стихи
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 7, 2015
Месяц Вадим
Геннадиевич родился в
1964 году в Томске. Окончил Томский государственный университет, кандидат физико-математических
наук. Поэт, прозаик, переводчик, лауреат нескольких литературных премий. В 1993
— 2003 годах курировал русско-американскую культурную программу при Стивенс-колледже (Хобокен,
Нью-Джерси). В 2004 году организовал «Центр современной литературы» в Москве и
издательский проект «Русский Гулливер», которыми и
руководит в настоящее время. С 2011 года издает литературный журнал «Гвидеон». Живет в Москве.
Спичечный коробок
Падает
спичечный коробок.
Под ним
ломается лед.
Гаснет огонь
в оцепенелой чаще.
Солнце
закатывается за горизонт,
как
волшебный клубок,
а потом —
как клубок
черный и
настоящий.
Ты говоришь,
эта жизнь
прожита зря,
что двадцать
лет назад
она в озере
утонула,
а теперь
поднялась со дна,
на ржавые
якоря
облокотившись
сутуло.
Самое время
нежно тебя
обнять,
но я в этот
миг сам ухожу под воду.
И камня с
моей души
никому не
снять.
И душу уже
не выпустить
на свободу.
Кошка
Хлестко
скачет пинг-понговый мячик,
сводит
бедную кошку с ума.
Надрывается
зрительный датчик
и внезапно
включается тьма.
И во тьме
палисадом огромным
под луной
расцветают цветы.
И сидит она
зверем бездомным
на коленях у
сироты.
Дождь
Дождь мне
мешает спать:
стучит и
стучит опять,
колотит
сырую жесть,
торопит
слепую месть.
Я думаю про
уют,
что люди вот
так живут,
мечтают, во
тьме бродя,
и слушают
шум дождя.
Мне хорошо
одному
в табачном
плутать дыму
от кухонного
стола
до божеского
угла.
Когда у меня
умер друг,
мой лучший
сердечный друг,
он взял меня
на испуг,
но я пережил
испуг.
Я не грустил
о тебе,
доверясь
другой судьбе,
поскольку в
тот давний миг
я к смерти
других привык.
А дождь
продолжает лить,
усталую душу
злить,
чтоб я
променял уют
на дом, где
меня не ждут.
Верлен
На водной
глади воробьиных стай
сравнимой с неподвижностью асфальта
хоть
закричи, хоть тяжкий камень брось.
Закат, что
перелился через край
волною
раскаленного базальта
у солнечных
часов ломает ось.
Обрушились
картонные сады,
но
поднимались черные деревья,
уныло дребезжащие листвой.
И высыхали
мокрые следы
от сладкой
эфемерности дурея
и щелкая
пыльцой пороховой.
Меня загнала
молодость в тупик,
пока я шел
по площади бескрайней
на ужин к
пожилому палачу.
И мы не
знали кто из нас старик,
ведомые взаимностью стараний
у изголовья
погасить свечу.
Сокровищ
сколько в платяном шкафу,
для каждой
тени здесь пошито платье,
и каждая
насупилась и ждет,
когда я как
ребенок зареву,
ища во тьме
привычные объятья
и вслед за
сентябрем уйду в полет.
Я разлюблю
кирпичные дома,
хоругви
белокаменной эпохи,
готическую
вычурность могил.
И вместе с
воробьями задарма
пойду
клевать рассыпанные крохи
под животами
у кобыл.
В безвестном
полдне спрятанный рассвет
качается под
тяжестью заката,
остановив
сердца зверей и птиц.
Твоя судьба
уже сошла на нет,
но тянется к
зениту как утрата
любимых лиц.
Смерть модельера
Вот здесь у
атмосферного столба,
под лампой
городского светофора,
с букетом
изумительных гвоздик
тебя
сегодня, милый, расстреляют.
И ты,
законодатель пляжной моды,
смешавший
вместе трикотаж и лайкру,
подняв
навстречу похотливый взор
в который
раз трагически умрешь.
И
сенегальский духовой оркестр
отбросит
трубы, флейты и гобои
и легкие наполнит
сладким дымом
чтобы надуть
воздушные шары.
По всей
планете дамы зарыдают
и вытрут
слезы тонкими бикини,
руническим
письмом памфлет напишут,
почтовых
голубей прижав к груди.
Мир стал
другим, когда разоблачился,
оставив телу
внутреннюю тайну,
Пусть вспоминая
голых манекенщиц
ночами
голосит твоя жена.
Пусть все
увидят, что и после смерти
ты
принимаешь солнечные ванны
И кровь
течет ручьем по тротуару
игриво
убегая в водосток.
Штирлиц в Клайпеде
Когда в
раскрытый холодильник
усталым
сквозняком балтийским
ночным
дозором не замечен
влетает
синий попугай, —
мы кушаем
кефир тяжелый,
веслом
серебряным колышем,
невольных
жизненных ошибок
пожав
печальный урожай.
И по реке
стремятся льдины
с обломками
кривых заборов,
и крепкий
запах скипидара
окутал райвоенкомат.
За школьной
партой два блондина,
два
ослепительных блондина,
на солнце щурясь как котята
вздыхают от
былых утрат.
И фонари на
мокрых крышах
рейхсканцелярии и биржи
склонили
головы в печали,
чуть
приоткрыв щербатый рот.
Они бубнят слагая вирши,
читают буквы
на афишах,
покуда караваны цирка
в огне
прозрачном ищут брод.
На пристань
женщины выходят,
нагруженные вещмешками.
И
слабо-мощный пароходик
от жадной
тяжести скрипит.
А ты проверь
засов чугунный
татуированной
рукою,
и нежно
слушай позывные
секретных
радиочастот.
Эфрон
Шлагбаум
поднимается во тьме
и разрывает
плотный кокон пара.
Изменчиво
дыхание земли.
Зерно как
зверь готовится к зиме,
торфяник
остывает от пожара,
и сутки до
расстрела истекли.
Парижского
пальто холеный драп
щекочет
многодневную щетину,
и галстук
неуместен как цветы
в руках
немногословных темных баб,
что смотрят
настороженно мне в спину
выпячивая
злобно животы.
Я полюбил бы
каждую из них.
Когда твой
дух тоской обезображен
ты
беспричинно лезешь на рожон
и правды
ищешь в трещинах дверных,
прильнув
щекой к дыре замочных скважин
в бессмертие
по пояс погружен.
Никто не
сожалеет о любви.
Если она
была уже спасибо.
За полминуты
прогорает блажь.
Я быстро
говорю тебе — живи,
без хрипоты
и горестного всхлипа
застенчиво
слюнявлю карандаш.
В эфире
кашель переходит в крик,
не дав
сказать названия платформы,
и замирает в
воздухе дугой,
охватывая
хмурый материк
надеждой
политической реформы
и
невозможной радости другой.
К нам
подойдет тщедушный лейтенант,
огня
попросит и немного спичек,
в лицо
посмотрит и потом опять.
Так в детях
проявляется талант,
прорвавшись
через будущность привычек,
отсчитывая
время вспять
Так пуля
вылетает из груди
и прячется в
патронник карабина
будто вдова
закрылась на засов.
Я крикну
конвоиру — упади,
увижу не
родившегося сына
и поверну
колесико часов.
Скворечник
Мы сделали с
дедом скворечник
из обрезка
бревна:
выдолбили
сердцевину,
вход для
птиц я продырявил сам,
сначала
дрелью, а потом стамеской.
На вершине
березы
я приколотил
этот волшебный пень
вровень с
нашими окнами,
чтоб
наблюдать жизнь природы.
Уже на
следующий день
у нашей
дуплянки толпились птицы:
свиристели,
скворцы, грачи…
но никто не
мог попасть внутрь —
по
неопытности
я сделал для
них слишком маленький вход.
Я не
осмелился подняться
на это дерево
вновь.
И мертвый
скворечник
по-прежнему
маячит перед моими глазами,
в каком бы
городе я ни жил.
Даже сейчас,
через сорок лет,
когда я курю
ночью у раскрытого окна,
вдыхая
осенний воздух.
Учебная 42, кв. 15
Маме, в
день рождения
В
генетической памяти длится закат.
Подоконник
искрится, прихваченный льдом.
Банки с
репчатым луком поставлены в ряд.
В них ростки
пробиваются с тяжким трудом.
В круг
семейных историй включен Робинзон,
обретающий дружбу в безлюдной земле.
Телевизор,
треща, излучает озон.
И довольно
урчит в человечьем тепле.
Гости после
кино направляются в душ.
У них дома
ремонт и похмельный озноб.
И какой-то
старик до того неуклюж,
что устроил
в уборной всемирный потоп.
В городок
приезжает столичный певец.
Выступает сегодня
в спортивном дворце.
И хорошие
люди идут во дворец.
И неделю
потом говорят о певце.
Я не верю
артистам за их красоту,
искаженную сытой гримасой добра.
И готов
пограничником встать на посту,
чтоб
холодною мглою дышать до утра.
Пахнет
порохом дедушкин горький табак,
осуждаемый в голос сердечной родней.
На монете
орел держит свастичный знак.
Дед нашел ее
в тамбуре перед войной.
Молоко
заморожено в тусклом ведре.
Мама белую глыбину ставит на стол.
Становясь
староверами, мы в декабре
сердцем
чувствуем церкви глубинный раскол.
Попугай
улетел на загадочный юг,
где он
солнцем тропическим будет храним.
И к соблазну
каникул примешан испуг
в разрешении
детям остаться одним.
Октябрьский номер журнала “Новый мир”
выставлен на сайте “Нового мира” (http://www.nm1925.ru/), там же для чтения открыты августовский и сентябрьский номера.