на других шаровары; винтовки были по одной на двоих, на ком-то были сапоги, другие в домашних туфлях и тапочках… Вскоре их построили и отправили к кирпичному заводу. Впервые увидев валяющиеся трупы, они испуганно жались друг к другу и с надеждой смотрели на старого командира. Ведь войну они видели только в кинохронике и художественных фильмах, где немцев пропагандистски изображали жалкими трусами. У кирпичного завода мальчишкам приказали занять оборону. С рассветом немцы начали массированный обстрел как нашего полка , так и мальчишек. Из зарослей выскочили немецкие мотоциклисты, сделав стремительный круг, обстреляли наши позиции и исчезли, и тут же показались темно-серые танки с черными крестами и начали в упор бить по нашим окопам и по пацанам, рассредоточившимся по палисадникам, около понтонного моста, куда они вернулись после обстрела у кирпичного завода.
«Огонь по фашистским гадам!» — хрипло кричали командиры. Мы стреляли в бронированные машины из винтовок. Но что могли сделать против танков мы и пацаны, вооруженные винтовками. Три танка вдруг стремительно свернули в сторону мальчишек и в упор начали расстреливать их из пушек и пулеметов. Эти необученные, невооруженные, растерявшиеся мальчишки, которые могли бы стать инженерами, врачами, художниками, дельными рабочими, — почти все погибли.
Расправившись с пацанами, танки неумолимо приближались и к нашим позициям, беспрерывно обстреливая наш полк. Началась паника. Солдаты и оставшиеся в живых мальчишки бросались в воду, пытаясь перебраться на противоположный берег, но мало кому удалось добраться: немцы из пулеметов и автоматов расстреливали их с берега Кубани. Некоторые красноармейцы в панике пытались перебежать через мост, но в середине моста стоял полковник с маузером, отчаянно матерился и в упор расстреливал «дезертиров». Пропускал только раненых.
— Что ж ты творишь, командир!? Мы ведь свои! — крикнул полковнику один из красноармейцев.
В ответ получил две пули в живот.
Я закопался в береговую глину, так как патронов больше не было, надеясь, что немцы не заметят меня. А потом как-нибудь выберусь к своим.
Вдруг раздался оглушительный взрыв. Краем глаза я видел, как рухнул мост. Все смешалось: вода, обломки моста, куски мяса и железа. Около берега, недалеко от меня, взорвались два снаряда, и я потерял сознание.
Утром вдоль берега ходили немцы с автоматами и собирали пленных. Один из них ткнул меня сапогом: «Хенде хох, золдатен!» Их было трое, автоматы были направлены на меня. Пошатываясь, я побрел к группе военнопленных, которые под охраной автоматчиков сидели на глиняном пологом берегу. Их было около четырехсот. Они уныло смотрели на проплывающие по реке листовки, сброшенные «фокером»: «Ростов возьмем бомбежкой, Краснодар — гармошкой». Нас погнали вдоль Кубани, подбирая других военнопленных, и, когда подошли к Яблоновскому мосту, который был взорван накануне, нас собралось несколько тысяч.
Мы шли, плотно прижавшись друг к другу, и тихо обсуждали поведение командования: ведь если бы они пропустили нас через мост, сколько бы солдат сохранили.
Нас погнали по улице Октябрьской, откуда я и драпанул в ваш двор.
Федор ушел от нас ночью через дворы. О судьбе его мы ничего так и не узнали. Тетя Нюся, узнав о гибели сына, постарела, осунулась, стала на глазах таять и вскоре умерла. Ее сын Коля был тихим и добрым парнем. Мы часто заходили к нему в сарай, где он мастерил миниатюрные самолеты, ярко раскрашивал их, рисуя на крыльях красные звезды. Он мечтал стать авиаконструктором…
Об этих мальчишках — героях и мучениках — долго ничего не было известно. Я уже пожилым человеком из прессы узнал об этих трагических событиях на переправе и вспомнил рассказ военнопленного Федора. Полной ясности в этой трагедии нет и сейчас — не только в оценке необходимости мобилизации допризывников для единственного боя за Краснодар (ведь город сдали почти без боя): никто не знает, сколько было призвано мальчишек, их имена, то есть нет данных даже для внесения их в краевую «Книгу памяти». Некоторые из оставшихся в живых (Дунаев, Казаджиев, Куликовский, Новичков, Степаненко, Пащенко, Басий, Дробязко, Проседов, Уваров) обращались в архивы, военкоматы, школы. Нигде не нашлось ни одного документа, кругом пустота. Сложилось впечатление, что 9 и 10 классы 42-го года выпуска как сквозь землю провалились. В розыске живых и в восстановлении справедливости активное участие принимает одноклассница этих мальчишек Леонида Михайловна Даньшина. Дай Бог ей здоровья! Стало известно, что из 533 защитников переправы в живых осталось лишь 18 человек! А всего на Кубани получили мобилизационные повестки 13760 семнадцатилетних мальчиков. Их разбросали по ротам, и сколько из них осталось в живых, до сих пор неизвестно. Историки справедливо спорят — так ли было необходимо мобилизовывать допризывников для единственного, а для большинства его участников — последнего боя за Краснодар… Конечно, нет! Посылать необученных и невооруженных мальчиков против танковой армады противника и хорошо обученных и вооруженных немецких солдат — преступление!
В 50-х годах, будучи студентом Кубанского мединститута, я был знаком и часто встречался с Геннадием Карповичем Казаджиевым (он был женат на моей однокурснице Сусанне). Он рассказывал нам, как 1 августа 1942 года их по повестке срочно собрали в здании Адыгейской областной больницы на ул. Красной. Через два дня перевезли в станицу Пашковскую, где экипировали. Но обмундирования и припасов было в два раза меньше положенного, поэтому ему досталась гимнастерка и карабин, а его товарищу— шаровары и патроны. А винтовки, которые выдали одну на двоих-троих, были с заводским браком, не были калиброваны и часто «отказывали». «В Краснодар в это время вступали немцы, — продолжал свой печальный рассказ Геннадий Карпович, — и нас перебросили к Пашковской переправе. Когда подошли к понтонному мосту через Кубань, было уже темно. Нам приказали занять оборону. С рассвета немцы начали обстрел. Нас подняли в атаку, но неожиданно появившиеся гитлеровские танки стали в упор из пулеметов расстреливать нас, необученных пацанов». Раненный в грудь, он с трудом перебрался по понтонному мосту на другой берег и попал в руки санитаров. Так, благодаря ранению, остался жив. Раненых через мост пропускали, других, в панике устремившихся к мосту, расстреливали заградотрядовцы. Он закончил войну в Румынии. После демобилизации Г. К. Казаджиев, окончив пединститут, стал известным акробатом, заслуженным тренером СССР, деканом спортивного факультета пединститута. На характер Геннадия Карповича наложила отпечаток судьба его отца. После революции его отец Карп Казаджиев принимал активное участие в подъеме сельского хозяйства на Кубани, был первым председателем Пашковского колхоза, лично знал Шаумяна, Орджоникидзе и, к сожалению, отца всех народов Иосифа Сталина, который и репрессировал его в 1938 году (впрочем, как и моего отца). Очень болезненный это был вопрос для сына. Даже бумагу официальную хранил при себе, где говорилось, что отец его был осужден ошибочно, несправедливо репрессирован. Это беспокоило его всю жизнь, но он старался видеть в жизни только хорошее. И в человеке, и в поступках людских. Он как бы стремился совершить как можно больше хороших поступков и за отца, и за невинно погибших друзей-школьников.
ЗА НЕДЕЛЮ ДО ОККУПАЦИИ
Закончив первый класс, мы с друзьями вели беззаботный образ жизни: бегали на Затон купаться, бродили по городу, пропадали в Городском саду, играли в футбол, гоняя по полю тряпичный мяч. Город был в глубоком тылу, налетов немецкой авиации еще не было, радио целыми днями играло бравурные марши и сообщало о героических подвигах красноармейцев. Но постепенно тревога, охватившая наш двор, да и весь город, начала передаваться и нам. Мы видели заплаканные лица женщин, молодых мужчин, которые с «сидорами» за плечами под командой сержантов шли с печальными лицами к железнодорожному вокзалу для отправки на фронт. Исчезло мыло, спички, соль и хлеб; в городе обилие «патрулей». Как-то мы с мамой отправились к знакомым Лелюковым на Дубинку. Дорога шла через вокзал, и мы видели, как «патрули» у всех мужчин в гражданской одежде проверяли паспорта и некоторых грубо запихивали в грузовики и под охраной отвозили за город. Спустя несколько лет мы узнали, что начал действовать приказ № 227 по вылавливанию дезертиров и паникеров. А когда узнали от одного командира, который находился на постое в нашем дворе, что Сталин издал указ об уголовной ответственности детей, начиная с 12-летнего возраста, мамы резко ограничили наши передвижения по городу. Когда им надо было отлучиться, нас запирали в комнате со строгим наказом не покидать дом.
Наши окна выходили на улицу Октябрьскую и детский скверик. Как-то вечером туда пригнали роту красноармейцев с лопатами. Они вырыли шесть огромных ям, а утром мы увидели стволы зениток, торчащих из этих ям, и копошащихся около них зенитчиц, которые сгружали из грузовиков снаряды в деревянных ящиках. На полянках между зенитками шло обучение новобранцев. На столбах с перекладиной висели соломенные чучела, которые протыкали штыками молодые бойцы, смешно выбрасывая левую ногу вперед после команды старослужащих: «Коли!»
После первого класса я увлекся чтением. Книжку «Русские сказки» я одолел за два часа и, несмотря на мамин запрет покидать комнату, сбегал в Детскую библиотеку на Красную и попросил еще книжку в обмен на прочитанную.
— Мальчик, — обратилась ко мне старая библиотекарша в очках, — ты уже брал сегодня книгу, а у нас положено выдавать книгу один раз в три дня.
— А, бросьте секретничать, Фаина Соломоновна, — перебил ее прихрамывающий старичок. — Пусть мальчик выберет из тех, что мы забраковали, все равно ведь завтра эвакуируемся.
Я с радостью схватил три книги потолще и помчался домой, уселся на подоконник и только хотел погрузиться в очередную книжную фантазию, как услышал далекий гул самолетов. Я прильнул к стеклу и высоко в небе увидел шесть темно-серых самолетов с крестами. Раздался оглушительный залп зениток. Стекла из рам вылетели. Я стремительно со страхом от неожиданного залпа свалился на пол, отделавшись лишь легкими порезами на руках. Вбежала мама, шлепнув два раза по заднице, чтобы был осторожней, перевязала меня, прижала к себе и заплакала.
— Сынок, — сказала она с грустью. — Я вижу, что вы с друзьями не совсем понимаете, что происходит в стране. Идет война, жестокая война! Чтобы выжить, нам с тобой надо быть очень осторожными. Ведь не забывай, что мы семья «врага народа»… И никому не рассказывай о беде, которая случилась с твоим отцом… Нас окружают в основном хорошие люди, но встречаются, к сожалению, и плохие… Не забывай, что мы уже третий год скитаемся по квартирам, нигде не регистрируясь, чтобы не попасть мне в лагерь для жен «врагов народа», а тебе в детский дом… Да ты, наверно, обратил внимание, что начались немецкие налеты и бомбардировки… Сегодня я на базаре слышала, что немцы захватили Ростов, а это уж совсем близко от Краснодара.
Мама впервые так откровенно поговорила со мной, как со взрослым, и я почувствовал себя старше и ответственней не только за себя, но и за нее…
На следующий день было два бомбовых удара. Немцы прорывались к железнодорожному вокзалу, но зенитчики и поднявшиеся в воздух маленькие, юркие и тупорылые «Як»-и заставляли их поворачивать на запад. В одном из воздушных боев подбили «мессершмитт», и он с дымно-черным хвостом ушел за Кубань и там взорвался. Женщины и дети выбежали во двор, радовались, смеялись, потрясая кулаками в сторону поверженного врага. После воздушного боя мы выбегали на улицу и подбирали еще горячие осколки от зенитных снарядов. У каждого пацана была огромная их коллекция.
Город пустел на глазах: на улицах можно было увидеть стариков, женщин, изредка детей. Быстрым шагом, укутанные наискось шинельными скатками, шли красноармейцы по направлению к Кубани.
Утром мимо окон проходили целые отряды женщин по 50 — 70 человек с лопатами на плечах. Их отправляли за город строить оборонительные сооружения. Мама дважды ходила и копала противотанковые рвы за Первомайской рощей. Она рассказывала, что водой и едой их не обеспечивали, земля была сухая и твердая, лопаты ломались. Упитанные толстозадые мужики — представители горкома партии, напялившие на себя военную форму без отличий, орали на бедных и голодных женщин, оскорбляли их, обзывая врагами народа, и заставляли «безлопаточных» выгребать землю руками.
Много лет спустя мне попалось интервью Б. В. Баланина — начальника штаба инженерных войск Северо-Кавказского фронта. Он говорил, что «никакой пользы не принесли оборонительные рубежи и заграждения, которые строились без учета реальной обстановки и возможностей войск… Они легко были преодолены противником и никак не оправдали огромных затрат труда на их устройство».
Однажды мама взяла меня с собой на окопные работы. Опасно было оставлять одного, так как все взрослые были мобилизованы на оборонительные работы. Мама и тетя Клава вылезли из рва и присели передохнуть. Над окопами и рвами низко на бреющем полете пролетела «рама» и сбросила листовки. Их подбирать и тем более читать было строго запрещено, но одна из них упала прямо в подол тети Клавы. На ней было написано: «Не копайте ваши ямочки, все равно пройдут здесь наши таночки!»
— Юра, — позвала меня мама. — Сходи в рощицу, только не далеко, посмотри, нет ли какого-либо ручейка, жажда замучила.
Я, тоже замученный жаждой, побежал в рощу. Там было прохладней, но жажда не проходила. Ручейка я не нашел, но в метрах двадцати от рвов стояла «Эмка» с распахнутыми дверцами. Около них стояли три упитанных мужика и попивали из чашек горячий чай, заедая бутербродами с колбасой. Из кустов вынырнул молоденький солдатик в галифе, но без рубашки. В руке он держал бутылку коньяка.
— Иван Андреевич, — обратился «безрубашечник», исполняющий, по-видимому, роль «шестерки», к самому упитанному, — пора и подкрепиться!
— А, давай! — кивнул толстомордый и, выплеснув чай, подставил чашку. То же сделали и другие. Крякнув от удовольствия, они вдруг увидели меня, выглядывавшего из кустов.
— Мальчик, — крикнул толстяк, — ты чего здесь делаешь?
— Там женщины у рвов пить хотят! — ответил я.
— А ну брысь отсюда, защитничек! Передай своим мамкам, чтоб лучше работали, а то еще на два часа продлим работу.
Я рысью помчался ко рвам. Рассказал об увиденном. Взбешенные женщины, побросав лопаты, начали выбираться из окопов. Из рощи показался толстопузый, вытирая коньячное лицо платком.
— Это что за саботаж! — взревел он.
Но тетя Клава, самая отчаянная, запустив в него галошей, заорала еще громче:
— Мы всем отрядом сейчас идем в Крайком партии и все расскажем, как вы тут чаи с коньяком гоняете вместо того, чтобы заниматься обороной города!
Никаких последствий после этого инцидента не было, так как немцы были уже на подходе к городу и «руководителям» надо было спасать свою шкуру.
За несколько дней до оккупации к нам во двор влетели три грузовика, из кузова выскочили десять энкаведешников и вошли в подвальное помещение, где последние годы жили греческие семьи; оттуда раздались крики, рыдания, детский плач. Из подвала с рыданиями, опираясь на клюку, выползла старая гречанка. Размахивая палкой, она посылала в небо проклятия на греческом языке. А когда синефуражечники стали выгонять греков с чемоданами и мешками во двор, старуха, тыкая палкой в энкаведешников, крикнула по-русски: «Запомните! Бог не простит вас! Будьте вы прокляты!» Им дали на сборы два часа. Весь двор собрался вокруг греков, помогая им с вещами забираться в кузов. Были в основном женщины и маленькие дети. Старика Харлампия с деревянным протезом, который не мог взобраться, два энкаведешника подняли и, как бревно, забросили в машину. Харлампий был хорошим сапожником, да и все греки были добропорядочными соседями, работали, занимались воспитанием детей. У половины женщин мужья были в Красной армии. Каково им воевалось после выселения семей?!
Плакали греки, плакал весь двор. Со слезами я обнялся с Костей. С ним я дружил. Дал ему бутылку воды, металлическую кружку и оловянного солдатика в матросской форме. Костя мечтал быть матросом и увидеть родную Грецию.
Мама погладила меня по голове: «Все правильно ты сделал, сынок!»
Вместо двух часов синефуражечники управились с выселением за сорок минут. Большая часть вещей и мебели осталась в подвале. Старший энкаведешник повесил замок на дверь и приклеил бумагу с круглой печатью.
Взревели моторы, плач усилился. Энкаведешники вскочили на подножки «ЗИСа» и по два человека в кузов, чтобы никто не сбежал. Машины выехали на Пролетарскую и по трамвайным рельсам, урча, помчались к вокзалу. Потом родители узнали, что греков в грязных вагонах для перевозки скота отправили в далекий и пустынный Казахстан.
Мы с ребятами, несмотря на строгий запрет матерей, мотались по всему городу и удивлялись тому, как наш оживленный город опустел: редко встретишь прохожего. Милиционеров и военных не было видно. В центре города и на окраинах слышались глухие взрывы. Перед приходом немцев были взорваны водокачка, КРЭС, нефтяной завод, масложировой комбинат, который залил подсолнечным маслом всю улицу Тихорецкую, макаронная фабрика, банк, сожгли и городские запасы муки и пшеницы.
Гремя железными колесами, въехала во двор тачка, груженная узлами и чемоданом. Ее толкали Клавдия с десятилетним сыном Гришкой.
— Клавдия, ты откуда? — кричали из окон соседи.
— Из эвакуации! — ответила с усмешкой тетя Клава, втаскивая свой багаж в деревянную пристройку, где жила раньше. — Вот дура так дура! И куда бежала, от кого бежала, к кому бежала?!
И рассказала. На вокзале стоял последний поезд, отправлявшийся на восток. Двенадцать теплушек были полностью забиты эвакуированными, некоторые даже расположились на крышах вагонов. На перроне сидели на узлах и чемоданах женщины с детьми, которые не успели попасть в вагоны. Клавдия присоединилась к ним.
— Бабы, бачьте! Бачьте! — закричала одна из женщин, указывая на последний пустой вагон.
Около него прохаживался капитан в фуражке с малиновым околышем. Бабы и Клавдия бросились к вагону. Капитан вытащил из кобуры пистолет и, вытаращив глаза, заорал:
— Разойдись! Стрелять буду! — и выстрелил вверх.
Одна из женщин проговорила:
— Хай ему грець! Пийдимо!
Женщины вернулись на перрон, и тут подкатила «пятитонка», из кузова выпрыгнули красноармейцы и начали затаскивать в вагон свои вещи: многочисленные чемоданы, узлы, баулы, посуду, матрасы, в корзинах продукты и воду. Из кабины машины вышла молодая женщина, безразлично окинула взглядом стоящих растерянных женщин с детьми. Капитан помог ей забраться в вагон. За ней важно прошествовал холеный мужчина в шляпе и черном костюме.
— Э, да я его знаю,— проговорила Клавдия, обращаясь к женщинам. — Это начальник из горкома. Айда по домам, нам тут ничего хорошего не светит!
Капитан захлопнул дверцу вагона. Махнул рукой машинисту. Раздался продолжительный гудок, и поезд, пыхтя, постепенно начал набирать скорость.
За два дня до оккупации все партийные и советские организации покинули город, оставив горожан без воды, электричества, топлива и еды. Город был предоставлен сам себе. Наступило безвластие. Магазины и базар были закрыты. Начались грабежи. Хотя в магазинах уже давно пустовали полки и базар был пуст, врывались в оставленные партийные и административные корпуса, но там, кроме разбросанных бумажек, ничего не было. Тогда начался грабеж населения, в основном уголовниками, выпущенными из тюрьмы перед оккупацией. Весь город ночью замирал, опасаясь бандитов: захлопывал ставни, двери перекрывали металлическими крюками.
Немцы вошли в город 9 августа 1942 года, а администрация благополучно эвакуировалась с семьями и скарбом — 6 и 7 августа. В 80-х годах я наткнулся на интервью Новичкова — одного из уцелевших на Пашковской переправе. Он рассказал, что однажды лежал в больнице с бывшим комсомольским работником, который в пылу откровенности поведал ему, как они вывозили деньги, как потом на эти комсомольские деньги жили. Ни в одном бою не участвовали, отсиделись в Сочи. А в Краснодар потом вернулись как герои.
Утром 8 августа со стороны улицы Фрунзе послышались редкие винтовочные выстрелы. Мы, дурошлепы-малолетки (я с Артемом и Валька с Вовкой, дети дяди Паши, брата моей мамы, в комнатке которого мы и скрывались после ареста отца), затеяли «игру»: когда раздавался выстрел, перебегали улицу: «кто быстрее — пуля или мы». Нас вовремя прогнал дядя Кузьма — сторож из соседней больницы водников.
Старый кряжистый Кузьма вошел в наш двор, опираясь на тяжелую чугунную палку:
— Ну что, барышни, — обратился он к нашим женщинам, — война-войной, а жрать-то хочется! Бабоньки, айда за мной! — Он перешел улицу (стрельба уже прекратилась), подошел к воротам молокозавода, который располагался как раз напротив нашего двора, ловко взломал замок чугунной палкой, распахнул ворота.
— Бабоньки, налетай! Все народное принадлежит народу! — и первым вошел в ворота.
За ним наши мамы и мы вместе с ними — с тазами, ведрами, кастрюлями. В полутемных цехах сначала ничего не могли разобрать, потом, присмотревшись, набросились на остатки продуктов: мне удалось притащить ведро с пшеницей, маме — с кукурузой. Артем с Валей и Вовкой тащили в тазах пшеницу. Я с азартом бросился вновь в цех и в одном из деревянных ящиках на самом дне нащупал брусок сыра. Когда я вынес его на свет, то увидел, что поверхность была покрыта зеленой плесенью, а края обгрызены крысами. Но я все равно отнес его домой, и меня похвалили, а мама с тетей Надей даже поцеловали. Мы с ребятами хотели еще что-нибудь захватить, но в цеха оказалось уже не пробиться. Все жители с соседних улиц были там, да и тащить уже было нечего.
Вдруг, согнувшись под тяжестью полного синего банного таза, вошел во двор дядя Кузьма. Поставив таз на кирпичи под ореховое дерево, в тень, и отдышавшись, крикнул:
— Бабоньки, налетайте, только без суеты!
Женщины подбежали и ахнули: таз был полон сливочного масла, которое мы и в лучшие времена редко видели. Масло под жарким августовским солнцем начало таять, поэтому Кузьма ложкой разливал всем поровну — в тарелки, миски, блюдца.
— Бог не забудет тебя, Кузьма! — причитали женщины и бежали домой, чтобы удивить домочадцев деликатесом.
Во второй половине дня 8 августа тетя Надя вбежала и сообщила, что за детским сквером, на Шаумяна, в угловом доме на чердаке в мешках лежат сухари.
— Юра, пойдем на разведку. Может, это и правда!
Мы с тетей Надей быстро пересекли сквер. Дверь старинного дома была забита досками крест-накрест. Мы влезли через разбитое окно, взобрались по лестнице на чердак и увидели четыре мешка. Тетя Надя прощупала их и, убедившись, что это сухари, прошептала, хотя на чердаке мы были одни:
— Я беру большой, а ты поменьше, и бегом домой, пока нас не засекли. Бегом, под деревьями, за мной!
Тетя Надя, маленькая, коротконогая, шустрая, взвалив на себя поклажу, быстро помчалась к нашему дому, я же несколько замешкался и отстал от тети. Я уже подбегал к Октябрьской, как вдруг раздался оглушительный взрыв от разорвавшегося снаряда. Меня откинуло взрывной волной на дорожку сквера, и я укрылся мешком с сухарями. Это, наверно, спасло меня, так как на мешок падали глыбы камней, гравия и осколков. Взвился вверх столб огня. Все заволокло пылью и дымом, около меня, как змеи, извивались оборвавшиеся трамвайные провода. Я на миг оглох, глаза засыпало сухой пылью. Я еще не успел осознать, что произошло, еще страх не пришел, я лишь увидел, когда рассеялась пыль, что ко мне бегут мама и тетя Надя. Они отбросили мешок и с радостью начали сквозь слезы целовать меня, увидев, что я жив. Они схватили меня за руки и потащили домой. Ноги у меня подкашивались, я только сейчас осознал, что здорово перепуган. Но мешок-спаситель я не выпустил из рук, так и дотащил его домой. Одна сторона мешка была разорвана. Когда позднее стали перебирать сухари, среди них нашли два острых металлических осколка от снаряда. Немецкий или наш снаряд прилетел к нам, так мы и не узнали; скорее всего, это был шальной снаряд. Но больше эти снарядные обстрелы не повторялись.
Я выглянул в единственное застекленное окошко, остальные были забиты фанерой. В сквере ни зениток, ни зенитчиц не было, они тихо эвакуировались ночью. Над городом спокойно летала «рама».
— Ну что, Надя, — сказала мама, печально взглянув на «запасы», — как-нибудь недельки три подержимся, а там только на Бога и немного на себя будем надеяться.
Две женщины и трое детей сели на пол под окном, чтобы шальная пуля случайно никого не задела, и задумались. Потом тетя Надя шепотом стала молить Бога, чтобы уцелел на войне ее муж дядя Паша, которого мы проводили месяц назад у рощи, где его усадили за трактор для транспортировки пушек. Мама утирала слезы платком, вспоминая уже погибшего мужа Василия, моего отца. Мы глядели на их печальные лица, не замечая своего взросления.
8 августа. Ночь. Тихо. Наши ушли, немцы еще не пришли. Не спится. Тревожно. Женщины во дворе шепчутся, обсуждая события.
Небо темное, но чистое. Звезды висят над головой, крупные и лучистые, и кажется невероятным, что где-то идут бои. В полночь приковылял во двор с гармошкой Кузьма.
— Ну что загрустили, бабоньки ? Радоваться надо! Ни одного начальника в городе нет! Свобода!
Он растянул меха гармошки и запел:
Посажу чудный сад над Кубанью,
В том саду будет петь соловей.
И приду я в тот сад на свиданье
С неизменной любовью своей…
Заулыбались женщины. Успокоились. Тетя Клава подошла к Кузьме и поцеловала.
— Спасибо тебе, Кузьмич! — сказала тетя Клава.— А вы, бабоньки, берите детей и спать, спать, спать… Отдыхайте! Неизвестно, каким будет утро…
ЖИТЬЕ-БЫТЬЕ В ОККУПАЦИИ
Город был занят немцами 9 августа 1942 года. Не спеша, ничего не опасаясь, они вошли в город. Дядя Кузьма, правда, нам потом рассказал, что в городе кое—где были стычки немцев с отдельными красноармейцами. Так, с колокольни Екатерининского собора пулеметчик обстрелял немецких мотоциклистов и был смертельно ранен немецким снайпером. В Казарменном переулке солдат подбил фашистский танк, на улице Буденного зенитным орудием прямой наводкой подбили броневик. В нашем районе было тихо. Во второй половине дня немцы через громкоговорители оповестили горожан о том, что город очищен от большевиков. Хотя, как мы потом узнали, бои еще шли около Пашковской переправы. 30-я Иркутская дивизия не смогла удержать натиск немецких танков, понесла большие потери и была вынуждена отступить.
Вечером 10 августа пришел машинист-железнодорожник дядя Коля Рязанцев, которого уже было похоронила семья. Он рассказал о своем спасении. Дядя Коля вез состав с неизвестным ему грузом в сторону Яблоновского моста, но при подъезде к мосту его помощник-кочегар вдруг закричал: «Дядя Коля, скорей тормози — рельсы разобраны и мост разбит!»
— Хорошо, что мы двигались медленно, — продолжил свой рассказ дядя Коля, — и поэтому не было большого труда остановить эшелон. Если бы не острый глаз кочегара, болтались бы наши трупы вместе с паровозом в Кубани. «Танки!» — испуганно закричал кочегар. И действительно, из зарослей выползли три темно-серых танка и обстреляли эшелон. Охрана из пяти красноармейцев, постреляв из винтовок по танкам и поняв бессмысленность сопротивления, попрыгала на другую сторону вагонов и под их прикрытием исчезла в густых кустах. Мы улеглись на железный пол паровоза и замерли. Кочегар шмыгал носом, в глазах слезы, шептал: «Мама! Мамочка!» Ему 15 лет, простительная слабость. Сам бы заплакал, да стыдно перед мальчишкой.
«Успокойся! Может, не заметят!» И только я это сказал, как услышал топот кованых немецких сапог. Заглянув в кочегарку и увидев наши чумазые от угля физиономии, рыжеватый немец в пилотке шутливо-вежливо сказал: «Гутен таг! Камен зи гут ан?» (Здравствуйте! Как вы доехали?) и залился смехом. Мы спустились по ступеням паровоза и предстали перед шестью немцами. Вперед вышел, видимо, офицер и, подойдя к моему малорослому мальчишке-кочегару, по-русски спросил: «Сколько тебе лет?» Опередив растерявшегося мальчишку, я выкликнул: «Двенадцать!», надеясь, что малый возраст спасет мальчишку. Офицер, приподняв его голову за подбородок, заглянул в полные страха глаза мальчишки и спросил: «Мамка есть?» Мальчишка утвердительно кивнул.
«Иди к мамке! Бегом!» Мальчишка нырнул под вагон и исчез. Немцы заржали. Я спас моего спасителя-кочегара, а что будет со мной?
Офицер подошел ко мне и сказал: «Немецкой армии нужны квалифицированные рабочие. Работать будешь машинистом. Мы будем давать тебе хлеб и немного марок! Если откажешься, расстреляем! Согласен?»
Я подумал о жене и двух малолетних сыновьях и кивнул головой. Офицер что-то написал на бумаге и, подав мне, сказал: «Завтра утром пойдешь к бургомистру, тебе выпишут паспорт-аусвайс и отправят на работу! Если вздумаешь убежать, расстреляем всю семью! Иди!» Солдат выдернул из кармана моей спецовки мой паспорт и передал офицеру.
И вот я здесь! Может быть, я и неправ! Но я жив! Я вижу семью, вижу всех вас, и я рад! А дальше посмотрим, что будет!
Каждое утро дядя Коля отправлялся на железнодорожный вокзал, где работал на маневровом паровозе, а дядя Витя Мосунов, высокий и сухонький интеллигент, книгочей и театрал, и дядя Петя Преображенский, рыжеволосый, могучего телосложения, обладающий невероятной силой (когда женщинам удавалось добыть курицу, то они несли ее дяде Пете: тот брал курицу за голову и резко встряхивал ее, голова птицы оказывалась у дяди в кулаке, а безголовое туловище какое-то время билось в судорогах и даже пыталось бежать; это цирковое представление привлекало детей и взрослых даже из соседних дворов), отправились на электростанцию, как опытные электротехники.
Мы с мальчишками и девчонками нашего двора (немцы первое время были снисходительны к малышне!) часто навещали их на работе. Дяде Коле удавалось передать немного машинного масла — единственного надежного средства освещения. На КРЭСе дядя Витя и дядя Петя как-то насыпали нам за пазуху и в карманы, у кого они были (мы все лето, осень и весну бегали в трусах и босиком), подсолнечные семечки. Чтобы получить этот гостинец, вечером накануне нас собирали на «тайное» совещание: время, к какому забору и проему в нем подойти, подождать, когда охрана уйдет на обед, а до их ухода разыгрывать «баловство» — играть в футбол (мячом служила обычно консервная банка) или в «жестку». Поскольку старые отцовские часы были только у Витьки Рязанцева, то, если часы останавливались, «походы» отменялись. Не менее сложно было добраться к дому. Пробирались, как правило, через проверенные проходные дворы, где не было на постое немцев. Добычу сдавали мамам, а они уже ее делили. «Работали» мы, наверно, умело, нас ни разу не поймали. А уж как немцы наказывали за воровство, мы знали: видел около базара и на улице Ворошилова повешенных с фанерной табличкой на груди «Он — вор!»
На КРЭСе, на вокзале мы видели много военнопленных, которых каждое утро пригоняли под конвоем на работу из лагерей, расположенных на стадионах «Динамо» и «Труд».
Каждое утро мы выбегали из двора, чтобы собрать «коллекционный» товар — коробки из-под сигарет (о сигаретах мы впервые услышали в оккупации) с необычными рисунками: красивыми женщинами, бравыми солдатами в касках, пушками, танками. Мы потом обменивались ими, хвастались, у кого оказывалось больше коробок.
— Юрка! Смотри! — вдруг крикнул Витька Рязанцев и ткнул пальцем в угловой дом.
На нем в два человеческих роста висел цветной портрет Адольфа Гитлера: косая прядь, чаплиновские усики, оранжевый мундир с фашистским значком. Он опирался костяшками пальцев левой руки о дубовый стол. Подобные изображения и позы я наблюдал позднее у русских императоров в наших музеях.
— Юрка! А теперь смотри сюда! — крикнул наблюдательный Витька.
На соседнем доме висел другой цветной плакат. На нем было изображено лицо, похожее на Троцкого, которое было густо перечеркнуто черной краской крест-накрест, и стояла надпись: «Смерть Иудам!» А на нашем доме был прикреплен огромный плакат с изображением улыбающегося крестьянина с надписью: «Фюрер дал мне землю!»
Первое, что сделали немцы, — это восстановили радио. Установили точки громкоговорителей даже в тех местах, где радио не было раньше. По радио по 10-12 раз передавались приказы администрации, кроме того эти объявления расклеивали на перекрестках. Немецкие приказы сопровождались указанием меры за невыполнение приказа. В большинстве случаев эта мера — расстрел, а за сопротивление властям — повешение. Мы с нашей оравой с улицы Пролетарской хорошо ориентировались в обстановке. Все новые приказы пересказывали во дворе нашим мамам и соседям. Мамы охали от страха и приказывали не выходить со двора и быть в пределах их видимости. Но мы чувствовали себя взрослыми, основными добытчиками воды и дров. С чайниками и ведерками мы бегали к Кубани, черпали мутную, глинисто-коричневую воду и несли домой, а дома кипятили ее в самодельных печках, сделанных из ведра, изнутри обложенных глиной и кирпичом; внизу ведра зубилом пробивали отверстие, которое служило поддувалом. На такой печке кипятили воду, варили мамалыгу. Но нужны были дрова, и вот мы с Артемом пробирались в ближайшие разрушенные дома, отдирали рамы, полы, двери и тащили домой. Иногда натыкались на немецкий патруль. Они останавливались, с любопытством смотрели на наши потные и усталые лица, смеялись и кричали вслед: «Кляйн арбайтер!» (Маленькие рабочие!) и шли дальше. Хуже было, когда встречались полицаи с белыми повязками на черных тужурках. Те с матом, угрозами, потрясая винтовками, заставляли нас относить «добычу» обратно. Поэтому, когда мы видели их даже издалека, бросали рамы и доски и разбегались. Однажды у меня с Артемом созрела мысль об отмщении полицейским. Мы залезли на горячую железную крышу соседнего двухэтажного дома. Вооружившись обломками кирпича, мы залегли и стали ждать. Вскоре появились два полицая. Они остановились прямо под нами и стали шарить в кошелках у двух пожилых женщин. Они вытащили у них пучок зеленого лука, стали выгребать и ссыпать себе в карманы подсолнечные семечки, угрожая плачущим старухам и обзывая их воровками.
— Пли! — тихо приказал Артем, и два камня полетели в полицаев.
Я промазал, а Артем въехал в ухо второго полицая. Тот, испуганно озираясь и громко матюгаясь, прижался к стене дома, а другой, вскинув винтовку, спрятался за дерево. Воспользовавшись суматохой, бабки, подхватив кошелки, убежали, а мы, нырнув в чердак, бежали через черный выход в соседний двор и вскоре оказались на соседней улице. Когда мы вернулись домой, нам навстречу вышла тетя Клава в своих всесезонных галошах и, не скрывая удовольствия, рассказала, как один из полицаев получил кирпичом «по морде». Шума было много, полицаи хотели кого-либо арестовать, но дело спас наш уличный староста, который с трудом, но все же убедил полицаев, что дома старые и кирпичи часто сами осыпаются и падают вниз, нужно быть осторожным. Они ушли недовольными.
Порывшись в своем многолетнем архиве, я выяснил, что немцы с первых дней оккупации приступили к организации в Краснодаре органов самоуправления. Ими были созданы военная администрация, комендатура и гражданское самоуправление. Уже 11 августа 1942 года немецкий комендант созвал городское собрание «общественности» из интеллигенции: адвокатов, сотрудников пединститута. Бургомистром города был избран адвокат М. А. Воронков, формировались городская и районные управы. Немцы провели перерегистрацию населения (мама потом рассказала мне, что она в связи с частой сменой жилья так и не попала под регистрацию). Ввели институт участковых старост из расчета один староста в среднем на 3000 человек. Охрана правопорядка на улицах города производилась патрулями — солдатами и полицейскими — круглосуточно на всей территории города. В их обязанности входило: проверка документов, особенно в ночное время, задержание, поимка воров, хулиганов при обращении к ним пострадавших граждан, доставка их в полицию.
Надо отдать должное такой организации: грабежи, разбои практически прекратились. Правда, мародерство, в основном перед отступлением немцев, участилось. Немцы практически мародерством не занимались, а вот румыны и в особенности полицаи врывались в дома, открывали шкафы и сундуки, забирали наиболее ценные вещи. Немцы «работали» по-крупному: вывозили ценности из музеев, библиотек, промышленных предприятий.
Примерно дней через пять после оккупации тетя Надя случайно открыла кран дворовой водоколонки, и из крана неожиданно хлынула желто-ржавая вода. Ошалевшая тетя Надя громко закричала: «Вода! Вода!» Так, наверно, кричали матросы Колумба, завидев долгожданную землю. Мы с Артемом и Валькой первыми оказались со своими чайниками. Стали набирать желтую воду, а затем вскоре пошла чистая. Выплеснув желтую, мы набрали чистую и побежали домой за новой тарой. Весь двор запасся водой на неделю, опасаясь, что водное «счастье» закончится. Но, к удивлению наших женщин, воду подавали ежедневно по одному часу утром и вечером, и не только в нашем дворе, а во всех дворах, где были исправны водоколонки.
А через несколько дней по Пролетарской промчался трамвай, посверкивая яркими искрами из-под колес и дуги. В некоторых домах, в основном административных, засветились электричеством окна. Дядя Витя и дядя Петя, работавшие на КРЭСе, рассказали, что с помощью старых рабочих, специалистов, не успевших выбраться из города перед оккупацией, и военнопленных практически была восстановлена электростанция, заработал водопровод, восстановили трамвайное движение, а дядя Коля, работавший машинистом и появлявшийся дома один-два раза в неделю, пояснял свое редкое появление взволнованной жене тем, что были восстановлены некоторые мосты и железнодорожные пути и ему под присмотром немцев или полицаев пришлось перевозить грузы в ближайшие станицы и даже города.
Вскоре открылся Сенной базар, «толчок», кооперативные магазины. В кинотеатре «Великан» демонстрировались довоенные кинокомедии «Веселые ребята», «Волга-Волга», «Дети капитана Гранта», «Антон Иванович сердится» и немецкие фильмы. Мы с Валькой и Артемом как-то раз проскочили сквозь зазевавшуюся билетершу на фильм «Дети капитана Гранта». Перед началом любого художественного фильма показывали немецкую кинохронику с обязательным присутствием Гитлера. Вот показывают какой-то огромный зал, входит «фюрер». Его мы узнали по плакатам и портретам, развешанным в городе. Все присутствующие в зале, как по команде, вскакивали, гремя откидными креслами, слышались удары каблуков военных, надрывалась музыка, несся нарастающий рев: «Хайль! Хайль!» И протягивали правые руки вперед — знак фашистского приветствия. Гитлер выступал с «приливом» и «отливом». В момент наивысшего подъема его речь прерывалась мощным «Хайль», Гитлер в это время отбрасывал со лба клок волос, поправлял галстук, выпивал глоток какого-то напитка. Мы не понимали, о чем он говорил, но наблюдать за ним было интересно. Это была хорошая прелюдия к кинокартине, особенно комедийной. Но досмотреть кинокартину не всегда удавалось. И в этот раз на самом интересном месте, когда Паганель начал петь свою знаменитую песню «Капитан, капитан, улыбнитесь! Ведь улыбка это флаг корабля!..», вспыхнул свет, в проходы вошли полицаи и начали проверять паспорта и входные билеты. Поскольку у нас не было ни того, ни другого, мы, получив подзатыльники, вылетели из кинотеатра. Малышей они пока не трогали. Поэтому мы и шатались по всему городу, а при возвращении домой получали подзатыльники от расстроенных и плачущих мам.
В сентябре 1942 года открыли Драматический театр им. Горького. Это уникальное здание с великолепным акустическим залом привлекало многих известных гастролеров. Мы с мальчишками любовались белоснежным фасадом с рельефным начертанием имен великих драматургов — Шекспира, Толстого, Чехова и др. Он не был взорван перед оккупацией, и немцы организовали в здании театра «фронтовую сцену», и на ней выступали как немецкие, так и русские актеры, владеющие немецким языком, ставили для оккупантов спектакли — варьете, комедии, драмы. Об этом я узнал от старейших актеров театра, когда работал врачом в больнице водников, к которой были прикреплены для медицинского обслуживания все актеры города. Они рассказали мне, как оказались в оккупированном Краснодаре: перед оккупацией хотели эвакуироваться из города, но под станицей Белореченской их задержали и они вынуждены были вернуться. Тогда часть из них смогла объединиться в Театр русской драмы и продолжала выступать перед горожанами в клубе «Профинтерн» на улице Красной, 40. При содействии городской управы был создан и еще один театр — украинский. Там ставили классические национальные оперы — «Наталка-полтавка», «Запорожец за Дунаем». Часть актеров все-таки эвакуировалась и играла на кораблях, в госпиталях, воинских частях. В последние дни оккупации здание Зимнего театра (нынешнее здание филармонии) было взорвано. Причем помог это сделать бывший билетер, который при немцах стал директором театра.
Открылось несколько вечерне-ночных кабаре для немцев. Как-то я задержался у своего друга Толи Гаврилова на улице Тельмана, 32. Мы там жили с мамой, пока не арестовали отца. Толя предложил навестить его маму, которая работала в кабаре на улице Шаумяна. Там по вечерам она передавала Толе что-либо из съестного. Уже вечерело. Окна кабаре были освещены, слышна была танцевальная музыка, громкий смех. Потом все стихло, и мы услышали пение женщины.
— Это мама,— тихо сказал Толя. — Она в это время поет свой любимый романс.
Я подсадил его на каменный выступ и удерживал, чтобы он не свалился. Толя заглянул в окно и, спрыгнув, произнес:
— Да, это мама. Когда она закончит выступление, что-нибудь принесет нам покушать. Хочешь заглянуть? — спросил он меня.
Я взобрался таким же образом, как и Толя, и, держась за подоконник, заглянул в окно. На маленькой эстраде стояла Толина мама в длинном сиреневом шелковом платье с распущенными черными волосами. Прижав к груди длинные пальцы, она как раз печальным голосом заканчивала романс: «Отцвели уж давно хризантемы в саду…» К ней подошел офицер, галантно подал руку и под аплодисменты присутствующих усадил за свой столик.
Я спрыгнул на землю и доложил Толе об увиденном.
— Да, это долго придется нам ее ждать, пойдем отсюда. Да и тебе надо успеть домой до комендантского часа.
Мы быстро разбежались по домам.
Мы, малышня, первоклашки, не боялись ходить по городу во время комендантского часа. На нас патрули не обращали внимания, но ребята с 16 лет, проживающие в городе, должны были иметь удостоверение личности от старосты по месту проживания. На всех заборах города висели объявления, чтобы взрослые имели при себе паспорта. На базарах часто проходили облавы. В одну из таких облав попала мама. На базаре она хотела обменять старую отцовскую косоворотку на кукурузу, так как еды дома никакой не было. Всех, попавших в облаву, разделили на две части: с паспортами и без паспортов. У мамы, к счастью, был с собой документ, и ее выпустили с рынка, а беспаспортных погрузили на грузовые машины и отвезли в рощу, некоторых расстреляли и сбросили в противотанковые рвы, которые вырыли горожане, в том числе и моя мама, при отступлении Красной армии. Остальных же более-менее трудоспособных отправили в лагерь на тяжелые восстановительные работы.
Как-то во двор пришел староста с двумя полицаями. Собрал возле водоколонки всех взрослых. Пристроившись за спинами мам и бабушек, мы тоже слушали его пафосную речь, которая в итоге свелась тому, что в Краснодаре с сентября 1942 года начало работать бюро труда по отбору граждан в возрасте от 17 до 40 лет, «добровольно» желающих уехать на промышленные предприятия Германии. Дядя Коля, работавший машинистом на паровозе, рассказывал во дворе, что уже через месяц первый эшелон с 1100 «добровольцами» отбыл с краснодарского вокзала в Германию. Немцы усиленно убеждали, что в Германии всем будет обеспечена сытая и безопасная жизнь, хорошее обращение. Некоторые «клюнули» на эту пропаганду и уехали добровольно, но в конце оккупации желающих практически не оказалось, и немцы стали насильно угонять в Германию, в том числе и подростков. За нас, малышей, мамы не опасались, а вот за подростков родители очень опасались и не разрешали им выходить за пределы двора. Зимой полицаи вместе с немцами стали обходить дома и дворы и забирать насильно даже пятнадцатилетних пацанов для отправки в Германию. У нас во дворе был один подросток, Витя Павленко. Однажды «вербовщики» нагрянули и в их хибарку, но мама успела его уложить в постель, губы намазала чернилами, на лоб положила мокрую тряпку-компресс, заставила закрыть глаза и постанывать. Когда немцы с полицаями вошли в полутемную комнатку, мама Вити с ужасом в глазах закричала: «Осторожно! У мальчика тиф!» Немцы и полицаи поспешно ретировались.
Небо над городом было чистым. Редко проплывали в летне-осеннем голубом небе «рамы». Но ближе к зиме налеты нашей авиации участились. Мы по гулу моторов научились определять, чьи самолеты летят — русские или немецкие. Когда появлялись над городом краснозвездные бомбардировщики, направлявшиеся к железнодорожному узлу, мы выбегали во двор и кричали: «Наши летят!» Но, к сожалению, они редко долетали до цели. Немцы открывали ураганный огонь из скорострельных зениток, в небо поднимались быстрые и маневренные «мессеры», и наши летчики редко уходили без потерь за Кубань. Правда, в конце оккупации наши летчики стали более маневренно и хитро воевать и нередко прорывались к железнодорожному вокзалу. Позднее мы узнали: за Краснодар и край вели успешные и героические битвы в небе отважные летчицы, которых немцы прозвали «воздушными ведьмами» (одной из героинь, Бершанской, известный скульптор В. Аполлонов установил у здания аэропорта замечательный памятник), и легендарный А. Покрышкин. Во время моей работы в Кабуле на посольском приеме в честь знаменитого летчика меня познакомили с ним. Он с удовольствием вспоминал боевую молодость на Кубани. Я ему напомнил о «стодворке» (так горожане окрестили стоквартирный дом для военных), где он жил до войны. Он прекрасно помнил и мединститут, и Городской сад, расположенные рядом со «стодворкой», восхищался кубанскими красавицами. Памятник ему в Краснодаре стоит недалеко от дома, где он жил.
Очередной налет с бомбометанием закончился трагически для нашего двора. Наши самолеты сбросили бомбы на пристань, одна из них попала в наш дом, который был разделен коридором на две половины. Во вторую половину, где жил Артем с мамой, и попала бомба, но не разорвалась, и это спасло меня с мамой и тетю Надю с детьми. Крыша и потолок обрушились, расплющились кровати, под которыми прятались от бомб Артем с мамой. Они, еще живые, не смогли выбраться из-под них и задохнулись. Когда их вытащили из-под завала и положили рядом во дворе, собрались все соседи, даже из других дворов, все плакали. Валя, Вовка, Витька и я были поражены увиденным: трупы были синими с квадратными отпечатками от сетки кроватей. Так мы потеряли своего друга и впервые были ошеломлены тем, как близка смерть: час назад мы бегали по красным кирпичам двора, думая, что пока есть мама — мы бессмертны, смеялись чему-то, а мама Артема обсуждала с соседями, где бы добыть хоть кусочек макухи на завтра…
— Да, жизнь коротка, а смерть неожиданна, — философски тихо промолвил дед Кузьмич и, прихрамывая, пошел искать доски для гроба.
Бомба хотя и не взорвалась, но нанесла огромный урон и квартире тети Нади, у которой жили мы с мамой: потолок провис, штукатурка осыпалась, оконные рамы перекосило, входная дверь не закрывалась… Мы с опаской переночевали, но утром поняли, что, если рядом разорвется бомба или снаряд, дом наш рухнет окончательно.
Активная тетя Надя собрала всех нас и сказала, обращаясь к маме:
— Маня, в этом доме жить нельзя. Надо идти к бургомистру. Если я не вернусь, не бросай моих детей.
Прослезившись и обняв детей, ушла. А опасность была, так как в это время была активная насильственная отправка горожан в Германию, а по возрасту она подходила.
Через три часа тревожных ожиданий в комнату ворвалась радостная тетя Надя.
— Собирайтесь скорей! Переезжаем! — и ткнула пальцем в окно, где стояли две подводы, в которые была впряжена одна лошадь. Прямо через распахнутое окно мы погрузили свой скарб и отправились в путь. Вторая подвода была цепью прикована к первой. Полудохлая лошадь с трудом тянула эти две подводы. Мы старались помочь бедной лошади: мама с тетей Надей толкали первую подводу, а мы с Валей и Вовкой — вторую. Возчик тянул лошадь за уздцы, незлобно ругаясь и проклиная лошадиную ленивую породу.
Въехали на Ворошилова, 24. Поселились в добротном каменном доме. Теперь у нас с мамой была своя комната и у тети Нади своя, а через коридор — гостиная с камином. С возчиком расплатились двумя стульями и дубовым раздвижным столом, которые мы вытащили из гостиной. Возчик был очень доволен, и мы оказались не внакладе.
Пока женщины расселялись, мы с Валькой и Вовкой обследовали огромный двор. Он занимал пространство от улиц Ворошилова до Ленина и от Красной до Шаумяна. Двор был закрыт со всех сторон высоким кирпичным забором, целым четырехэтажным домом, полуразрушенным Институтом иностранных языков, а прямо за ним стояло пустое педучилище. В центре двора стоял кирпичный сарай под могучим развесистым тополем. Около него мы увидели огромную железную бочку. С трудом сдвинув металлическую крышку, обнаружили желто-коричневую массу, заполнявшую бочку почти до края. После некоторого колебания мы все-таки сунули пальцы в тягучую массу и облизали их.
— Сладко! — промолвила Валька. — Наверно, это мед! Но не трогать! Вдруг он отравлен! — Валька была старше нас на два года, а значит, по нашему мнению, умнее и мудрее нас.
Мы слушали ее и, несмотря на голодное желание проглотить всю бочку со сладкой пищей — подарком судьбы, отдернули в страхе пальцы. Валька сбегала домой, принесла тарелку с ложкой. Полную тарелку неизвестной сладости мы поставили перед удивленными мамами. Первой попробовала мама, а затем тетя Надя. Они подумали немного, а потом, переглянувшись, улыбнулись и, не сговариваясь, одновременно воскликнули:
— Это патока! Съедобна!
— Ура! — закричали мы, и через минуту тарелка с патокой была пуста.
Эта патока здорово помогла нам, так как другой еды не было.
Когда мы насытились и восторги улеглись, тетя Надя усадила нас за круглый стол в гостиной и рассказала о своем победном походе к бургомистру:
— Бургомистра не оказалось на месте. Но мне подсказали, что всеми делами в городе правит В. Н. Петров — заместитель бургомистра, к нему в дверь я и постучала. Раздался глухой покашливающий голос: «Войдите!» Передо мной оказался среднего возраста и интеллигентного вида мужчина, который усадил меня в глубокое кожаное кресло и внимательно, не перебивая, выслушал мою просьбу. Он поинтересовался составом семьи и сказал, что ему известно о жертвах бомбежки на Пролетарской и администрация города помогала и будет помогать в беде своим горожанам; свободный жилой фонд у нас есть. «Я сейчас дам распоряжение, и вы с ним зайдите в соседний кабинет», — и подал мне записку. Я поблагодарила и без всяких затруднений оказалась в кабинете начальника отдела юстиции. Моложавый, полнеющий мужчина молча прочитал записку зам. бургомистра и, полистав журнал, спросил меня, устроит ли нашу семью квартира на Ворошилова, 24, в крепком кирпичном доме, который никем не занят. Я, конечно, с радостью согласилась. К тому же он посоветовал обратиться в конюшню, расположенную рядом, к дяде Коле, который поможет перевезти скарб, тот имел разрешение на частный извоз. Я ушла, обалдевшая от счастья. В особенности меня поразило полное отсутствие волокиты и бюрократии. Весь вопрос с жильем был решен за пятнадцать минут. Вот у кого надо учиться работать. Помнишь, Маня, с каким трудом нам досталась комнатка на Пролетарской, муж тогда топтал ступени учреждений полтора года, а я была с двумя грудными детьми. Хорошо, что вы с мужем приютили нас.
Значительно позднее я понял, что внимательное, даже доброжелательное отношение к горожанам и кубанцам в крае было частью продуманной пропаганды. Ведь на Кубань у немцев была особая ставка: хотели сделать ее форпостом против Советов.
И, надо признать, фашистской пропаганде удалось отравить сознание некоторой части населения идеями, враждебными советской власти. За основу пропаганды немцы взяли те репрессии против казаков, которые с особой жестокостью проводились в Гражданскую войну и позднее. На Кубань стала поступать газета «Казачий вестник», издававшаяся в оккупированной Праге, которая призывала к развертыванию «казачьего освободительного движения», к сотрудничеству с гитлеровцами. В Краснодаре стала издаваться газета «Кубань». В оккупированные казачьи районы края были доставлены старые белогвардейские генералы Краснов и Шкуро (лет тридцать тому назад археолог и краевед Г. Черницкий показывал мне сохранившийся домик семьи Шкуро у самой Кубани), которые проводили пропагандистскую работу среди казаков и пытались выделить на Кубани «казачий округ» и отделы во главе с атаманами. А атаманом «Кубанского казачьего войска» был назначен бывший белогвардейский генерал В. Науменко, избранный атаманом еще в 1921 году в эмигрантском лагере на острове Лемнос. Генерал Краснов составил проект «грамоты Гитлера» казакам, в которой им обещались прежние сословные права и преимущества, неприкосновенность земельных угодий, если они пойдут за фашистами. Пропаганда частично срабатывала — ведь шли же некоторые в полицаи, карательные отряды, старосты, административные немецкие органы. Однако немцы, разрешив казачьим атаманам формировать части и соединения, не позволили ими командовать. Поэтому во главе казачьих войск был поставлен немецкий генерал фон Паннвиц. Справедливости ради следует отметить, что казачьи формирования так и не приняли участие в борьбе против Красной армии. Из эмиграции был доставлен и бывший адыгейский князь Султан-Гирей с целью создания Адыгейской национальной кавалерийской части, но и эта затея провалилась.
Дядя Петя Преображенский, до того как покинуть город, видел атамана Шкуро на Красной. Он вальяжно восседал в старинной красивой коляске, в которую была впряжена четверка белых лошадей. На атамане была генеральская казачья форма и белая папаха. Управлял лошадьми кучер, за коляской двигался отряд казаков на темно-коричневых лошадях. Атаман лениво помахивал рукой редким прохожим.
— Атаман, — сказал, усмехаясь, дядя Петя, — наверно чувствовал себя в это время императором.
Однако подавляющее большинство населения с достоинством вело себя в условиях оккупационного режима, хотя и было в недоумении, почему город брошен без пищи, воды. Почему женщины и дети были обречены на голод и страдания, почему за два дня до прихода немцев советские, партийные и комсомольские лидеры вместе с семьями и вещами на поездах, автомашинах умчались в эвакуацию, начисто забыв о своих гражданах, а позднее упрекали их за то, что те оказались на оккупированной территории.
Как-то тетя Надя, вернувшись после безуспешного поиска пропитания, сказала:
— Маня, там на Красной один старик произнес такие слова: «Раньше, до революции, барин, уезжая на войну, оставлял слуг, теперь же наоборот └слуги народа”, драпая от немцев, оставляют людей, которым должны служить, на произвол судьбы».
Мы, похожие на скелетов от голода, раз двадцать подбегали к бочке с патокой, макали пальцы, обсасывали их, уносили патоку домой в кружках или тарелках. Дней через десять уже наполовину опорожнили бочку. Но вскоре от однообразно-сладкой пищи стал болеть живот, появилась тошнота. Тогда мама придумала разбавлять патоку водой, и она переносилась легче.
Недели через три во двор въехали два легковых автомобиля с пятью офицерами и грузовик с двенадцатью солдатами. Офицеры облюбовали нашу общую гостиную, а солдат разместили в двух деревянных домиках, расположенных рядом с нашим домом. Офицеры вызвали тетю Надю и маму, и один из них, знающий русский язык, указав на ворох белья, сказал: «Постирать!» И дали два куска мыла. На следующий день, когда чистые рубашки, белье и носки принесли им, они дали маме и тете Наде пять марок и буханку хлеба и еще поблагодарили: «Данке шен!» Надо отдать им должное, они всегда расплачивались за работу — деньгами или продуктами. Тетя Надя проводила уборку в их комнате, и они разрешали брать со стола оставшиеся от обеда продукты. Однажды тетя Надя вынесла нам невиданное лакомство — шкурки с остатками мяса от толстой и жирной колбасы. Мы не стали выгрызать мясо, а съели все со шкурками и заели куском хлеба. Прошло много лет, а это чувство первого утоления голода забыть не могу. Мама сбегала на базар, на марки купила кукурузной муки и сварила мамалыгу. Вечером у нас был второй «пир», два раза в день мы давно уже не ели.
Как-то въехали во двор на лошадях с подводами украинцы — «закарпатские хлопцы», так они себя называли. Их было человек двадцать. Немцы не пустили их в дом, разрешили ночевать в своих подводах на сене. Они все были в немецкой форме, сытые, балакали только на украинской мове и, когда около своих подвод ложками ели консервы, завидев нас или наших женщин, кричали: «Что, москали, жрать хочется?» — и, довольные, хохотали. Они пробыли у нас три дня и ни разу не поделились едой. Тетя Люба, племянница тети Нади, как-то подошла к одному хохлу, который распрягал лошадь, поговорить, а потом, может быть, выпросить кусочек мыла. Он зыркнул на нее и зло крикнул: «С москалями не балакаем!» И поспешно увел лошадь вглубь двора. Когда они уезжали из двора, тетя Надя крикнула им вслед: «У, куркули украинские проклятые! Предатели!»
Вечером, когда немцев не было во дворе, мамы обмыли нас в тазу остатками немецкого мыла (они всегда оставляли обмылки на ступеньках) и сами обмылись впервые за полтора месяца. Грязные и завшивленные до купания, после обмывки мы едва узнавали друг друга. Мама посмотрела на нас и произнесла:
— Ну, вас прямо не узнать, вы стали похожи на ангелочков!
Потом маме подсказали, как можно добыть мыло самим. Утром, захватив с собой ведра и лопату, мы отправились к взорванному заводу «Главмаргарин». При отступлении наших войск были взорваны цистерны с подсолнечным маслом. Вот эту черную землю, пропитанную маслом, мы и выкапывали, наполняли ведра и тащили невероятно тяжелую массу домой. Проходивший мимо с немцем полицай с усмешкой сказал:
— Что, подарок от большевиков собираете?
Дома мама смешивала маслянистую землю с каустической содой, нагревала на мангале, и получалось мыло. Когда его не было, голову мыли разбавленной в воде золой.
Как-то на базаре, который служил источником информации, маме рассказали, что бургомистр и оккупационные власти составили три списка жителей города. В первый список входили те, кто проживает в городе с довоенных времен, за исключением коммунистов, евреев и партизан. Во второй список входили горожане, кто поселился в Краснодаре после начала войны, за исключением опять же «неблагонадежных». А в третий входили все «неблагонадежные» (евреи, цыгане и др.). Этот список не оглашался. Занесенные в него люди подлежали в последующем аресту и уничтожению.
— Мы с тобой, Маня, и наши дети, наверно, вошли в первый список, но нет никакой гарантии, что не окажемся в третьей группе, ведь оболгать могут, вон столько стукачей развелось… Помнишь, как немецкий переводчик нам говорил: «Откуда мы знаем, кто в городе еврей, партизан, вор, коммунист? Ваши же горожане-соглядатаи и рассказывают все о вас, и нам ничего не остается, как арестовывать…»
Мама и тетя Надя собрали нас, «сопляков-дураков», рассказали о ситуации и строго-настрого приказали не болтать, не воровать, не выходить со двора, а потом для устрашения подвели нас к забору и показали на двух повешенных мужчин на углу Красной и Ворошилова, на груди которых висели фанерные таблички: «Я — вор», «Я — партизан». Эта ужасная картина подействовала на нас действительно устрашающе, но не надолго. Как только надзор ослабевал, мы шлялись по городу и даже ходили в КРЭСовские дома, где жили раньше, к нашему другу Толе Гаврилову, а потом с ним через горсад пробирались к железнодорожной насыпи, где росло много акаций, срывали стручки и обгладывали их сладкие спинки. Иногда приносили связки стручков домой, угощали мам и врали, что нашли акации за домом во дворе.
Мама рассказала с тревогой, что на Красной и других улицах развешены объявления о том, что все евреи с детьми и ценными вещами должны явиться на Базарную, 30, для регистрации. Об их судьбе в то время нам ничего не было известно. Но значительно позднее из опубликованных данных стало ясно, что евреи, оставшиеся в городе и не успевшие эвакуироваться, стали первыми жертвами фашистов. Все объявления, развешанные в городе, были подписаны известным виолончелистом Виликом, который сам был евреем. П. Шлык-Вышинский описал подробности «вербовки» Вилика. Еще в августе к Вилику явился гестаповец и предложил стать старейшиной среди евреев и провести их регистрацию. Немец уверял, что евреев никто обижать не собирается, им отведут отдельный квартал, где они будут жить в полной безопасности и заниматься своим делом. Делается это во избежание какого-либо выпада немецких солдат по отношению к евреям, что было бы для немецкого командования весьма нежелательным. Вилика терзали сомнения в правдивости обещания немцев. Он попытался покончить жизнь самоубийством, бросившись в колодец, но его спасли. Вскоре Вилику домой привезли пачку воззваний за подписью его самого. Причем расклеивать воззвания должны только евреи. А самого профессора Вилика немецкая администрация назначила старейшиной еврейской и караимской общин. В назначенный срок все евреи собрались на сборном пункте. Прибывших проверили по списку. Затем вывезли всех за территорию завода измерительных приборов на северной окраине города, где начинались сады и виноградники совхоза № 1, там их расстреляли полицаи и зарыли в общей яме.
Мне до сих пор не дает покоя мысль, что такой умный народ так легко поддавался на элементарные провокации и организованно шел на явную гибель. Ведь я уверен, что многие понимали, что их ждет. Шли как на заклание, как под гипнозом… Мама потом говорила, что у церкви старухи богомольные объясняли это так: «Расплата пришла им за Христа». А ведь не все пошли на гибельное сборище. Например, наша соседка по улице Кирова Анна Ивановна Денисова, московская еврейка (об этом мы узнали уже после войны), никогда никому не говорила о своей национальности, да и внешне полная белокожая блондинка не была похожа не еврейку. Она не отреагировала на воззвание о сборе евреев и уцелела. И многие не пошли на сборный пункт, уезжая тайком к знакомым на дальние хутора, меняя местожительство в городе, меняя паспорта, фамилии…
Как-то въехали во двор три грузовые машины, крытые брезентом. Человек тридцать молодых мужчин выскочили из машин в немецкой солдатской форме без знаков отличия, построились. Из кабины вышли два офицера. Один из них что-то «пролаял». Другой, по-видимому, переводчик, перевел. Мы были далеко от них, но поняли, что солдаты русскоязычные. Они поспешно вытащили из кузова лопаты, ведра, носилки и помчались в подвал полуразрушенного Института иностранных языков. В течение трех дней они очистили от завалов и мусора подвал, завезли туда кровати, матрасы, белье и превратили подвал в казарму. Для нас началась относительно «сытая» жизнь. В полдень они разжигали костер, над ним пристраивали огромный чугунный чан, немец в белом фартуке и колпаке варил кашу, заправляя ее мясными консервами. Аромат от мяса заполнял весь двор. Мы с Валькой и Вовкой с кастрюлями и солдатскими котелками усаживались в тени шелковицы и ждали, пока насытятся солдаты. И если в котле что-то оставалось, то повар, размахивая половником, кричал нам: «Киндер! Шнеллер! Шнеллер!» (Дети! Быстрей! Быстрей!). Мы со всех ног бежали к котлу, как, наверно, бежали путники, завидев оазис с холодным ручьем. Повар, посмеиваясь, перекладывал в нашу посуду половинку, а иногда целый половник, и мы, довольные, бежали домой, чувствуя себя взрослыми «добытчиками». А потом офицеры и солдаты приносили в стирку свое белье и обязательно расплачивались — офицеры марками, а солдаты давали немного хлеба. Оставаясь полуголодными, потому что каша и хлеб доставались не каждый день, мы стали несколько оживать.
Раза два в неделю русскоязычные солдаты уезжали в сопровождении немецких офицеров и не появлялись день, а иногда три дня, реже — неделю. Осмелев, мы стали подходить к ним ближе и обнаружили, что говорят они между собой на разных языках: русский и отчасти украинский язык был нам понятен, но другие какие-то гортанные говоры были пугающе непонятны. Тетя Надя потом пояснила нам, что в этой группе кроме русских и украинцев были калмыки, азербайджанцы, черкесы, грузины, татары. После возвращения вечером они разжигали костер и пели песни. Чаще «спивали» уже известные нам песни. Например:
Распрягайтэ, хлопци, конэй
Та й лягайтэ спочивать,
А я пиду в сад зеленый,
В сад крыныченьку копать…
И особенно нравился нам задорный припев:
Маруся, раз, два, тры, калына,
Чернявая дивчина
В саду ягоды рвала…
Нравилась нам еще одна песня: «Скакал казак через долину…»
Иногда, вернувшись из поездки, они пели грустную песню:
Ой, на гори огонь горыть,
А в долыне казак лэжить…
Мама с тетей Надей, слушая грустные напевы, всегда шепотом обсуждали между собой:
— Наверно, потеряли кого-либо из своего отряда…
Иногда к костру подсаживались солдаты других национальностей, внимательно слушали русско-украинские песни, реже пели несколько заунывные свои песни.
Мы не знали, чем занимаются эти солдаты. Тетя Надя предполагала, что они выполняют хозяйственные работы. Но однажды к маме подошел молодой человек из этой группы и спросил:
— Вы меня не узнаете? Я Саша. На Пролетарской у водоколонки вы с другой женщиной — я ее запомнил по галошам, которые она не снимала, наверно, даже летом — перевязали мне раненую ногу, которая сильно кровоточила. Спасибо вам.
Мама узнала его и спросила, как же он оказался в немецкой армии.
— О, это целая история. Нас погрузили в автомашину. Меня довезли до больницы и передали охране, что-то сказав им по-немецки. Других пленных отправили дальше, наверно, в лагерь. Помните, там был с нами энкаведешник, который срывал с себя петлицы со шпалой, а фуражку с малиновым околышем незаметно сбросил по пути. Так вот, когда мы ехали к больнице, он, в отличие от нас, трясся от страха, как в лихорадке, и все норовил сбросить с себя гимнастерку, так как нашивки на рукавах выдавали его принадлежность к НКВД. Немец, который был с нами в кузове, пнул его в грудь кованым сапогом и, брезгливо сплюнув, произнес: «Комиссар!» Я думаю, в лагере его расстреляли.
Меня с трудом дотащили до хирургического отделения и передали санитарам, которые отвели меня в палату, уложили на серо-грязный матрас без простыни и одеяла. Правда, на следующий день кровать перестелили. А меня переодели в больничный халат. Боль в ноге усилилась, она опухла, появился озноб. На каталке отвезли в перевязочную, где осмотрели меня два врача, которые пришли к прямо противоположным мнениям: один предложил срочную ампутацию, а другой — попробовать сохранить ногу. Вот он и занялся мной: вскрыл рану, очистил от гноя, каждый день промывал фурацилином, и через пару недель я уже ходил, рана затянулась. Я никогда не забуду имя этого врача — Савва Маркианович Ряднов. Он, по-видимому, не успел эвакуироваться при отступлении наших войск. В этом отделении были чистые и уютные палаты для немецких солдат. У них были свои врачи и медсестры. Но С. М. Ряднова они уважали и нередко приглашали для консультаций.
Я, присутствовавший при этом разговоре, много лет спустя вспомнил этого врача. Нам, третьекурсникам, он преподавал курс общей хирургии. Он стал доцентом, а потом профессором и долго заведовал этой кафедрой в нашем Кубанском мединституте. У него некоторое время работала и моя жена.
— Когда я стал выздоравливать, — продолжал свой рассказ Саша, — я начал подумывать, как удрать из больницы или задержаться в ней. Сосед по палате научил повышать температуру тела, натирая кончик ртутного градусника, но потом нашу хитрость разгадали, и измерение температуры производили под присмотром проверенных санитаров. Однажды от сестры-хозяйки мы узнали, что морг, в отличие от больничных палат, не охраняется и туда по распоряжению дежурного врача выносят, кроме действительно умерших, и живых, откуда они этой же ночью исчезают. Но на следующий день немецкий офицер с солдатами, разгадавшие эту хитрость, дождавшись ночи, расстрелял всех, кто был в морге, — живых и мертвых. Этот метод побега тоже отпал. Пострадали в морге дежурный фельдшер и санитар. Их увели в гестапо. Однажды ко мне неожиданно пришли два немецких офицера и предложили два варианта: лагерь, где меня ждет голодная смерть, или поработать на вермахт, где будешь сыт, одет и обут. Я выбрал второе, я хотел жить и увидеть свою мать.
Много лет спустя, читая роман Юлиана Семенова, я поразился фразе: «Герой — тот, кто остался жить». Наверно, и у Саши интуитивно всплыла эта мысль при разговоре с немецкими офицерами.
Любопытная тетя Надя как-то спросила Сашу, что они изучают почти каждый день, что им читает толстяк-переводчик.
— А, это наша «политинформация»; изучаем книгу Адольфа Гитлера «Моя борьба». Это, по существу, новое Евангелие для немцев, как для нас «Краткий курс истории ВКП(б)». И та и другая книги брехня, бред и чушь собачья! — улыбнулся Саша и приложил палец к губам.
В другой раз он рассказал тете Наде, что их заставили выучить, как должен выглядеть представитель арийской расы: блондин высокорослый, с удлиненным черепом, узкое лицо с энергичным подбородком, тонкий нос с высокой переносицей, мягкие светлые волосы, глубоко посаженные голубые глаза, розово-белый цвет кожи.
В абсурдности и даже комизме всей этой расистской теории убедили меня позже как исторические исследования, так и детские воспоминания: я не смог вспомнить ни одного немца, который подходил под стандартное описание арийца. Недаром в народе с издевкой замечали на этот счет: «Блондин, как Гитлер, тонок, как Геринг, стройный, как Геббельс (колченогий), целомудрен, как Рём (гомосексуалист)».
От Саши мы впервые узнали, чем занимается эта рота солдат. Они, оказывается, предназначались для борьбы с партизанами, подпольщиками, коммунистами, евреями, цыганами, инвалидами, психически больными людьми. Уже после войны мы узнали, что это были «знаменитые» зондеркоманды СС 10-А. Теперь нам стало ясно, куда отправлялась еженедельно команда.
На следующий день мы прибежали с улицы Красной, где наблюдали за процессией похорон жертв НКВД. На машинах были установлены закрытые гробы, за ними шла небольшая процессия во главе с бургомистром. Они медленно направлялись в сторону городского Всесвятского кладбища. Мы с Валькой только хотели рассказать об этом мамам, как вдруг увидели во дворе две огромные темно-серые машины без окон, задние дверцы были распахнуты, и два грузина из зондеркоманды мыли щетками днище огромного «салона». Мы заглянули внутрь и обратили внимание на широкие решетки на полу и отсутствие выхлопных труб под днищем автомобиля. Из кабины выскочил немец и, увидев нас, грозно закричал: «Вэк! Вэк!» (Вон! Вон!), мы стремглав умчались домой, рассказали об увиденном маме и тете Наде и получили хорошую трепку. Они уже знали об этих грозных машинах, которые называли «газваген». Машины каждую пятницу выезжали из двора и к вечеру возвращались, и начиналось мытье «салона», откуда вылетали испачканные испражнениями рубашки, платья, платки, детские трусики…
Вскоре тетя Надя принесла тревожные новости из «информационного центра» — с Сенного базара. Оказывается, эти «газвагены» были предназначены для уничтожения людей, и первыми жертвами стали больные Краснодарской психиатрической больницы, где за несколько рейсов было уничтожено более 300 человек. В эту машину попадали и все неблагонадежные: цыгане, евреи, комиссары и любой невиновный горожанин, на которого настучали свои же стукачи. Эти термины нам, пацанам, были уже известны и понятны. Мама с тетей Надей посоветовались и решили удирать из этого опасного двора, но помог случай. Вечером Саша шепнул маме, что завтра приедет к ним полковник Кристман — руководитель всех зондеркоманд города, и посоветовал не высовываться из дома.
Утром во двор въехала черная легковая машина в сопровождении четырех мотоциклистов с пулеметами. Зондеркоманда была уже выстроена и стояла по стойке «смирно». Нам из окна было видно, как из машины вышел высокий сухощавый офицер в черной эсэсовской форме. Он что-то говорил перед строем, потом двум повесил по железному кресту, обошел в сопровождении унтер-офицера двор, мельком взглянул на наш дом, мы все пригнули головы ниже подоконника. Вечером Саша сообщил нам, что начальство приказало убрать из двора всех русских.
— Так что ждите переселения, — сказал Саша и с горечью промолвил: — Едва ли мы когда-либо увидимся.
— А за что получили в вашей команде двое железные кресты? — не выдержав, спросила тетя Надя.
— Грустно об этом говорить. Да и опасно и для меня и для вас, но скоро мы расстанемся, и в душе у меня так накипело, что если не выскажусь, то сердце лопнет от увиденного. Привезли нас как-то в поселок Михизеева Поляна. Там уже была другая зондеркоманда с улицы Базарной. Они согнали всех жителей поселка на окраину, а нас поставили в оцепление, но нам видно было, как зверски из пулеметов и автоматов расстреливали стариков, женщин, детей. Всего было убито более 200 человек. Особенно зверствовали местные полицаи. Двое из нашей зондеркоманды тоже присоединились к полицаям и начали поливать из автоматов беззащитных людей. Вот их потом и наградили за «инициативу» и беспощадность к врагам рейха. Хотите верьте, хотите нет, тетя Надя, но я не убил ни одного человека — всегда стрелял поверх голов. И из-за чего, вы думаете, проведена эта зверская расправа? Из-за глупости одной учительницы, которой немцы разрешили открыть школу в поселке. Она в первый же день вывесила на стене портреты Ленина и Сталина и рассказала детям об Октябрьской революции, о достижениях социалистического строительства, о великой партии большевиков и счастливом детстве, которое прервано фашистами. Дети рассказали об этом родителям, кто-то из них донес немецкой администрации, которые расценили это событие как организованное сопротивление немецким властям, и началась зверская расправа над жителями поселка, расстреляли и учительницу вместе с учениками и их родителями. Я думаю, что все, кто избежал расправы, всегда будут помнить и проклинать не только фашистов и полицаев, но и учительницу-«патриотку», погубившую их детей. На меня эта расправа произвела настолько сильное и удручающее воздействие, что я решил уйти из зондеркоманды. Всеми необходимыми документами я запасся. Я не хочу быть падалью и мразью. Вы единственные, которые относились ко мне по-доброму. Если уцелею, буду молиться за вас, помолитесь и вы за меня, если вспомните. Прощайте! Не поминайте лихом!
Утром мы заметили переполох в зондеркоманде: на построение не явился Саша.
Уже после войны стало известно, что «газваген» — это страшное изобретение фашистов — немцы долго пытались держать в тайне. Эти машины смерти нацисты впервые опробовали на краснодарцах. А мы с Валькой Головиным, можно считать, одними из первых краснодарцев увидели их на Ворошилова, 24, по малолетству не догадываясь, какие беды они принесут горожанам. В этих «газвагенах», которые по праву вскоре стали называть «душегубками», было уничтожено свыше 7000 человек — жителей Краснодара.
А какова же «судьба» душегуба полковника Курта Кристмана — начальника эсэсовской зондеркоманды 10-А? Пришлось перерыть много материала, и выяснилось следующее. Курт Кристман вместе со своими подручными Куртом Тримборном, Карлом Раббе, «врачом» Генрихом Герцем и другими палачами занимали здание на углу Базарной (Орджоникидзе) и Седина. Там же жила его «наложница», красавица Томка. Оберштурмбанфюрер выбрал ее среди девушек во время облавы. Когда наши войска подходили к Краснодару, Томка уехала вместе с фашистами и Кристманом. Позже Курта Кристмана откомандировали в Германию, и он бросил девушку в маленьком белорусском городке. Но с немецкими солдатами Томка добралась аж до Италии. Потом она вернулась на родину, двадцать лет отсидела в лагерях и доживала свои дни где-то на Севере. А Кристман после окончания войны, стремясь избежать возмездия, сбежал в Аргентину. В 1956 году он вернулся в ФРГ. Судебного преследования ему удавалось избегать с помощью бесконечных медицинских свидетельств о «слабом состоянии здоровья». Однако под напором новых свидетельских показаний он был арестован и приговорен к тюремному заключению. Заметьте, что мюнхенский суд вынес это решение три десятилетия спустя после его злодеяний!
Многие из зондеркоманды и полицаи ушли с отступающими гитлеровцами и оказались за рубежом, другие, сменив документы, пытались остаться в СССР.
Уже работая доцентом на кафедре госпитальной терапии Кубанского мединститута, я столкнулся с одним из зондеркоманды, которому удалось избежать послевоенного наказания и в итоге оказаться в Монреале. Изменив фамилию Цинаридзе на Гелдиашвили, он открыл ювелирный магазинчик, торговал награбленными ценностями на Кавказе, Украине и Белоруссии, и, спустя почти двадцать лет, решив, что не будет узнанным, этот грабитель и убийца прибыл в Москву, где случайно был опознан стариком, одним из уцелевших жертв Цинаридзе. В Батуме он встретился с брошенными во время войны женой и детьми и был арестован. Выяснилось, что он чуть ли не в первом бою сдался немцам и вскоре оказался в зондеркоманде СС 10-А, переименованной в «Кавказскую роту», сформированную из предателей, в основном кавказцев, перешедших на сторону врага. За редкую жестокость Цинаридзе был назначен командиром взвода «Кавказской роты», которая расстреливала, жгла, душила газом, умертвив десятки тысяч людей в Крыму и Ставрополе, удивляя подчас жестокостью даже своих хозяев.
При аресте он бесконечно хватался за сердце и размахивал медицинскими свидетельствами о своих многочисленных болезнях. Решено было поместить его в Краснодарскую краевую больницу, в терапевтическое отделение, которое было базой нашей кафедры. Вот там-то вместе с главным терапевтом края Е. В. Мултых я освидетельствовал его и даже принимал участие в реанимационных мероприятиях после попытки Цинаридзе покончить жизнь самоубийством, приняв большую дозу снотворных таблеток, которые он тайно собирал, симулируя бессонницу. Он находился в однокомнатной палате на первом этаже под охраной, окно было зарешечено. После окончания медицинского освидетельствования и осмотра многочисленными врачами-консультантами, признавшими его дееспособным и физически здоровым, Цинаридзе перевезли в тюрьму. Суд состоялся в Краснодаре во Дворце культуры масложиркомбината в конце 1973 года. Убийца и предатель понес суровое наказание.
Подобные Цинаридзе, которые добровольно перешли на сторону немцев и были зачислены в зондеркоманду, были и в отряде на улице Ворошилова. Один из них, Денис, сорокалетний мужчина с усиками, как у Гитлера. Он иногда приходил к нам, приносил кусок мыла и просил тетю Надю постирать белье. Тетя Надя тут же половинила кусок мыла, и это спасало нас от полной завшивленности. Денис, не смущаясь и даже с некоторой гордостью, рассказывал, что его отец имел имение в Курской губернии, свой выезд, связи с влиятельными людьми… Отцовские рассказы завораживали Дениса… Потом все у них отобрали. И осталась от прошлой жизни комната в коммунальной квартире с дурно пахнущей уборной на всех, остатки фарфорового сервиза. Отец где-то в Сибири хлебал лагерную баланду… На ту сторону, к немцам, Денис перешел добровольно, когда в первом бою увидел могучую танковую лавину, раздавленные трупы в лопнувших гимнастерках, колонны тупорылых машин с прыгающими за ними орудиями… Тогда Денис понял, что ему не за что умирать. Вокруг него расстилалась чужая, выжженная солнцем степь, рядом предсмертно кричал бритоголовый узбек, позади черно горел город, названия которого Денис даже не спросил, когда они ночью выгружались из эшелона…
— Да, какие разные судьбы! — шептала тетя Надя, стирая чужое белье. — Мой муж в Красной армии, Денис у немцев, в зондеркоманде, Жора пропал без вести, Сашка в бегах от немцев, Петр Преображенский и Виктор Мосунов затерялись на просторах оккупированной России, и мы тут за обмылок стираем чужие портки, стремясь спасти своих детей… Кто разберется — кто прав, кто виноват? Наверно, один Бог!.. Непростительно только предательство!..
Сашино предупреждение не было голословным. На следующее утро к нам пришел офицер, который прекрасно говорил по-русски. Он сказал, что в соответствии с приказом мы должны покинуть расположение немецкой части, и вручил нам распоряжение бургомистра о переселении. Тетя Надя с детьми должна переехать на улицу Соборную (Ленина) напротив Дома офицеров, а мама со мной — на угол Соборной и Шаумяна в красивый трехэтажный дом с закругленной фасадной стеной. Мы целый день перебирались в новое жилье, а к вечеру пришел тот же офицер и сказал, что произошла ошибка — этот дом тоже будет заселен немецкими солдатами и офицерами, так как часть дома расположена на территории двора, где мы жили раньше. И дал нам новый адрес на Кирова, 31.
Утром мама пошла по новому адресу, а меня оставила дома сторожить вещи, так как входная дверь не имела замка. Я придвинул сундук к двери, в руки взял палку и занял оборону. Где-то через час вернулась заплаканная мама. Оказывается, по новому адресу на двери висел огромный амбарный замок, а из соседней комнаты выскочила сухопарая, похожая на ведьму женщина и начала кричать на маму и выгонять из коридора: «Я обещала хозяевам никого не пускать в эту комнату и не пущу! Идите вон!» — кулаками била в мамину спину, выталкивая ее на улицу.
Мама, к счастью, нашла русскоязычного офицера, рассказала ему обо всем и попросила новый адрес.
— Никаких новых адресов, — сказал офицер, повязывая портупею с парабеллумом на боку. — Пойдемте со мной!
На этот раз мама взяла меня с собой. По дороге офицер рассказал маме, что он русский эмигрант второго поколения. Семья живет во Франции. Работает переводчиком. Он выразил удивление множеству стукачей и предателей в оккупированных зонах.
Мама и тетя Надя неоднократно слышали от немцев подобные высказывания. И действительно, в тяжелые годины страны, когда бы надо объединяться людям и помогать друг другу, вдруг выползают, как крысы, злые и темные личности… Их меньше, чем добрых и смелых людей, но сколько бед от них… Так было и в недавнем 1917 году…
Мы подошли к Кирова, 31, вошли в коридор, выскочила «ведьма».
— Опять пришла, да еще с огрызком (наверно, имела в виду меня)! — но, увидев офицера, осеклась.
— Ключ! — Офицер протянул руку.
— У меня нет ключа! — со страхом прошептала «ведьма».
Офицер взял со стола ломик, поддел его между дужками, и дверь открылась.
— Занимайте! — сказал офицер и, обернувшись к «ведьме»: — Тебе не стыдно так обращаться со своими соотечественниками, да еще с ребенком, что же, им на улице прикажете жить? Запомни, если ты будешь прогонять эту женщину с ребенком, я даже из гроба восстану и накажу тебя! — и для убедительности похлопал по кобуре с парабеллумом.
Мы узнали ее фамилию — Беспалова. И для мамы и для меня эта фамилия стала надолго символом человеконенавистничества!
Итак, мы перебрались на ул. Кирова, 31 (бывшая ул. Медведовская). Это уже шестое местожительство, которое мы поменяли после ареста отца. Благодаря мудрости мамы, эти перемещения избавили нас от преследования энкаведешников до оккупации, а после оккупации помогли избежать регистрации. Мы существовали, но в то же время нас не было официально в городе. Мы стали невидимками!
С помощью энергичной тети Нади мы перевезли в новую квартиру свой постоянный скарб, с которым не расставались многие десятки лет, — красный деревянный сундук, кровать на сетке с толстой и тяжелой деревянной рамой и, конечно, швейную машинку «Зингер» — нашу кормилицу, которая благодаря золотым рукам мамы позволила нам выжить, да и мне в дальнейшем получить образование.
Под ненавидящим взглядом Беспаловой мы втиснули свои вещи в небольшую квадратную комнатку с двумя большими окнами. В комнате от старых хозяев остались два стула и стол.
Это был красивый двухэтажный дом из красного кирпича с подвалом, который тоже был заселен. На фасаде второго этажа красовался огромный решетчатый балкон. Этот дом был расположен в глубине двора и до сих пор уцелел, правда, оброс некрасивыми пристройками. Справа от фасада на второй этаж поднималась светло-кремовая мраморная лестница. Этот дом построил и жил в нем состоятельный грек, который в двадцатых годах вместе с деникинцами убыл в эмиграцию.
Когда закончили уборку в комнате, протерли запыленные стекла окон и когда прошла эйфория и радость от обретения крова, мама присела на стул, склонила голову к столу и разрыдалась.
— Юра, — сквозь слезы шептала мама. — Что будем делать, Юрочка?! У нас нет даже маковой росинки, у нас даже воды нет! А зима придет! Что будем делать? У нас нет ни дров, ни угля. К церкви пойдем побираться, наверно. Да и там никто не подаст, ни у кого ничего нет!
— Мам, — обнял я ее и расплакался. — Не расстраивайся, мам. Ты ж сама говорила мне, что после ночи наступает утро! — начал я успокаивать ее. Вытер слезы, вспомнив последние слова отца, сказанные мне при свидании в тюрьме: «Ты мужчина, не забывай об этом, поддерживай и помогай маме, пока меня нет».
Эти минуты горя и отчаяния у мамы проходили быстро, и она всегда находила выход из тяжелого положения. Но в первые минуты поддержать ее было надо. Вспомнив наказ отца, я шептал себе: «Я мужчина! Я мужчина!». Обняв ее покрепче, я начал первую в своей жизни психологическую «атаку». (Девятилетний психолог! Много позже, анализируя желание стать врачом, помимо пожеланий родителей, я всегда вспоминал этот детский сеанс психотерапии, высохшие мамины глаза и ее улыбку.)
— Мам, — начал я. — Ты же видела водоколонку во дворе. К вечеру дадут воду. Чайник у нас есть. Я принесу воды. В сундуке у нас есть примус с небольшим запасом керосина, согреем воду, попьем кипяток. Вон в углу стоит дровяная печка. Сейчас тепло. Она нам не очень-то и нужна. К холодам дрова я натаскаю. В соседнем дворе я видел остатки деревянного забора. Когда стемнеет, я схожу и наломаю дров. А во дворе я слышал, что около пристани, на Кубани, стоит на мели баржа с яблоками. Я разузнаю у местных ребят и сбегаю за яблоками. Вот и еда будет…
Раздался тихий стук в дверь. Мы испуганно встрепенулись. Стук в дверь в то время вызывал тревогу…
Мама приоткрыла дверь. За дверью стояла маленькая седая женщина с удивительно светлыми глазами. Человек с такими чистыми и светлыми глазами не может быть врагом… В руках она держала тарелку с красным свекольным борщом.
— Можно к вам, соседи? А ну-ка, Юрик (она уже знала мое имя!), где у вас тут стол?
Мама познакомилась с этой милой женщиной. Это была Софья Дионисьевна Пилиди, гречанка. Она жила на втором этаже, в ее квартиру и вела знаменитая мраморная лестница, поразившая мое воображение. Ее судьба схожа с маминой. Мужа ее, техника, арестовали якобы за принадлежность к националистической греческой организации в 1937 году и вскоре расстреляли. Жену не тронули, может быть, не успели, а скорей всего, из-за дочери, которая была ведущим инженером на одном из заводов и до определенного времени была нужна. Сына-подростка они спрятали в Москве у дальних родственников. Дочь эвакуировалась с заводом на Урал. Она очень переживала, потому что никаких вестей не имела от детей. Мама подружилась с ней.
Мы на всю жизнь запомнили греческий борщ со свеклой. Это было какое-то пиршество! Может быть, потому что были голодные. Но в память об этом блюде и мама, и в последующем жена варили и варим борщ красный со свеклой. Да и интерес к Греции и греческой культуре начался с этой встречи и красивого красного борща.
— Мам, — сказал я. — Ты говорила, что после ночи приходит утро. Утро, оказывается, может наступить и в полдень с приходом Пилиди.
Голод — мучительнейшее чувство. С ним засыпали, с ним просыпались. Голод можно легко пережить день-два, но годами трудно, невыносимо. Ведь с 1938 года, когда арестовали отца как «врага народа», мы с мамой перешли в разряд изгоев без постоянной крыши над головой, без постоянного материального дохода, а правильней — никакого материального дохода, мы жили в постоянном страхе и голоде. Мама опасалась разлуки со мной, так как после суда над отцом была реальная угроза отправки мамы в лагерь как жены «врага народа», а меня («сосунка» — так называли меня энкаведешники) — в детский дом.
Мама отнесла на «толчок» в обмен на продукты почти все свои и отцовские вещи, оставив мне на память об отце его хромовые сапоги с красивой красной кожаной подкладкой, которые он купил перед свадьбой, клетчатую фуражку с длинным козырьком и черные туфли со шнурками. Они же были и «резервными» вещами.
— Может, Бог нам поможет?! — часто повторяла мама. — Больше некому.
И вот однажды утром пришла к нам Софья Пилиди и сказала:
— Марля Ксевна (так сокращенно называли маму — Марию Алексеевну — и в этом, и в соседних дворах), пойдем, я тебе что-то покажу.
Мы спустились во двор к сараям, подошли к трухлявой двери с решетчатым окошечком в верхней части двери. Софья Денисьевна поковырялась гвоздем в висячем маленьком замочке, что-то в нем звякнуло, дверь распахнулась.
— Заходите и занимайте! Он принадлежал прежним хозяевам твоей комнаты, а теперь он принадлежит вам!
Мы зашли в сарай и ахнули. В углу до самого верха были сложены нарубленные дрова, а по земляному полу рассыпан уголь. Мама расплакалась от счастья и обняла Софью Денисьевну. Та показала маме и мне, как открывать замок, и вручила заветный гвоздь. Мама поручила мне собрать в кучу уголь, рассыпанный по земле, и мы побежали занимать очередь к водоколонке — скоро должны дать утреннюю порцию воды.
Я начал сгребать лопатой уголь. Ведра на три наберется, подумал я, и вдруг лопата зацепила кусок промасленной бумаги. Я потянул ее рукой и вытащил из земли что-то тяжелое. Я развернул бумагу и обомлел: передо мной поблескивало сталью сложенное вдвое охотничье ружье. Я испугался, так как знал, что если кто-либо увидит оружие и донесет полицаям или немцам, то расстрела не миновать. Я прикрыл ружье дровами и побежал за мамой. Мама, увидев оружие, тоже, как и я, побелела от страха.
— Юра, — прошептала мама. — Вырой глубокую ямку, закопай его и засыпь землей и углем.
Я завернул ружье опять в промасленную бумагу, начал рыть яму, и вдруг лопата обо что-то звякнула. Я осторожно руками разгреб яму и вытащил оттуда трехлитровый стеклянный бидон подсолнечного масла, а затем банку с порохом и холщовый мешочек со свинцовой дробью. Пошарив рукой в яме (страх прошел, появился азарт кладоискателя!), я обнаружил литровую банку с поваренной солью, которая приравнивалась по стоимости к золоту. Так, например, на базаре за спичечный коробок соли можно было выменять буханку хлеба!
Горящими от азарта глазами я тщательно обшарил еще раз всю яму, но больше ничего не нашел.
— Ну, что будем делать? — спросил маму, растерянную от неожиданной находки.
— Бог простит нас, если мы заберем масло и соль. Ведь Он призывал быть милосердным и уметь делиться. А все остальное, как и договорились, закопай глубоко, завали землей, утрамбуй ногами, а сверху присыпь углем, — дала указания мама.
Я так и сделал.
Каждое утро на крыльце дома, фасад которого выходил во двор, появлялась красивая гречанка. Ей было лет пятнадцать, беломраморное лицо обрамляли гладко зачесанные назад черные волосы. Каждый раз она пела высоким сочным сопрано одну и ту же песню:
С веселой трелью соловья
Пришла любовь моя…
Этот тревожный, полный отчаяния голос вызывал слезы у женщин, они украдкой вытирали их уголком платка. А мы, мальчишки, садились на крыльцо у ее ног и любовались стройной худенькой фигуркой, черными печальными глазами и белоснежной кожей. Мы все в нее были влюблены.
Не допев песню, она обычно закашливалась и убегала домой. Мы недели две наслаждались ее пением, но нам было непонятно, почему женщины плачут, проходя мимо поющей девочки. Тетя София объяснила нам:
— Девочка давно болеет туберкулезом легких. Она обречена. И эта утренняя песня — ее прощание с жизнью и любовью, которую она так и не познала…
Вскоре она умерла. Три старых грека вкатили во двор «линейку» с гробом из старых досок, уложили девочку в гроб, укрыли оконной занавеской. Из дома, поддерживаемая с обеих сторон, вышла заплаканная мама девочки. Все были в черной одежде. Старики впряглись в «линейку» вместо лошади и тихо отправились на Городское кладбище.
По вечерам мы с пацанами собирались у водоколонки и видели, как во двор входили немецкие офицеры, немного навеселе, иногда с русскими нарядными и тоже веселыми подругами, и направлялись на второй этаж, где проживала Галина Семеновна — дама симпатичная, чуть меньше средних лет. Вскоре из распахнутых окон мы слышали смех, звон бокалов, вдыхали запах жареной картошки с колбасой. Мы истекали слюной, проходящие мимо соседки плевали в сторону веселящейся немецко-русской компании и говорили:
— У, бисова Галинка! И что она будет делать, когда наши прийдут! А еще работала народным судьей!
Подвыпившая компания танцевала под музыку патефона, а немцы хором пели свои песни, похожие на марши. А заканчивали вечер всегда песней:
Вольга, Вольга!
Матер Вольга!
Вольга — русская река!..
И в этом месте один из офицеров прерывал пение:
— Стоп! Стоп!— выходил на балкон с бокалом красного вина и солировал:
Вольга, Вольга!
Матер Вольга!
Вольга — немецкая река!..
Офицеры и девицы смеялись и аплодировали «остроумию» певца. Он, довольный, выпивал прямо на балконе вино и присоединялся к компании. Перед уходом немцы обязательно хором пели песню о Гитлере — посланце божьем. Тетя Лида из подвала, знавшая немецкий язык, потом перевела нам часть песни: «На нашу немецкую землю Христос послал нам фюрера, мы в восторге от него…» Я потом только понял, что как у них, так и у нас диктатуре без культа личности не обойтись.
Забегая вперед, надо сказать, что с приходом наших войск ничего плохого с Галиной Семеновной не произошло. Она стала работать в военкомате, и мы ее видели каждый день в военной форме без знаков отличия. Всезнающие соседки выяснили, что она якобы была подпольщицей и, зная немецкий язык, выведывала во время пирушек военные тайны.
Голод продолжал мучить нас. Подсолнечное масло, которое мы добыли в сарае и которое мы с мамой пили по столовой ложке три раза день, вскоре вызвало расстройство кишечника, и оттого мы еще больше слабели.
Каждое лето, и во время оккупации и после, выручала шелковица. В соседнем дворе прямо над деревянным туалетом росло это огромное спасительное дерево. Каждое утро вместе с другом Витькой Петросяном по кличке Муртуз мы взбирались на самую верхушку дерева и с жадностью пожирали сочные вкусные красно-черные ягоды. Меры не знали. Муртуз, страдавший поносом (потом я узнал, что у него был туберкулез кишечника, которым болел и любимый мной А. П. Чехов), когда было уже невтерпеж, стягивал трусы и опорожнял кишечник, содержимое которого нитями спускалась по веткам шелковицы на крышу уборной. Но это не мешало нам на следующее утро вновь взбираться на вершину дерева, обходя загаженные Муртузом ветви. Маме я всегда приносил за пазухой жменю спелой шелковицы. И для нее зачастую была эта шелковица суточным рационом. Однажды мама, видя многочисленные синяки на моем теле от бесконечных лазаний по деревьям, заборам, разбитым домам, сказала, чтобы я принес немного коры с шелковицы. Она смешала измельченную кору с остатками подсолнечного маслом, прокипятила. Это снадобье долго потом служило нам для лечения синяков, ушибов и ран.
Муртуз, когда спускался с шелковицы, сразу уходил домой, ложился на топчан и отдыхал. Туберкулез прогрессировал, у него часто стал появляться озноб. Он был из большой армянской семьи Петросянов. Отец его раньше торговал на базаре капустой и поэтому получил прозвище Капуста, а жену и четверых детей называли капустянками. Один только Витька почему-то стал Муртузом. Он был очень способным мальчишкой; хотя и был старше меня на два года, но в школе никогда не учился. Я подарил ему свой букварь и арифметику, и он одолел их менее чем за месяц и так увлекся самообразованием, что, когда город был освобожден от немцев и открылись школы, пробыл в первом классе всего лишь месяц — его перевели сразу в третий класс, а затем и в четвертый, который он не сумел закончить: появилось кровохарканье и кишечные кровотечения. Витька скончался в туберкулезной больнице. Господи! Сколько талантливых детей унесла война!
Раз в неделю я убегал в «крэсовские» дома к другу Толе Гаврилову. Мы усаживались в тени и предавались воспоминаниям о тех временах, когда, взбираясь по водосточной трубе, подглядывали в банной комнате за купающимися женщинами. Посмеялись над собой, считая себя уже взрослыми. Но голод давал о себе знать. И Толька вдруг вспомнил о садах Шика, на территории которых теперь располагался КРЭС. Ему говорили, что небольшой участок когда-то знаменитых садов Шика сохранился недалеко от электростанции. Мы быстрым шагом пересекли Горсад и на пустыре около электростанции обнаружили три дерева. Одно было высохшим, а два с плодами — дички. Они все были червивые, но мы быстро насовали их в карманы и за пазуху и драпанули домой. Мама очень обрадовалась. Очистила яблоки от гнилья и поставила на огонь. Объеденье было на два дня!
Муртуз и Нарик из 27-го двора узнали, что недалеко от пристани имеются две ямы, куда сваливали остатки пищи из немецкого отряда, расквартированного в ближайших домах. Мы нашли эту свалку. На дне валялись гнилые яблоки, картофельная кожура, лохмотья от капусты, вареная свекла… Выломав на берегу реки камыши, мы начали их острыми концами накалывать «продукты», вытаскивать и складывать в ведро. Примчавшись домой, мы все по-братски разделили. Мне досталось два гнилых яблока и три красных бурака. Я думал, что мама отругает меня и выбросит гнилье. Но все случилось наоборот, она похвалила и сделала из бурака чудесное блюдо, которое не могло не понравиться очень голодным пацанам: она порезала свеклу на ломтики и поджарила на сковородке. Они стали напоминать давно забытый мармелад. Вечером мама устроила чаепитие — кипяток с «мармеладом».
Ближе к осени бургомистр разрешил собрать урожай с огородов, у кого он был. Рано утром мы с мамой и тетей Линой, мамой Толи Гаврилова, с заплатанными мешками отправились в поход. Это был не ближний свет. Километров пятнадцать шли по пыльной дороге — мы с Толькой босиком, а мама с тетей Линой в «армянских» чувяках. Вдоль дороги росли колючие акации с уже спелыми рожками. Мы, подскакивая, срывали их и, вгрызаясь зубами в медовую мякоть коричневых рожков, отставали от матерей на пару сотен метров, а потом догоняли их и угощали медовыми рожками. Благодаря этому дорога не казалась такой утомительной. Мы обогнули КРЭС стороной, вышли на берег Кубани, прошли вдоль берега еще километров пять.
— Вот и наше хозяйство, — остановилась тетя Лина у густых зарослей.
Она была здесь год назад и запомнила место. Мама не была здесь после ареста отца и одна ни за что бы не нашла свой огород, который был выделен когда-то отцу КРЭСом.
Мы с Толей обшарили огородные участки, они были по соседству: обнаружили военную повозку без одного колеса, а рядом убитую лошадь с распоротым брюхом. Над лошадью роилась стая зеленых мух. На берегу реки и на огороде валялись истлевшие солдатские гимнастерки, портянки, пилотки, воротники с петлицами и «кубарями». На нашем огороде было два бетонных округлых сооружения с пулеметными ячейками — дзоты. Тетя Лина с мамой предположили, что здесь шел неравный бой и наш отряд вынужден был вплавь перебираться на другой берег реки, поэтому и побросали многие свою одежду.
— Дай Бог, чтобы перебрались на ту сторону Кубани, — вздохнула мама, по-видимому, вспомнив извещение о Жоре, моем сводном брате, о том, что он пропал без вести…
Урожай на огороде был огромным: целые заросли подсолнечника, кукурузы и поразившие нас своими размерами тыквы. Они полопались от перезрелости и жары, семена и мякоть из них вывалились, и мы с Толькой свободно помещались внутри… Под подсолнечными зарослями обнаружили дюжину дынь и полосатых арбузов. Срезав головки подсолнечника, мы выбили из них семена, с кукурузных кочанов легко сняли перезревшие зерна, отрезали огромные куски тыквы, взяли по одной дыне и арбузу. Разместили это все в мешках, перевязав их посредине веревкой, чтобы можно было повесить мешок через плечо. И двинулись в обратный путь, предварительно полакомившись от души перезревшими арбузами.
Обратная дорога была невероятно тяжелой: плечи провисли, появились натертости. Через каждый километр делали привалы… К вечеру добрались к «крэсовскому» дому, где жили Гавриловы, разделили «сокровище», и через час мы были у себя, свалили все в угол и заснули как убитые.
Эта добыча дала нам возможность просуществовать еще две недели.
Подсолнечные семечки, поджаренные на сковородке, были и пищей, и лакомством одновременно. Однажды, когда мы «обедали» семечками, к нам заглянул немецкий ефрейтор из постояльцев (в каждой квартире размещали немцев на постой), поставил перед нами котелок с рисовой кашей, с любопытством посмотрел на наши семечки, взял один, раскусил, покачал головой, рассмеялся, выплюнул кожуру и, потрепав меня за вшивую голову, сказал, указывая на семечки:
— Гут! Гут! Сталинский шоколад!
Этот ефрейтор запомнился мне еще вот почему. Вечером, когда он с друзьями выпил немного шнапса, наверно, чтобы похвастаться, вытащил из черного кожаного рюкзака запасной свой мундир, встряхнул его, и мундир заблестел золотыми монетами, которыми он заменил солдатские оловянные пуговицы. Солдаты придвинулись к нему, с восхищением ощупывали монеты, в которых были, видимо, гвоздем пробиты по две дырки и они были крепко пришиты к мундиру. Солдаты цокали языками, приговаривая:
— Гут! Гут! Николай! Николай!
Мама объяснила мне потом, что эти пуговицы-монеты были золотыми николаевскими червонцами и что этот «золотой» мундир он приготовил своему сыну-подростку к Рождеству. Мама немецкий разговор на бытовом уровне уже неплохо понимала.
Муртуз, Мишка и Вовка из соседних дворов придумали новый и очень выгодный заработок. Они сколотили ящики с подставой для сапог, смастерили щетки и изобрели сапожную ваксу из солидола и черного мазута. Выходили они в город с утра и в обед, когда много было офицеров. Мама не разрешила мне заниматься этим «бизнесом», но я часто сопровождал друзей и с восхищением смотрел, как они, завидев офицера, призывно и громко выкрикивали, постукивая щетками по деревянному ящику:
— Пан, штифель буц! Пан, штифель буц! (Господин, почистим обувь!).
Рассчитывались немцы марками, хлебом, иногда перепадала шоколадка, а Мишке один раз дали банку рыбных консервов. Хуже всех были полицаи: они никогда не платили и еще угрожали: «Еще раз увижу на этой улице — отведу в полицию!» Поэтому первый, кто видел полицая, свистел или кричал: «Пахы!» — и «чистильщики», подхватив свои ящики, перебегали на другую улицу.
В подвале под нашим домом жил дядя Федя. Плотный семидесятилетний старик каждое утро выходил во двор и большими ножницами вырезал из консервных банок длинные пластинки, вкладывал в конец пластинки тонкую проволоку, загибал пластинку и молоточком ударял по ней. Получалась на наших глазах примусная иголка. Он их делал много, собирал в маленький чемоданчик и уходил на базар. Расходился его качественный товар мгновенно, так как все, у кого были примусы, пользовались некачественным горючим и горелки бесконечно тухли, поэтому капсули надо было часто прочищать. Уже во второй половине дня дядя Федя возвращался с продуктами. Семья его, по мнению дворовых женщин, «процветала», но уважали его за то, что он не был крохобором — каждой семье еженедельно дарил по примусной иголке. Иногда он разрешал нам заходить в сарай и наблюдать его искусство изготовления ювелирных изделий. Он зубилом рассекал медный пятак на кусочки. Пробивал в них дырочки, насаживал на толстые гвозди, разжигал горелку и, расширяя отверстие, превращал кусочек медного пятака в красивое обручальное кольцо, которое хорошо обменивалось на фасоль, кукурузу, зерно.
И вот однажды, возвращаясь с базара, он зашел к нам.
— Марля Ксевна, — сказал он.— Я знаю, что у тебя золотые руки, ты шьешь хорошо, и у тебя швейная машинка есть, а сами скоро подохнете от голода (он показал пальцем на меня, скелетоподобного). Люди обносились, а скоро придет зима. Знаешь, что на базаре расходится на ура, — ватники, стеганки. Я узнал, где добыть материал. Я знаю, что у тебя денег нет (он вскинул руку вверх, предупредив возражения мамы). Расплатишься с ними готовой продукцией — стеганками.
Утром дядя Федя привел маму на окраину Сенного рынка в полуразрушенный павильончик, где когда-то торговали картошкой. Дядя Федя с мамой зашли внутрь, меня оставили на «пахы». При появлении полицаев я должен был пяткой ударить три раза в деревянную дверь.
Маму обмотали синим ситцем, а поверх крашенными тоже в синий цвет солдатскими рубахами и кальсонами. Весь этот «криминальный материал» мама прикрыла кофтой и юбкой. За ватой мы пришли к закрытию базара, вынесли ее через заднюю калитку и пробирались домой с осторожностью через разгороженные дворы. Потом дядя Федя принес нитки и пуговицы. И работа закипела. Мама сделала выкройки разных размеров (всем тайнам шитья ее обучила еще в молодости самарская тетушка). На сатин накладывала вату, на вату снова сатин и строчила узкими полосками на «Зингере». Когда она принесла готовую продукцию владельцам сатина, они очень высоко оценили качество стеганок, отобрали в качестве оплаты две стеганки и договорились, что будут поддерживать деловые связи и в дальнейшем. Где эти люди (две пожилые женщины) добывали вату и материю — одному Богу известно! Но мы с мамой были им и дяде Феде очень благодарны! Брошенный народ выживал как мог!
Дядя Федя вскоре исчез. Жена металась вся в слезах по городу и базару, но никто его не видел. И вот где-то на четвертый день, когда жильцы выстроились у водоколонки в очередь в ожидании воды, заметили неприятно-гнилостный запах из колодца, прикрытого стальным люком.
— А ну-ка, Юрик, принеси-ка вон тот ломик у сарая, — обратилась ко мне тетя София.
Женщины поддели люк, сдвинули его и ахнули: на дне колодца лежал окровавленный труп дяди Феди, в губах его была зажата примусная иголка. Потом уже жена рассказала, что ему начали угрожать конкуренты последний месяц. Слишком много развелось мастеровых по изготовлению примусных иголок, а конкурировать с иголками дяди Феди никто не мог, да и продавал он их дешевле, чем хотели конкуренты. Он стал жертвой конкурентной борьбы. И чтобы знали, за что он наказан, вложили ему в губы примусную иголку!
Мама день и ночь строчила на «Зингере» ватники, и раз-два в неделю мы уходили на толчок продавать их. Стеганки у мамы с каждым разом становились все лучше и красивее, появились даже заказчики и ожидали маму в условленном месте. Она брала меня с собой в качестве помощника и символической «охраны» — я должен был громко кричать, если вдруг кто-либо начал бы отнимать наш товар. Такие бандиты под видом инвалидов шныряли по базару, и было их «пруд пруди», как говорила мама. В основном они отнимали вещи и продукты у пожилых женщин. На их крик иногда подходили полицаи, но и не пытались задерживать воров. Полицаи поддерживали бандитов, а те делились с ними награбленным. Единственными, кто мог защитить, были немцы. Если, к счастью, они оказывались поблизости, то и полицаи получали оплеухи, а если задерживали воров, то уводили их под конвоем с собой, и судьба их была безнадежной — их в лучшем случае крепко избивали, а чаще расстреливали или вешали. У немцев, как говорил один интеллигентный мамин покупатель, была генетическая ненависть к ворам.
Когда мы шли на толчок, то брали с собой только две стеганки — одну надевала мама, а другую я. Мама предпочитала сдавать товар заказчикам, чтобы избежать встреч с бандитами. А если заказчиков не было, то на базаре, чтобы покупатели видели, что стеганки продаются, мы снимали их и вешали на одно плечо, но одна рука была в рукаве, чтобы не вырвали стеганку. Рубли наши ничего не стоили, за марки у нас купили всего один раз, а в основном рассчитывались кукурузой, ячменем, пшеницей. Но у нас уже не было голода. Вскоре мама купила самодельную крупорушку — это доска, на которую крепились два жернова с воронкой и ручкой. В мои обязанности входило перемалывать зерно. И теперь нам удавалось сварить мамалыгу и даже испечь оладьи. А однажды мама принесла тощую курицу и двухлитровую банку вишневого варенья. Курицу откармливали ячменем с сарае, а на ночь, чтобы не украли, забирали домой.
На базаре мама узнала, что в станицах за стеганки можно выменять больше продуктов. И вот, объединившись с тремя женщинами, с которыми мама познакомилась на базаре, — одна была учительница, а две другие бухгалтер и инженер, — надев на себя стеганку и две затолкав в заплечный мешок, отправилась в пробную поездку в пригородном поезде в вагонах для перевозки скота. А меня определила к тете Наде, которую переселили немцы с Ворошилова, 24 в дом на улице Ленина (бывшая Соборная, так ее называли во время оккупации). Тетя Надя устроилась официанткой в Дом офицеров, который стал называться Клубом немецких офицеров. Вечером ей удавалось приносить кое-какую пищу, и этим мы кормились — я, Валька и Вовка, и бабушка Пелагея Марковна. Мы спали все на полу на стеганых одеялах. Утром выпивали по кружке воды — вот и весь завтрак. Мама задерживалась в поездке от трех до семи дней, а меня обязала каждое утро возвращаться домой на улицу Кирова, чтобы накормить курицу, подсыпав ей немного ячменя и сменив воду. Но не столько это гнало меня рано утром на Кирова. Я знал, что дома меня ждет заветная банка с вареньем. Мама разрешила мне каждое утро съедать по три столовых ложки вишневого варенья. Голод гнал меня домой. Вишневое варенье мне снилось каждую ночь. Утолив голод и убрав куриный помет, я уносил курицу в сарай до вечера. А перед уходом к тете Наде приносил ее обратно домой и привязывал за лапу длинной веревкой к ножке стола. Потом ложился на кровать и тихо плакал от одиночества, от страха за маму — перед глазами проплывали страшные картины: мама попала под поезд, полицаи ведут ее на расстрел, бьют в грязном подземелье… Потом засыпал и вечером отправлялся к тете Наде. Меня до сих пор удивляет одно: я уходил и возвращался в глубокой темноте, часто встречался с немецким патрулем, и никто меня не остановил, не прогнал с улицы, хотя, как я теперь понимаю, уже наступил или не прошел комендантский час…
У подъезда Клуба всегда было много офицеров, некоторые под ручку уводили внутрь наших симпатичных кубанских дивчин. Старые женщины, проходя мимо, шептали сквозь зубы: «У, проститутки!» Как-то мы видели, как подъехал к Клубу большой комфортабельный автобус, откуда выпорхнули красивые молодые женщины в дорогих шубках, туфлях на высоких каблуках, шляпках — такую я потом видел на Марике Рокк в кинофильме «Девушка моей мечты», они щебетали что-то по-немецки и, смеясь, скрывались за парадной дверью в сопровождении таких же игриво настроенных офицеров. Те же старухи опять шептали: «Ну, наконец привезли офицерам долгожданных и настоящих фрау!»
Приезд мамы был праздником. И не только потому, что я избавлялся от мучительного чувства одиночества, но и потому, что мама прямо у тети Нади устраивала «пиршество». Она нарезала домашней колбасы. Мы залпом съели один «кругляк» и… пропоносили. Организм отвык от жирной и мясной пищи.
Мама рассказала, что в ближайших станицах у селян с продуктами обстоят дела неплохо: из колхозов кое-что успели припрятать, да и из попавших под бомбежку военных составов с продовольствием они тащили все, что успели… Мама привезла обгоревшие брикеты с перловкой, кусок сала и мешочек пшенки. Смеясь, она рассказала, как они однажды вошли в первую станицу и, еще голодные, попросили что-нибудь покушать. Учительница, чтобы разжалобить хозяйку, даже вымолвила слова, которые она слышала на паперти:
— Христа ради!
— Много вас бродит, нищенок! Житья уже от вас нет! — а потом, видно смилостивившись, крикнула дочке: — Люська, дай им похлебку, а то все равно Джульке выливать! Первый раз мы из одной миски ели собачью похлебку и, кажется, ничего вкуснее не пробовали.
Мама еще раза два ездила в товарняке в станицы. Последний раз попала на местном базаре в облаву. Полицаи загнали их в темный и сырой подвал, и два дня никто не появлялся. Как будто забыли о них. Ни воду, ни пищу не приносили. Попытка взломать дверь не увенчалась успехом. Тогда все пятнадцать женщин начали кричать и тарабанить в дверь. Жажда была настолько мучительной, что им было все равно, чем закончится их буйство. На третий день утром вдруг дверь распахнулась. В проеме двери стояли два немецких автоматчика. Они отшатнулись от хлынувшей на них вони. Направив на женщин автоматы, они крикнули:
— Кто ви такой!?
Бабы подняли такой галдеж, что, чтобы прекратить истерику, солдаты передернули затворы. Женщины сразу замолчали. Учительница, коверкая немецкие слова, с трудом объяснила, что приехали на рынок приобрести продукты для своих детей.
— Аусвайс! Шнель! (Документы! Быстро!) — приказал один из автоматчиков.
Выпускали по одному, проверяя паспорта. Когда очередь дошла до мамы, немец потрогал мамину стеганку, рассмеялся и сказал, коверкая русские слова:
— Ошень тойэр (дорогая) русска шуба!
Когда все женщины вышли из подвала, их построили, немцы прошли вдоль женщин-«предпринимателей», прикрывая нос от вони, которая исходила от них, и вдруг один из них громко рявкнул:
— Вэк! Вэк! (Вон! Вон!)
Женщины, обрадовавшись неожиданной свободе, с криками «Данке шон! Данке шон! (Спасибо! Спасибо!)» галопом устремились к товарняку.
Немцы топали сапогами, свистели им вслед, гоготали. Они получили развлечение.
Больше мама не рисковала с поездками по станицам. Увидев мое исстрадавшееся и заплаканное лицо, она прижала меня к себе:
— Сыночек, прости! Лучше в голоде будем жить, но вместе.
И мы вернулись к себе на Кирова — счастливые, что снова вместе. Курочка наша раздобрела, мы так привыкли к ней, что она стала чуть ли не членом семьи. Я во дворе даже показывал с ней аттракцион. Я выпускал ее днем из сарая, выпячивал свой тощий живот и звал курицу:
— Цып! Цып! Цып!
И курица разгонялась и прыгала ко мне на живот, вцепившись в отцовский ремень.
На следующее утро мы обнаружили взломанный замок. Курицу кто-то ночью украл. Горевали мы как из-за родного существа.
Как-то соседи сообщили новость: на ул. Красной немцы решили бесплатно отоварить продуктами горожан. С литровой бутылкой и полотняным мешочком я отправился за дармовыми продуктами. У магазина, около теперешнего «Детского мира», стояла очередь в три квартала. Отстояв более шести часов, я оказался перед продавщицей. Полная и румяная женщина плеснула в мою бутыль грамм сто подсолнечного масла и в мешочек всыпала совок кукурузы. Обессиленный и разочарованный, я добрался домой. Показал маме свою «добычу». Мама покачала головой и промолвила, что меня несколько успокоило:
— С паршивой овцы хоть шерсти клок!
В ноябре сообщили, что бургомистр и немецкое командование разрешили открыть школы. Я по наивности пришел рано утром к назначенному месту на улице Шаумяна с амбарной книгой вместо тетради и остро заточенным огрызком карандаша. Я оказался единственным школяром. Никто больше не пришел. Я потоптался минут десять около «школы» и побрел домой. На этом школьное образование во время оккупации закончилось. А с мамой решили всю программу первого класса, которую я начал забывать, кроме чтения (читал я бегло и много!), пройти самостоятельно. Книг катастрофически не хватало. И вот что мы придумали с пацанами. Правда, опасное мероприятие. Мы насобирали патроны и издалека бросали в костер, в котором сжигали книги из библиотеки. Через три-четыре минуты они раскалялись и начинали стрелять — пули разлетались во все стороны, и полицаи убегали в укрытие, а мы, пользуясь отсутствием охраны, подбегали, хватали еще не обгоревшие книги и стремительно убегали. В этот раз мне повезло, я вытащил русские народные сказки, рассказы Горького и «Таинственный остров» Жюля Верна. Потом мы обменивались с пацанами — так у нас появилась «передвижная» библиотека.
Много позже, встречаясь с друзьями, шутили: «Мы под пулями тянулись к знаниям!»
Читали много и днем, и, сидя на порожках, при хорошем лунном освещении, и дома по вечерам при коптилке: на блюдце наливали керосин (керосин выпрашивали у шоферов) и в него погружали фитиль. Но его надо еще зажечь, а спичек не было. У нас, как и в каждой семье, были кремень, фитиль и кресало (обломок напильника), и, как в древние времена, мы сидели и часами выбивали искры, от которых должен воспламениться фитиль.
Раз в неделю, когда зуд в коже головы становился невыносим, мы с мамой расстилали лист бумаги на столе и, склонив голову, выгребали вшей густым гребешком. Вши гроздями падали на бумагу и старались уползти за ее границу. И вот тут надо спешить, поймать и раздавить между ногтями больших пальцев. Этот треск от раздавленных вшей до сих пор звучит в моих ушах. А потом смазывали голову керосином, чтобы уничтожить гнид. Но это не помогало, через неделю борьба со вшами начиналась вновь. Мыла не было, даже самодельного. Наверно, это обязательно для любой войны в России: полное отсутствие хлеба, спичек, соли… и вши, вши, вши… клопы, клопы, клопы… голод, голод, голод!..
Приближалась зима. Мама сшила мне стеганые «бурки», подшила к подошве резину автомобильной покрышки. Я проходил в них конец оккупации и после нее две зимы в школе.
Зимой участились налеты и бомбежки нашей авиации. Заметно чаще стали появляться «газвагены» в городе. На улицах стало меньше прохожих. Мама не пускала меня дальше соседних дворов. Потянулись к вокзалу немецкие автомашины с ценным грузом, который не успели вывезти из города раньше. Красная армия явно приближалась к Краснодару.
Во время бомбежек мы с мамой прятались под кроватью. Прижав мою голову к себе, мама шептала спасительную молитву:
Отче наш, иже еси на небеси.
Да святится имя Твое.
Да придет царствие Твое.
Да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли….
На Новый год меня с мамой пригласил к себе Михаил Леонтьевич с женой. Он жил в подвале, занимал две комнаты. Это был седовласый пятидесятилетний мужчина с офицерской выправкой. Мы пришли к нему часов в десять вечера и ахнули: в центре комнаты стоял круглый стол, покрытый белой скатертью. На столе — два бронзовых подсвечника с зажженными толстыми и длинными свечами, источавшие празднично-церковный запах. Этот волнующий запах я запомнил во время посещения Троицкой церкви с тетей Софией.
Но самое главное — я не мог отвести голодных глаз от стола, уставленного забытыми уже продуктами: круглыми ломтиками колбасы, тарелками с холодцом и хреном со сметаной в хрустальной вазочке, салат с зеленым горошком и куриным мясом в сметане. А в центре стола на блюде возлежал квадратный шоколадный торт, украшенный розочкой. А в углу комнаты стояла настоящая елка с блестящими цветными шарами.
Ошарашенные увиденным, мы с мамой остановились у двери как вкопанные, пока хозяйка Анна Петровна, видя нашу растерянность, не усадила нас за стол. Разлили кагор, а мне компот. Просидели взрослые за оживленным разговором до утра. Я, несмотря на голод, старался есть деликатно и слушал, слушал…
Оказывается, Михаил Леонтьевич знал о нашей беде, об аресте отца, сочувствовал нам. О себе много рассказывал. Во время Гражданской войны он был молодым поручиком, служил и воевал вместе с генералом Корниловым. А потом, после гибели того под Екатеринодаром (намного позднее мы с сыном Алексеем, вспомнив этот новогодний разговор, нашли место первоначального захоронения с изуродованным памятником и молочную ферму, где был убит генерал. Теперь, кстати, на этом месте сооружается мемориал генерала Корнилова и даже установлен ему памятник. Неисповедимы пути Господни!), воевал под командованием генерала Деникина. Когда Белая армия стала под натиском большевиков эвакуироваться в Новороссийске, поручик решил остаться на родине, уехал в дальнюю станицу, встретился с местной учительницей Анной Петровной, взял ее фамилию и стал скромным совхозным счетоводом и уцелел. Когда пришли немцы, он одно время служил переводчиком, а затем был определен в интендантскую роту (вот откуда и обильный новогодний стол).
В конце застолья Михаил Леонтьевич сказал:
— Мы пригласили вас к себе не только потому, что мы к вам относимся с особым уважением, но и потому, что мы в вашем лице прощаемся с Родиной. Мы откроем вам небольшой секрет: немецкая армия потерпела поражение на Волге, под Сталинградом, и Красная армия начала наступление в том числе и на Юге. Скоро падет и Краснодар. Нам оставаться нельзя, мы уходим с тыловыми частями немецкой армии. Что нас ждет впереди — одному Богу известно, но если останемся здесь, то определенно расстрел. Вы остаетесь здесь, и вас, наверно, ждут тяжелые испытания. Мы будем молиться за вас, и вы нас не забывайте! Верьте, мы, как и все порядочные люди России, — ее патриоты. Мы не против России, мы против большевиков, которые превратили страну в ад. Нам с Анной Петровной ненавистны как Сталин, так и Гитлер — это два тирана и убийцы. Будь они оба прокляты!
Они беседовали почти до утра. Мама рассказала о мучениях отца в тюрьме и лагере. А Анна Петровна рассказала о своем родном брате, который сумел эвакуироваться с врангелевцами на остров Лесбос. Об этом она узнала от его друга Александра, который опрометчиво решил остаться в Крыму, поверив обещаниям руководителей Красной армии об амнистии всем, кто воевал против красных. С большим трудом ему удалось вырваться из крымского ада. Всех, поверивших Советской власти, жестоко обманули. Он рассказал о «Варфоломеевской ночи» в Евпатории в январе 1918 года, когда большевики и «революционные» матросы захватили в городе свыше 800 бывших офицеров, а также горожан из числа «буржуев». Практически все они были зверски убиты. А на кораблях «Трувор» и «Румыния» матросы казнили свыше 300 офицеров: жертв раздевали до белья, связывали, укладывали на палубу, отрезали у живых уши, нос, губы, половые органы и сбрасывали тела в море. Александру удалось, сбросив офицерскую форму, переодеться в рыбачью, упросить рыбаков взять в артель; с ними он рыбачил два года и даже торговал рыбой на рынке, отпустив усы и бороду и плотно прикрываясь капюшоном, пытался «балакать» по-украински. Узнал он и о зверствах садистов Землячки и Бела Куна. Они расстреляли около 800 солдат врангелевской армии и казаков, оставшихся в Крыму.
Анна Петровна очень мечтала о встрече с братом, если, конечно, Бог поможет добраться до Европы.
— Дай Бог, чтобы вы выбрались из этого ада, — сказала мама. — Но что вас ждет на чужбине?
— Мы думаем, что трудностей не избежать, — ответил бывший поручик. — Но мы надеемся на помощь моего друга князя Туркуля Антона Васильевича, с которым мы сдружились в Белой армии. Он тогда был в чине штабс-капитана. Ему в последующем удалось эмигрировать сначала в Турцию, а затем во Францию. В Париже он является заметной фигурой в белоэмигрантских организациях. Теперь он уже генерал-майор. Мне удалось связаться с ним, и он ждет нас и обещает посильную помощь.
— Дай Бог! Дай Бог! — прошептала мама.
Анна Петровна вышла в другую комнату и вынесла мешочек с белой мукой-«крупчаткой».
— Это вам скромный новогодний подарок, — сказала она и перекрестила нас трижды.
Мама расплакалась, женщины обнялись. И тут мама вспомнила о брошке с полудрагоценным синим камешком, сняла и прицепила на грудь новой подруге. Может, кто-либо из ее родственников носит мамин подарок в далекой Германии или Франции. Через две недели они незаметно исчезли.
Однажды днем появился солдат Ганс. Они с другом были на постое у нас два месяца назад. Оба простые рабочие парни. Потом их часть перевели куда-то на восток. И вот он явился, но уже один. Его друга Фердинанда (мы звали его Федей) убили, вся часть их была разгромлена, и Ганс пробирался в Краснодар в одиночку. Изможденный, помятый, грязный, с обгоревшими полами шинели, он кое-как объяснил маме, что голоден, и спросил, нет ли поблизости немецкой столовой. Я отвел его к Клубу офицеров, где функционировала столовая для солдат, отбившихся от своих частей. Его пропустили внутрь, и он через застекленную дверь помахал мне рукой.
Забежал к тете Наде. Она уже не работала официанткой в Клубе. Для мамы и меня она вручила подарок, завернутый в немецкую газету. Дома развернули и ахнули: это были две белоснежные фарфоровые обеденные тарелки, на оборотной стороне которых был изображен орел, в лапах которого находился круг с фашистской свастикой. Одна тарелка вскоре разбилась, а другая осталась целой до сих пор. И что удивительно: краска со свастикой и орлом совершенно не потускнела, хотя пользуемся мы ею ежедневно.
Как-то вечером пришли к нам взволнованные тетя Феня Мосунова, которая не побоялась приютить нас после ареста отца, и тетя Валя Преображенская. Их мужья — дядя Витя и дядя Петя — остались в оккупированном городе, так как все переправы через Кубань были разрушены. Они вынуждены были восстанавливать КРЭС, а затем и работать там. Ушли они с отступающими немецкими войсками, так как знали, что их ждет за сотрудничество с немцами, хотя и подневольное, — расстрел или в лучшем случае концентрационный лагерь и голодная смерть. Женам в «крэсовском» доме оставаться было опасно. Стукачи бы их продали энкаведешникам. Мама с тетей Софией быстро нашли во дворе две пустые комнаты. Тетя Феня поселилась в деревянной пристройке около сараев, а тетя Валя вместе с дочерью Раей — в кирпичном доме прямо у ворот. Уходя из «крэсовского» дома, они распустили среди соседей слух, что их мужья арестованы немцами и они вынуждены покинуть город, спасаясь от возможного ареста. Вскоре и тятя Надя, работавшая в немецкой столовой Дома офицеров, опасаясь стукачей, сказала соседям, что уезжает в станицу, и переехала вновь на Пролетарскую, 11, в маленькую деревянную пристройку, в которой жили до выселения греки. Так многим приходилось спасаться от своих же. Многие потом пострадали из тех, кто вынужден был работать на оккупационные власти: разве они, брошенные «родной» партией без воды и еды, без защиты, в чем-то виноваты? Виноваты те, кто бросил их без права выбора: надо кормить себя и семью, а за отказ сотрудничать у немцев и полицаев было одно решение: расстрел или «душегубка». Да и вряд ли можно назвать предательством, изменой размещение на постой солдат противника, оказание им каких-либо мелких услуг (стирка белья и тому подобное). Бессовестно обвинять в чем-либо людей, которые под дулами автоматов немцев или полицаев занимались расчисткой и ремонтом железных и шоссейных дорог, восстановлением заводов, фабрик, водокачки, электростанции… Все, кто был в оккупации, должны были потом десятки лет в анкетах указывать унизительное: «Да, я был на оккупированной территории». Все эти люди, даже дети, были под подозрением, считались людьми «второго сорта». Прав был историк Б. Н. Ковалев, который поднял эту проблему и с работой которого я познакомился уже в наше время. Я с ним полностью согласен.
«Сарафанное» радио сообщило, что Красная армия приближается к Краснодару.
Оставалось несколько недель до освобождения города. Горожане жили приближением этого ожидаемого события.
НАКАНУНЕ ОСВОБОЖДЕНИЯ ГОРОДА
Зимой участились налеты наших бомбардировщиков на оккупированный немцами Краснодар. Они появлялись из-за Кубани, и мы по гулу моторов научились легко отличать наши самолеты от немецких. Краснозвездные самолеты по пять-шесть машин направлялись к железнодорожному вокзалу, речному порту, нефтеперегонному заводу, электростанции. Быстро сбрасывали бомбы и, отстреливаясь от вертких «мессеров», уходили из города. Мы, пацаны, со двора наблюдали за воздушным боем и криками «ура» сопровождали горящие «мессершмидты» и проклятиями, когда падал в Кубань наш бомбардировщик. Иногда бомбы не долетали до цели и падали на жилые кварталы. Немцы, пользуясь этим, устраивали показательные похороны «жертв большевиков».
Часть бомб падало прямо в Кубань. И, когда самолеты улетали, мы с пацанами устремлялись к реке, зная, что после взрывов бомб оглушенная рыба всплывала брюхом вверх. Но, как правило, опаздывали. Местные жители с Кубанско-Набережной уже вылавливали оглушенную рыбу, подгоняя ее к берегу длинными палками. Но один раз нам удалось выловить с десяток мелких «красноперок» и одного трехкилограммового судака. Муртуз стянул майку, мы связали ее узлом, превратив в мешок, и свалили туда рыбу, домой пробирались через дворы, чтобы никто не отнял. Разделили рыбу на троих, и в этот день был в трех семьях праздник. Мамы уху сварили на славу, но не соленую. Соль, которую мы нашли в сарае, закончилась. На базаре, конечно, можно было купить, но маленький стаканчик стоил 150 рублей, что равнялось стоимости золота.
«Сарафанное радио» донесло о сокрушительном поражении немецких войск под Сталинградом. Немцы явно изменились. Нас ранее поражал опрятный вид темно-зеленой формы, часто с засученными рукавами, аккуратные автоматы на плече, то, как они, сытые и выбритые, наодеколоненные, цокали по тротуару до блеска начищенными сапогами. В спокойной, уверенной походке солдата жители должны были видеть победителя, чтобы у многих сложилось мнение, что война нами проиграна.
Теперь они стали суетливыми, мрачными. Ввели комендантский час с 7 вечера и до 7 утра. В одиночку не ходили, а только по два-три солдата в сопровождении полицаев. Чаще стали проверять у прохожих документы, почти ежедневно производились облавы на базаре. Особенно зверствовали на рынке полицаи, отбирая более-менее ценные вещи — меха, шубы, крепкую обувь. Ночью врывались в квартиры, якобы для проверки документов, и отбирали все вроде для нужд германской армии — кольца, серебряные изделия, иконы, картины, вещи, которые горожане не успели спрятать или обменять на рынке на продукты.
По дворам стали бродить голодные румыны. Они клянчили: «Матка, курка, яйка, шнель! Бистро!» Если находили курицу, тут же отрывали ей голову и бросали себе в мешок. В ответ на слезы и проклятья, которые сыпались на их голову, они наставляли карабины на хозяек и, смеясь, кричали: «Матка, пиф-паф!» Вслед уходящим румынам неслись проклятья тети Кили: «А чтоб на тебя икота напала! Чтоб ты подавился моей курочкой, басурман проклятый!»
Мама запретила выходить за пределы двора, но мы с друзьями приспособились в поисках дров уходить довольно далеко от дома через разгороженные дворы. Выходили к Кубани и пристани и тащили домой доски, сломанные деревья. Во дворе рубили или пилили их. Так отапливали комнату. Зима 1942 года была суровой.
Остатки кукурузной крупы варить было не на чем, керосин закончился. Ранее нас снабжал керосином молодой парень Николай. Он жил у нас около месяца. Работал он у немцев на горюче-смазочном складе. Ходил в немецкой форме, но без погон, от шинели его пахло соляркой и бензином. Он приносил нам как бы плату за постой — по бутылке керосина раз в неделю. Когда был короткий комендантский час, он назначал мне встречу на ул. Красной и приносил керосин в бутылке, которую я быстро прятал в «стеганку» и бежал через разгороженные дворы домой, чтобы не попасть в руки полицаев или немецкого патруля. Не разрешалось носить горючие смеси. За это я мог попасть в гестапо, откуда почти никто не возвращался. Однажды я в темноте и на холоде прождал Николая часа два и сильно простудился: повысилась температура, начался сильный кашель и озноб. Мама отругала Николая в присутствии его подруги из станицы Елизаветинской, которая довольно часто навещала его. На следующий день его подружка (спасибо ей!) привезла из станицы смалец, которым мама меня крепко растирала, а потом укутывала в ватное одеяло.
Однажды ночью раздался громкий стук в дверь. Испуганная мама приоткрыла дверь, за которой стояли два немецких солдата с автоматами. Увидев Николая с подругой, они грубо оттолкнули маму и ввалились в комнату. Мама, не зная, чем может закончиться этот ночной визит, бросилась к постели, где я лежал укутанный в одеяло, загородила кровать, раскинув руки, громко закричала, указывая на меня:
— Тиф! Тиф!
Солдаты попятились к двери и, направив автоматы на бледно-испуганных Николая и девушку и щелкнув затворами, заорали, перебивая друг друга:
— Руссишь швайне! (Русская свинья!) Марки давай-давай! Шнеллер! Шнеллер! (Быстрее! Быстрее!)
Мы с мамой никогда не видели таким растерянным, бледным и трясущимся всегда бравого и уверенного в себе Николая. Он поднял руки вверх и умолял:
— Не стреляйте, господа! Не стреляйте! Я отдам марки, но они на базе! Энтшульдигэн зи, бите! (Простите меня, пожалуйста!)
Девушка Николая прислонилась к стене и заливалась слезами:
— Николай, отдай им все! Я боюсь! Они застрелят нас!
Ее крик стал истерическим, прерываемый рыданиями. Мама прижалась ко мне, как бы защищая меня своим телом. Я слышал ее шепот:
— Господи, помилуй! Господи, помилуй!
Один из солдат подошел к Николаю и со всей силы ткнул его по носу. Из носа хлынула кровь. Девушка еще громче зарыдала.
— Гут! — сказал солдат. — Комен зи мит унс! (Хорошо! Следуйте за нами!)
Николай накинул шинель, девушка — пальто, и они под дулами автоматов покинули нашу комнату. Мама вскочила и быстро закрыла дверь на ключ и металлическую задвижку. Несколько успокоившись, я спросил:
— Их расстреляют?
— Не думаю,— ответила мама.— Эти солдаты — растяпы, не обыскали Николая, а он всегда носил с собой заряженный пистолет. База, куда повел солдат Николай, располагается на окраине города. Он где-то изловчится и уложит солдат на пустыре.
Позднее мама рассказала мне, как случайно она подслушала разговор Николая с девицей о том, что ему вместе с немцами удалось провернуть на базе финансовую операцию с бензином и соляркой и именно в эту ночь он должен был со своей подругой уйти через Елизаветинскую на дальний хутор и там переждать тревожные события. С немцами, конечно, не поделился добычей. Вот они и разыскали его. Кто из них оказался в выигрыше, одному Богу известно.
Керосин закончился. Сварить на примусе жиденький суп из кукурузы было невозможно. И мама вынуждена была размачивать кукурузу в воде, чтобы можно было зерна разжевать. Жевали мы зерна один раз в день. На коптилку керосина не хватало, и поэтому сидели вечером в темноте. Но тут ребята из 27-го двора шепнули, где можно раздобыть керосин: на ул. Гоголя стояло около десяти грузовых машин, из бензобаков некоторых капал бензин. И вот мы с Муртузом со стеклянными банками через дворы пробирались на Гоголя, залезали под машину и, подставив банку под бензобак, сидя на корточках, ждали, пока накапает хоть полбанки бензина. Иногда по улице проходил патруль, мы в это время, замерев, прятались за огромные колеса автомобилей. Дней за пять мы запаслись бензином, и нам при экономном расходовании хватило на три недели. И один раз мама даже сварила кукурузную кашу и устроила как бы праздничный обед.
После успехов Красной армии бравурное настроение немцев к зиме стало угасать. Наверно поэтому почти на каждом столбе появились угрожающие приказы и распоряжения немецкой администрации, заканчивающиеся одним: «За нарушение расстрел. За невыполнение смерть». «Газвагены» стали разъезжать по городу в открытую. Раньше они появлялись только ночью, по пятницам. Среди погибших — профессор-музыкант Вилик (у него учился до войны знаменитый дирижер Юрий Силантьев), доктор Красникова, актер Елизаветинский и его 16-летняя дочь, учительница Фиденко, директор школы Никольченко. На Нюрнбергском процессе была продемонстрирована нацистская карта, на которой возле названия нашего города был стилизованно изображен большой черный гроб. Это означало, что именно здесь аппарат уничтожения поработал «на славу». И в тоже время по городу были расклеены красочные афиши, приглашавшие на работу в Германию. Афиши рекламировали в Германии хорошие заработки, питание, жилье. Летом и осенью еженедельно отправлялись пассажирские поезда с девчатами и молодыми женщинами, добровольно уезжавшими в Германию. Зимой добровольцев уже не было, и поэтому набирали рабочих для Германии в результате облав в городе и станицах и отправляли их в вагонах для скота.
Мама перестала ходить на базар из-за облав. Да и румыны и полицаи отбирали вещи, не гнушаясь даже мамиными стеганками. Две стеганки, которые у нее остались, удалось поменять на макуху у соседей. Вот на эти скромные «доходы» и жили. Выходить за пределы города, где можно было бы обменять вещи на продукты, после установления сурового комендантского часа не разрешалось. За выход из города грозил расстрел.
Да, немцы зимой были не похожи на летних оккупантов. Немцы явно вскоре собирались покинуть город. Каждый день были слышны взрывы, пылали дома, склады, магазины, театры. Была взорвана Пушкинская библиотека, в здании которой я учился в первом классе. Разграблены были библиотеки институтов, в том числе и в будущем моего родного медицинского института, вывезли ценные картины из художественного музея. С железнодорожного вокзала немцы еженедельно отправляли эшелоны с награбленными ценностями, продовольствием и ранеными солдатами.
В восточной части города немцы стали создавать оборонительные сооружения, на которых использовался труд оставшихся в городе военнопленных. Дядя Витя, работавший на КРЭСе, видел этих изможденных и плохо одетых военнопленных, которых кормили так: один котелок кукурузы на 12 человек в сутки. Многие умирали от болезней и голода. И по утрам можно было наблюдать из «крэсовского» окна, как полицаи тащили за ноги умерших ночью и сваливали в ближайший овраг.
Муртуз и Женька из соседнего двора узнали, что на Гоголя появилась артель, где плели корзины, в которых немцы отправляли домой посылки. Мы побежали туда, но мастер, одноногий старичок, взял на работу только Женьку: он был старше нас, а меня с Муртузом погнал:
— И виткили тильки присылають на мою голову. А ну витцеля отсюдова к мамкам, сопляки. Да быстро, пока полицаи не посадили в кутузку.
Через два дня Женька показал мне хлебные карточки и справку от бургомистра на плотной бумаге с царским гербом и немецкой печатью с орлом. По карточке он получал 200 грамм черного хлеба с устюгами и жмыхом. По тем голодным временам это было настоящее богатство. А со справкой он мог ходить по улицам, не боясь попасть в облаву.
В городе стало больше гестаповцев. Мы их сразу отличали среди других фрицев. На пилотках и рукавах череп и кости. Держались жестко: могли ударить ни за что, арестовать, чуть что не так, стреляли. Увидев их, мы прятались по дворам.
В декабре-январе зачастили «агитаторы» — квартальные старосты, полицаи, сотрудники бургомистрата, которые утверждали, что с приходом большевиков все население, которое оставалось в оккупации, будет отправлено в лагеря, а те, кто сотрудничал с немцами, будут расстреляны, детей до 12 лет отправят в детские дома. Началась паника. Некоторым удалось перебраться в дальние хутора и станицы, но большинству выехать не удалось, так как в связи с комендантским часом за пределы города выезд и выход были запрещены. Даже мама, несмотря на свое благоразумие, дрогнула: в зимнее утро надела на меня укороченные отцовские кальсоны, пару старых брюк, валенки с галошами, шапку-ушанку, стеганку. Сама оделась потеплей, укутала голову шерстяной шалью, надела старый подарок отца — теперь уже крепко потрепанную черную заячью шубу, на ноги самодельные «ноговицы». Мы сели на табуретки, жена «врага народа» и сын «врага народа», пробывшие шесть месяцев в оккупации рядом с соседкой Беспаловой, которая в первый же день сдаст нас энкаведешникам (ведь вселил нас в эту комнату немецкий офицер). Мама взглянула на красный сундук, кровать с периной, кормилицу швейную машинку «Зингер» и заплакала.
— Юра, — сквозь слезы проговорила мама. — Раздевайся! Куда нам идти! В мороз, без куска хлеба, без денег! Да и кто нас выпустит из города! Будь что будет! Остаемся!
Мы разделись и пошли к тете Фене Мосуновой. У нее была тетя Валя Преображенская. Они сидели, обнявшись, на кровати, заплаканные и постаревшие. Выяснилось, что они обсуждали неразрешимую задачу. Их мужья — дядя Витя и дядя Петя, работавшие на КРЭСе, были вынуждены уходить с немцами при их отступлении. Они уж точно знали, что если они останутся, то попадут в лапы энкаведешников и их ждет в лучшем случае лагерь в Сибири, а скорее всего, смерть. Вечером на семейном совете было принято окончательное решение, и в феврале их мужья пристроились к немецкому обозу и ушли в сторону Крымска. Чтобы обезопасить жен, перед уходом они достали в Екатерининском соборе и в канцелярии бургомистра справки о разводе с женами. Ушел, но с другой группой, и отец моего друга Толи Гаврилова — дядя Миша, инженер КРЭСа.
В декабре, во время оккупации, все церкви в городе работали. Однажды к нам пришла Софья Денисьевна Пилиди.
— Марля Ксевна, — сказала она. — Сегодня большой церковный праздник — День святого Андрея Первозванного. Можно я Юрочку возьму с собой? Заодно и помянем Василия Егоровича.
Мама разрешила и дала мне, наверно, последние три рубля на поминальные свечи.
Троицкая церковь, расположенная на углу улиц Фрунзе и Свердлова, была полна прихожан. Я как будто оказался в другом мире. Пахло ладаном и свечами. Электричества не было, но в храме было светло от зажженных свечей. Немногочисленные иконы и полуразрушенный иконостас освещались керосиновыми лампами. Пел маленький женский хор. Было красиво, а на душе светло. Я, очарованный свечными огнями, позолотой икон, тихим умиротворяющим песнопением, даже на время забыл о голоде.
— Помяни мя, Господи, во Царствии Твоем! — шептала тетя Софья.
Мы поставили свечи у поминального креста. Потом нашли икону святого Василия, и тетя Софья показала мне, как перекреститься, и шепнула:
— Скажи «Царствие Небесное, отец»!
Я так и сделал. Умиротворенные, мы покинули храм.
Уже будучи врачом, я лечил жену настоятеля Троицкого храма. Священник рассказал, что храм возведен по проекту знаменитого архитектора М. К. Мальгерба. Внутреннюю роспись сделал художник Сафонов, ученик Васнецова. Этим фрескам нет аналога в нашей стране. В 30-е годы по приказу большевиков с помощью пил и топоров сдирали и разрезали церковное убранство. Все это происходило на глазах верующих и священнослужителей. Вывезли золото, серебро, иконы, уникальную люстру.
— И где теперь те драгоценные реликвии? — с печалью в голосе вопрошал настоятель церкви.
Церковь коммунисты превратили в овощной склад, а подвал в засолочную базу. Впоследствии в церкви открыли скульптурную мастерскую, где «создавались» бездарные скульптуры. Одна из них, «Созидатель» — трехметровый бетонный мужик с молотом и сурово-подозрительным взглядом, установлена по дороге в аэропорт. Горожане придумали несколько названий этому шедевру: «Муж ждет жену из Сочи» и «Фантомас». А в 60-е годы по приказу чиновников управления культуры бригада маляров замазала масляной краской уникальные фрески.
Уже после перестройки фасад и внутреннее убранство были реставрированы. Из Чехословакии был перевезен и перезахоронен здесь прах знаменитого историка кубанского казачества Федора Щербины. Возведена единственная в крае черно-печальная мраморная плита, посвященная жертвам политических репрессий, к которой в октябре мы приходим поклониться их памяти.
Как-то, заигравшись, поздним вечером, мы с ребятами выскочили из двора на улицу Кирова. По дороге почти бесшумно быстрым шагом прошел вооруженный отряд: на них были стеганки, шапки. За плечами висели вещмешки-«сидоры», на плечах русские винтовки. Это явно были не немцы и не полицаи.
— Партизаны! — не сговариваясь, прошептали мы.
Прижавшись к дому, мы молча наблюдали за ними. Добежав до ул. Орджоникидзе (бывшая Базарная), они свернули к Кубани и исчезли. Это была первая и последняя наша встреча с партизанами.
Уже после войны я узнал, что партизанские отряды существовали в лесистых районах Горячего Ключа, станиц Смоленской, Азовской, Калужской, Северской, Афипской. Если верить данным В. Трунтова и Г. Иванова, то партизаны нанесли непоправимый ущерб немецким войскам. Они приводят такие данные: партизаны взорвали и пустили под откос 14 эшелонов с войсками и грузами, уничтожив при этом 15 паровозов, 307 вагонов, взорвали 20 железнодорожных и 37 деревянных мостов. Уничтожили и захватили 206 автомашин, 80 мотоциклов, 8 бронемашин и другой техники.
Как-то в конце 70-х годов в моей палате лечился бывший партизан из партизанского отряда под станицей Смоленской. Перед выпиской мы с ним разговорились о его партизанской деятельности. Я показал ему статью с этими цифровыми выкладками. Он прочитал и рассмеялся:
— Да это же похлеще Сталинградской битвы! По этим данным в Краснодаре и крае не должно остаться ни одного живого немца. Да и не было в оккупированном крае столько железнодорожных мостов и паровозов. Вы поверьте, что если бы даже один эшелон был бы пущен под откос с немецкими войсками, то через неделю немцы бы провели карательные операции и от партизанского отряда остался один «пшик», если, конечно, они не успели бы перебазироваться в глухие места, где и ждали бы прихода регулярных войск Красной армии.
— Ну откуда ж взялись эти данные? — наивно спросил его я.
— А дело вот в чем. В каждом партизанском отряде помимо командира был комиссар из Краевой партийной организации, который стремился подтвердить свою активную боеспособность и отправлял секретные «липовые» донесения в Краевой партизанский штаб, который возглавлял первый секретарь крайкома Селезнев. Он, находясь в комфортном Сочи, переправлял эти донесения в Москву — в Главный партизанский штаб. Если командир с комиссаром узнавали, что в другом отряде данные выше, то в следующем донесении они увеличивали свои «подвиги». Шло своеобразное «социалистическое» соревнование! Кто больше! Таким образом можно предположить, что во всесоюзном масштабе немцы вместе с техникой были уничтожены полностью к середине войны. Но ведь это не так. Вспомните, какие кровопролитные бои шли еще долго с огромными людскими потерями. Ведь селяне кого больше всего боялись? Не поверите, полицаев и партизан. Первые — грабили их днем, а ночью — мы, отбирая у них последние продукты для партизанского отряда под плач голодных детей и женщин. Но самое страшное: после посещения нами хутора или станицы, если при стычке с немцами был убит германский солдат или офицер, немцы брали заложников и расстреливали — за солдата 10-15 невинных селян, а за офицера — 50-100 станичников.
Уже в наши дни появилась в прессе целая серия статей об обороне Краснодара. И я еще раз убедился в правоте старого партизана. Так, в этих статьях утверждалось, что при наступлении немцев Красная армия дралась за каждый дом в городе и особенно ожесточенные бои велись на улицах Пролетарской и Октябрьской. Мы как раз жили в этом районе: никаких баталий там не было. Все эти «липовые» данные потом были внесены в статьи и монографии на основании донесений комиссаров, имитирующих «боевой дух» красноармейцев, которых в городе уже не было. Немцы спокойно вошли в пустой Краснодар, и наши войска спустя шесть месяцев так же вошли в пустой город. Это подтверждают местные краеведы и историки. Ожесточенные бои шли только на подступах к Краснодару. Там был и героизм, и, к сожалению, многочисленные жертвы.
После освобождения города мы узнали о гибели в гестапо девятиклассника Володи Головатого, который распространял листовки со сводками Совинформбюро на Сенном базаре, где и был арестован полицаями. Погиб и Гена Лукьяненко, сын академика П. П. Лукьяненко. Он прятал оружие в окопах и из-за предательства погиб вместе с десятью товарищами.
В Краснодаре активным разведчиком был профессор М. С. Волобуев, работавший по заданию советского подполья корреспондентом фашистской газеты «Кубань». В 3-й городской больнице помогал нашим раненым доктор С. М. Ряднов, который впоследствии преподавал нам в мединституте в качестве доцента, а потом и профессора. Савва Маринец, открыв на Сенном базаре слесарную мастерскую, через своих помощников Тасю Кузьменко и Веру Карпович добывал ценную информацию. Марии Косякиной удалось устроиться служащей в городской управе, где она имела доступ к важной информации, которую через связных передавала Красной армии и партизанам.
Никто не отрицает большую и героическую роль подпольщиков и партизан в общей победе нашего народа над фашизмом, но зачем из личных и даже корыстных интересов отдельных руководителей преувеличивать свои боевые достижения. Ведь сколько создано мифов о войне, о преувеличенных героических подвигах, при забвении настоящих героев. Ведь нет до сих пор данных более или менее точных о погибших на войне и о гражданском населении на оккупированной территории. Брошенному на оккупированной территории населению, в том числе и детям, приклеили клеймо — «был на территории, оккупированной врагом».
Уже после освобождения города мы узнали о гибели братьев Евгения и Геннадия (Гения) Игнатовых, партизан Сталинского партизанского отряда, при минировании железнодорожного полотна в тылу противника. Это было в ноябре 1942 года недалеко от Афипской. Они взорвали вражеский состав и погибли на месте взрыва. Такова версия, изложенная их отцом, который был командиром этого отряда. Они были награждены званием Героев Советского Союза. Но почему другие ребята, которые были с ними, даже не упоминаются?! Конечно, жалко этих ребят, так же как Космодемьянскую, Матросова, молодогвардейцев из Краснодона, Гастелло, Лузана — студента Кубанского мединститута. Их имена служили военно-патриотическому воспитанию. Это было нужно и это понятно, но ведь многие имена настоящих героев долгое время находились в забвении: Гаврилов — участник обороны Брестской крепости, врач Лопухин — выпускник Кубанского мединститута, организовавший беспрецедентный побег из лагеря военнопленных. Печерский, организовавший восстание в Собирском лагере смерти, единственная награда, которую он получил, — его не расстреляли и не посадили, а отправили всего лишь в штрафбат. Хотя посмертно он награжден в Польше, в США ему установлен памятник, а в Голливуде снят фильм «Побег из Собибора». Печерского, правда, на премьеру не выпустили. Летчик М. П. Девятаев, совершивший побег из немецкого концлагеря на «Хейнкеле» в феврале 1945 года, а еще раньше, в августе 1943 года, на самолете «Шторх» совершил побег из фашистской неволи земляк-кубанец, уроженец Тимашевского района Краснодароского края летчик-истребитель Николай Кузьмич Лошаков, за что был объявлен изменником Родины, был отправлен по этапу в лагерь на Север в угольные шахты. И многие-многие другие.
Совсем недавно прочел, как группа журналистов опросила местных старожилов-станичников, где погибли братья Игнатовы, и никто из них не вспомнил о той трагедии и взрыве железнодорожного полотна и немецкого эшелона. Они пришли к выводу, что взрыв был случайным и вне железнодорожного полотна. В связи с этим я вспомнил встречу школьников в детской библиотеке, которая уже носила имя братьев Игнатовых, с отцом погибших братьев Петром Карповичем, который выпустил несколько книг о своем партизанском отряде. Две из них я уже прочитал: «Братья-герои!» и «Записки партизана». Старый партизан, седой, косноязычный и глухой, рассказал нам о партизанских буднях, и все шло хорошо, пока смелые и начитанные десятиклассники не перешли к вопросам по его последней книге, полной глупой фантастики. Например, там было описано, как в его партизанском отряде уничтожали немецкие «мессершмитты». Партизаны натягивали волейбольные сетки между деревьями, а во время немецкого налета отпускали ветви деревьев, сетки натягивались, самолеты противника запутывались в волейбольной сетке и падали.
— А что, летчики были слепые? — донимал партизана Юрка Мальцев, толковый малый, один из немногих, который поступил после школы в МГИМО. — Ведь летать низко очень опасно, они что, не видели перед собой деревья и спрятанные сетки?
Петр Карпович прикладывал к уху морщинистую руку, потом долго обдумывал вопрос. Он, по-видимому, думал, что его по-детски наивно-сказочные измышления не будут замечены ушлыми десятиклассниками.
— Конечно, не все самолеты летали так низко, а то бы мы уничтожили не 15 самолетов, а больше, — вывернулся старик.
Ребята шушукались и посмеивались. Старший библиотекарь, которая сидела за спиной Петра Карповича, прикладывала палец к губам, призывая к тишине, или грозила пальцем, делая страшные глаза.
Но Юрка Мальцев не унимался:
— А скажите, Петр Карпович, мы прочитали, что листовки партизаны помещали в бутылки и распространяли среди станичников, бросая их в горные речки Афипс или Убинку. Что, других способов доставить листовки в станицы не было? Ведь бутылки, застревая в заводях и тине, до хуторов не доплывали. И откуда в партизанском отряде так много оказалось бутылок?
Это был, конечно, «контрольный» выстрел!
Петр Карпович выпил стакан воды, вытер вспотевшее лицо и надолго замолчал, сделав вид, что не расслышал вопроса. Библиотекарь поспешно закрыла этот потешный литературно-политический диспут.
— Ну, Мальцев! Ну, Мальцев! — грозила пальцем вслед уходящему герою дня.
После перестройки, когда стали доступны архивы, не все героические подвиги объявленных героев были полностью подтверждены и многие оказались преувеличенными. Но если даже малая часть была правдой — честь им и хвала! И Царствие Небесное всем погибшим!
Наверно, прав был один польский юморист: «Если из истории убрать всю ложь, то это не значит, что в истории останется одна правда, скорей всего, от истории ничего не останется».
Во время оккупации и войны мы столкнулись с таким количеством предательства, подлости, доносительства, крохоборства и в то же время героизма, высокой нравственности, что пусть будущее поколение во всем разберется трезво и объективно.
Непростительно только то, что руководители — партийные, советские и комсомольские, которые были обязаны заботиться о населении, бросали людей на произвол судьбы, на страдания, голод, муки, смерть. А некоторые из них, оставшись по нерасторопности в оккупации, иногда шли на сотрудничество с оккупантами. Так, недавно прочитал в «Совершенно секретно», как часть комсомольского актива, не успевшая эвакуироваться из Новороссийска, стала сотрудничать с оккупантами. Из таких прихвостней образовалась «молодая гвардия наоборот»: они развлекали немецких солдат без какой-либо подпольной деятельности. Они организовали какой-то ансамбль, который ездил по немецким частям с выступлениями. Но Бог метит шельму: кончилось тем, что всю группу где-то накрыл залп «катюши».
Налеты наших самолетов участились. По ночам были слышны за Кубанью взрывы, пулеметные очереди, светящиеся полосы ракет «катюши» проносились над городом. Немецкие автомобили с солдатами, бронемашины и обозы с продовольствием поспешно уходили в сторону Крымска. Всем было ясно: в город скоро вступит Красная армия.