Вступительная статья и комментарии Дмитрия Шеварова
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 5, 2015
Шеваров Дмитрий Геннадьевич родился в 1962 году в Барнауле. Окончил Уральский
государственный университет. Прозаик, журналист, автор книг и публикаций о
русских поэтах ХIХ — ХХ веков. Обозреватель «Российской газеты». Живет в городе
Долгопрудном. Постоянный автор «Нового мира».
У тола есть
такое качество, что он не боится времени и может… пролежать где-нибудь и все же
потом взорвется. Я думаю, что и стихи Гудзенко не боятся времени.
Из выступления офицера-подрывника на вечере С. Гудзенко в Москве, 21 апреля 1943 года
Записная книжка девятнадцатилетнего
Гудзенко. Мама поэта, Ольга Исаевна, разбирая после смерти сына его архив,
поставила на обложке «№ 4» и написала: «Здесь довоенные стихи и наброски, и
записи об осени 1941 года в Москве».
В шутку он назвал свой дневник «Жалобной книгой». На
титульном листе пометил: «Начата мая 26 дня 1941 от
РХ». Успел записать только одну жалобу, обычную для бедного студента: «Нет
денег и не у кого занять».
На первых страницах — май 1941 года. Почерк отличника.
Впрочем, про летнюю сессию — ни слова. Долговые записи — кому сколько должен. Скоротечные увлечения. Прогулки до утра по Москве.
Еще нет настоящей любви, но уже мечта о сыне. Перепады настроения. То
самолюбование, то самоирония. Неудачная попытка понравиться столичной
литературной богеме. Знакомство с Пастернаком, Асеевым, Кирсановым. Трудные
отношения со спиртным. Любимый театр — вахтанговский.
Любимый спектакль — «Город на заре» в арбузовской
студии. Тоска по родному Киеву и проснувшаяся симпатия к Москве. Внезапный снег
в ночь со второго на третье июня. Поцелуи, рассветы, закаты.
Короткие, с буквами, номера телефонов, по которым давно
уже не позвонить: Е 3-77-69, К 0-44-93, Г 1-29-66… Имена
(Люся, Валька, Миша, Нина, Зоя, Вера, Аня…), фамилии (Млыник,
Дронов, Фетисов, Б. Шварц, Мишук, Стадников…),
которые сейчас никому ничего не скажут. Названия, навсегда оставшиеся в
1930-х: «горком КСМ», «совхоз └Красный луч”», «дача Наркомсовхоза»…
Имена, телефоны, адреса — обычно при публикациях «из литературного
наследия» такие вещи опускают. Но мне кажется: это как раз тот «сор», из
которого растут стихи, а годы спустя воссоздается воздух времени.
Каждое имя, каждый номер телефона, каждый адрес — чье-то
последнее донесение оттуда, из 41-го.
В начале июня в Москве ремонтируют трамвайные пути.
Кое-где, чтобы положить новые рельсы, старые разобрали.
Первые теплые ночи. В Сокольниках благодать.
Но какие-то дальние раскаты уже доносятся. Слово «война»
само собой вдруг проступает сквозь страницы блокнота.
Вот Гудзенко составляет на каникулы маршрут путешествия
на юг: «Влади-кавказ, Тбилиси — Гори —
Кутаиси — Багдади — Батуми — Сухуми — Сочи — Ялта —
Одесса. Мечта!!» И тут же: «Война. Умирают красивые…»
3 июня 1941-го: «Опять рассветы. Розовеет небо. В Сокольнических прудах березы плавают как акварель…» И
вдруг: «Нам в грозовое время жить. Нам голодать и быть убитыми…»
На одну-две страницы слово «война» пропадает, потом снова
начинает бить в висок.
5 июня. «Прошел дождь… Вздорная девушка очень вздорная…»
7 июня. «Я был до смеха длинноногим и отражение зеркал
меня бесило. Боги, боги! Как я грустил и тосковал».
8 июня. «Удивительно смотрит, глаза
округлив, глаза огрустив… Такой
закат, к закату лишь протянешь руку, до испуга закатом руку обагришь. Война. Война…»
Последние довоенные записи:
19 июня. «В Москве светает… Звезды
косяком идут… Ветер. Цветы».
20 июня. «Спор с Ах. о женских гимназиях…»
Кто эта Ах.? Ведь не Ахматова
же.
И чуть ниже — номер телефона: «К 79665. Коля Мирошниченков».
Кто этот Коля — товарищ? однокурсник? случайный
знакомый?..
Через несколько дней они могли столкнуться в военкомате.
Гудзенко был высоким, широкоплечим, спортивным парнем. В
июле ему удалось записаться в ОМСБОН: Отдельную мотострелковую бригаду особого
назначения. Большинство попавших туда добровольцев (а всего бригада насчитывала
около тысячи человек) были спортсменами. Среди них и такого уровня, как братья
Знаменские. Но взяли в ОМСБОН и довольно много ифлийцев
(из самых известных — Юрий Левитанский,
В. Кардин). При отборе ценилась не только физическая
выносливость, но и самообладание, творческий склад ума, способность быстро
принимать решения. Как показали дальнейшие события, студент второго курса
литфака Гудзенко обладал этими качествами. А еще он знал языки, был
общительным, неунывающим, остроумным, начитанным. Если добавить к этому
невероятное обаяние и надежность, которую он излучал, то сразу было понятно: с
таким парнем можно идти в разведку.
Бригада формировалась как раз для разведывательных (а также
диверсионных) действий. Это было, как сейчас бы сказали, элитное подразделение.
Ребят готовили по ускоренной программе. Основными
предметами, кроме огневой подготовки, рукопашного боя и неизбежной строевой,
было саперно-подрывное дело.
Понятен долгий перерыв в дневниковых записях — до ноября.
Причина не только в том, что времени не оставалась. Был жесткий запрет на
ведение личных записей.
Октябрь можно восстановить по письмам курсанта Гудзенко
матери.
«Жив и здоров… Пишу много песен
для строя и самодеятельности. Стихи для стенной газеты. Письмо пишу тебе самопишующей ручкой, которую получил от командования за
строевую песню. Отношение ко мне и другим ифлийцам со
стороны командования очень хорошее… Посылаю тебе
справку о том, что я служу в войсках НКВД в Особом отряде…»
В. Кардин вспоминал о Гудзенко:
«Он любил порядок, аккуратность. Поэтому, вероятно, легко принял армейский быт,
дисциплину. Первым среди нас, вчерашних студентов, вышел в чины — получил
ефрейторское звание…»
Немцы рвались уже не к Москве, они рвались в Москву,
в бинокли рассматривали город. 6 ноября курсанты приняли присягу во дворе
Литинститута (там дислоцировалась тогда 1-я рота 2-го полка). 7-го прошли по
Красной площади (легендарный парад!). 8 ноября рота, в которой служил Гудзенко,
была уже в прифронтовой полосе.
Омсбоновцев забрасывали на
оккупированную территорию Калужской, Смоленской и Брянской областей. Переходили
линию фронта на лыжах, пробирались глухими лесами. У каждого за спиной — по
пятнадцать килограмм тола плюс оружие. Подрывали мосты, минировали шоссейные и
железные дороги, забрасывали гранатами немецкие штабы.
ОМСБОН отличался особенной воинской спаянностью. В
бригаде возникли свои ритуалы, традиции, в том числе и литературные (раз в
неделю устраивались вечера, лекции, встречи с писателями). В бригаде был свой
джаз-оркестр, каждое подразделение имело свою «фирменную» песню, что-то вроде
гимна. Бригадная газета «Победа за нами» делалась ярко, броско и поражала
разнообразием жанров. В. Кардин вспоминал, что первое
произведение для родной многотиражки они с Семёном написали вместе. Это был
детектив. «Редактор A. Тругманов, не отрываясь от гранок, протянул руку:
— Стихи?
— Проза, — величественно ответил Семён, пряча рукопись за
спину…»
Шпионский детектив новоявленных
Ильфа и Петрова печатался с продолжением из номера в номер. В эфир выходила
радиогазета, которую тоже готовили ифлийцы.
Проводы диверсионно-разведовательных
отрядов в тыл врага проходили без казенных формальностей, в обстановке
дружеских подначек и душевных напутствий. Отряды формировались исключительно из
добровольцев.
«Отряд, не внесенный в списки, / Ни знамен, ни значков
никаких…» — писал Гудзенко. Личные вещи, документы — все оставляли на Большой
Земле, товарищам.
«10/XII. Под Клином на снегу…»
Сделав эту последнюю на сегодня выписку, закрываю
блокнот, возвращаю его в картонную папку.
Ухожу из РГАЛИ осенними дворами. Воздух тускло золотится.
Листопад.
По дороге к метро «Водный стадион» вижу, как подходит к
остановке автобус, на лобовом стекле — табличка «Москва — Клин». Оказывается,
отсюда идут автобусы на Клин. Время в пути 1 час 28 минут.
2 февраля 1942 года Гудзенко был ранен в живот осколком
мины. Кто-то из друзей потом заметил: «пушкинское ранение».
Бригадный врач вспоминал: «Семён Гудзенко страдал
терпеливо и мужественно. Он сказал мне:
— Одно прошу: не старайтесь меня ободрить, от этого
только хуже. Знаю, что ранения в живот обычно смертельны. У меня хватит силы
умереть с сознанием выполненного долга перед партией и товарищами.
Это были слова настоящего зрелого бойца. И, может быть,
поэтому наши глаза остались сухими. Только неприятный комок подступил к горлу.
Семён был ранен в разведке. Как это произошло — он не
рассказывал. Лишь вспоминал и жалел погибших в бою друзей.
— Три дня — и нет такого отряда, — сокрушался он.
К счастью, в тот раз предчувствие
обмануло поэта-бойца: он поправился…»
Из письма Гудзенко матери: «Все у меня в полном порядке.
Ранен я был в живот. Касательное ранение только мягких тканей…»
Лежал в медсанбате в селе Березичи
под Козельском. Потом его перевезли в госпиталь на станции Шилово в Рязанской
области.
Вернулся в Москву. На улице услышал, что за ним кто-то
бежит. Оглянулся: незнакомая женщина. «Простите, — говорит, — ошиблась. У вас
стрижка, как у моего сына. Сзади вылитый Вова. Извините…»
А такая стрижка была у всего поколения.
Он родился в Киеве 5 марта 1922 года. Мать дала сыну
изысканное имя Сарио, но оно как-то не прижилось, и
все звали мальчика Сариком.
Семёном он стал в сорок третьем году, решив, что у
поэта-фронтовика имя должно быть под стать суровой эпохе и простой украинской
фамилии. Сарио звучало как-то опереточно, Сарик — по-детски, Семён — то, что надо: весомо, по-мужски.
Сменить имя посоветовал Эренбург.
Жил в доме № 3 на Тарасовской улице. Район
интеллигентный, даже литературный. Но семья не была какой-то рафинированной:
мама — учительница, отец — инженер-механик.
Когда в 1943 году Семён оказался в разбитом, почти
стертом с лица земли Сталинграде, он писал матери: «Я здесь в свободное время
плотничаю. Это лучший отдых. Вспоминаю детство. Мастерил я лучше, чем стихи
пишу…»
Гудзенко учился в киевской школе № 45. Первые
стихи писал на украинском (пробовал писать и на идише). В 1937 году за
стихи, написанные к столетию смерти Пушкина и опубликованные в мартовском
номере журнала «Молодая гвардия», его наградили путевкой в Артек.
Занимался в литературной студии при
Дворце пионеров. Его товарищ по студии Теодор Волынский вспоминал о
Гудзенко: «Он обладал удивительной памятью, знал сотни строк разных поэтов: и
Киплинга, и Вийона, и Саши Черного, и Анненского, и, конечно же, классиков
русской литературы. С ним чаще, чем с другими, любил по-доброму полемизировать
наш руководитель — литературный критик Евгений Адельгейм…»
Сарик зачитывался Дж.
Лондоном и Э. Хемингуэем (одну из глав своей последней поэмы «Дальний гарнизон»
он назовет «Здравствуй, оружие!», будто полемизируя с хемингуэевским
романом). Увлекался Маяковским (вскоре разочаровался), подражал Багрицкому,
восхищался Тихоновым, изучал Хлебникова, ревниво следил за Симоновым. Пастернак
казался ему чужим, претенциозным, но после того, как он увидел и услышал Бориса
Леонидовича в декабре 1942 года, отношение его кардинально изменилось. Из
письма матери (16 декабря 1942): «Был вчера в Клубе писателей на вечере Б.
Пастернака. Он читал великолепные стихи. Впечатление огромное».
После школы уехал в Москву, где поступил на литературный
факультет Института философии, литературы и истории (знаменитый ИФЛИ). В. Кардин вспоминал: «На литературном факультете поэтов было
больше, чем непоэтов. И если очередной
выступающий на собрании или митинге начинал говорить стихами, это нисколько
никого не удивляло…»
После госпиталя его признали негодным к
строевой. С июня 1942-го он служит в редакции газеты ОМСБОНа
«Победа за нами»[1].
В редакции его давно знали, он с осени сорок первого печатался в ней под
псевдонимом «П. Гударов».
Гудзенко читает по Москве свои стихи, и не только в
общежитии, но и на институтском первомайском вечере. В письме маме 15 ноября
1942 года сообщает: «Я сейчас в Москве. Много, очень много пишу. Печатаюсь.
Кое-что посылаю».
Знакомится с Антокольским.
Павел Григорьевич вспоминал: «Когда вошел этот высокий, страшно худой,
черноволосый юноша в выцветшей гимнастерке, мне вдруг померещилось, что это мой
сын, известие о гибели которого пришло месяцев за
шесть-семь до того. Война не однажды возвращала подобным образом сыновей, мужей
и братьев, которых считали погибшими, так что, если бы вошедший действительно
оказался младшим лейтенантом Владимиром Антокольским,
в этом не было бы никакого чуда. Скажу только, что эта первая секунда встречи
окрасила собою многое в наших дальнейших отношениях, в дружеской близости,
возникшей между двумя людьми, столь разными по возрасту…»
9 мая 1942 года Гудзенко знакомится с Эренбургом.
Возможно, благодаря связям Ильи Григорьевича в Москве, где еще действует
комендантский час (декабрь 1942-го!), у молодого поэта проходит два вечера: в
Литинституте и в клубе МГУ.
16 декабря пишет матери: «Недавно читал стихи в Лит. институте им. Горького, слушал их и Н. Н. Асеев. Очень (неожиданно для меня)
хвалил их. Читал я многие
ненапечатанные. Завтра читаю на вечере в Московском ун. им. Ломоносова…»
21 апреля 1943 года — вечер Гудзенко в столичном Клубе
писателей. Об этом вечере потом рассказывали легенды. В зале собралась тогда
вся литературная Москва.
На другой день Гудзенко писал матери: «Вечер прошел
неожиданно прекрасно. Я не думал, что так все это будет. Говорят, что два года
не было столько народа…»
Представляли 21-летнего поэта Антокольский
и Эренбург. Опытные литераторы, люди, много повидавшие на своем веку,
чрезвычайно волновались — это чувствуется по сохранившейся стенограмме.
Понятно, что и
герой вечера пребывал в невероятном напряжении и возбуждении. Когда он
заговорил, в зале установилась мертвая тишина. Молоденький парень, вчерашний
студент, рассказывал такие вещи, о которых фронтовики предпочитали не
вспоминать и много лет спустя после войны.
Уже после того, как Семён прочитал стихи, одна
писательница сказала: «Как будто с человека содрана кожа…»
Первый сборник Гудзенко «Однополчане» вышел в 1944-м. Еще
9 апреля 1943-го Семён писал маме о готовящейся книжке: «Самое замечательное —
у меня выходит в Гослитиздате книга стихов… Успех
меня окрыляет, но не кружит головы — я все понимаю не очень плохо. Конечно, мне
очень приятно, что в 21 год я начал свою поэтическую судьбу, и начал решительно
и твердо. Не хочется думать и загадывать: а что будет дальше? Но сейчас на
литературном фронте у меня наступление…»
В 1943 году ОМСБОН переформируют и в 44-м Гудзенко
переводят в газету 2-го Украинского фронта «Суворовский натиск»[2].
Он прошел Карпаты и Венгрию. Победу встретил в Будапеште. Из наградного листа,
датированного 12 мая 1945 года:
«Красноармеец — поэт Гудзенко С. П. принимал активное
участие в освещении штурма Будапешта, находясь постоянно в штурмующих
подразделениях, корреспондируя не только в газету └Суворовский натиск”, но и в
центральную прессу. Талантливый поэт, чьи стихи пользуются исключительным
успехом среди солдат и офицеров фронта, он выполнял любые задания редакции,
писал очерки о героях фронта, зарисовки, организовывал военкоровский материал,
создавал актив вокруг газеты.
Будучи сам солдатом — первое время участвовал в войне как
десантник в тылу врага, дважды ранен, — хорошо знает жизнь солдата. Поэтому его
стихи и очерки правдиво отражали жизнь людей переднего края, воспитывали в
бойцах и офицерах любовь к Родине, ненависть к врагу, поднимали наступательный
порыв.
Красноармеец Гудзенко С. П. достоин награждения орденом
Отечественной войны 2 степени».
А до этого у него были две награды: медаль «За оборону
Москвы» и орден «Красной Звезды».
Почему-то считается, что фронтовые поэты не имели особых
проблем с цензурой, но это не так. Одно из самых известных стихотворений
Гудзенко «Я был пехотой в поле чистом…»
до сих пор печатается в антологиях без ключевой средней строфы.
Вот как это стихотворение выглядит в авторской редакции.
Я был пехотой в
поле чистом,
в грязи окопной
и в огне —
я стал армейским
журналистом
в последний год
на той войне.
В каких я странах побывал!
Считать — не сосчитать.
В каких я замках ночевал!
Мечтать вам и мечтать.
С каким весельем я служил!
Огонь был не огонь.
С какой свободой я дружил!
Ты памяти не тронь.
Но если снова
воевать,
таков уже закон:
пускай меня
пошлют опять
в стрелковый
батальон.
Быть под началом
у старшин
хотя бы треть
пути,
потом могу я с
тех вершин
в поэзию сойти.
Вена
1945 г.[3]
С 9 мая 1945-го прошли считанные месяцы, а Гудзенко с
горечью пишет в дневнике о том, что скоро развеют по России «пепел фронтового
братства». Он предчувствует быстрый распад фронтового товарищества. А ведь
только в этом кругу он был по-настоящему счастлив. Обычная жизнь казалась ему
спекшейся, затхлой, обставленной рогатками, заборами, запретами…
Может, поэтому Гудзенко все время в дороге, уезжает на самые
окраины СССР: Западная Украина, Тува, Средняя Азия. Стремится подальше от
штабов, в дальние гарнизоны.
Его упрекают в том, что он задержался
на войне, призывают сменить интонацию. Редакторы откладывают новые стихи
Гудзенко в сторону. Они боятся их.
В 1943 году на вечере в Доме писателей однополчанин
Гудзенко сказал: «Стихи Гудзенко обладают большой взрывчатой силой».
Война прошла. Взрывчатая сила осталась.
Когда-то критики писали, что поэтом
Гудзенко сделала война. Но это не так. Война просто убила в нем другого поэта — того, который писал в
мае 1941-го:
Мне снится Днепр
и снишься ты
В реке на дне
лежат мосты
И на мосту, вниз
головою,
два чудака — то
мы с тобою.
Они напоминают стихи поэта другого поколения.
Кажется, что в 1953 году осиротевшая гудзенковская
муза перелетела из его ранних записных книжек в ранние тетради Геннадия Шпаликова.
Когда я прочитал довоенные стихи Гудзенко кинорежиссеру
Юлию Файту, близкому другу Шпаликова,
он воскликнул: «Если бы вы мне не сказали про Гудзенко, я бы подумал, что это
Гена!»
А стихи (увы, неоконченные) я
прочитал вот эти:
Когда устану от
дороги
и выпью ключевой
воды,
и замечательные
ноги
спущу в
прозрачные пруды,
тогда, водою отраженный,
впервые полюблю
себя…
Сейчас невозможно представить Гудзенко без военных
стихов, но это лишь оттого, что они заслонили все другие его темы, все
«альтернативные» пути его развития. А эти пути были. И это очевидно не только
по юношеским стихам, оставшимся в дневнике, но и по тем, которые он писал после
войны.
Он будто перебирал струны своей потрепанной гитары, ища
те уже забытые мелодии, которые помогли бы оторваться от преследования, от
войны. Мелодии эти не спасли Гудзенко, но он успел раздарить их послевоенным
мальчишкам. Вот стихи 1946 года, в которых легко угадать Юрия Коваля, его
будущую поэтическую интонацию:
…Но вот
открылись двери,
из норок вышли
звери,
и я, глазам не
веря,
проснулся в
шалаше.
Вокруг моей
постели
из листьев и
цветов
с достоинством
сидели
четырнадцать зверьков
—
все звери разной
масти,
все веселы от
счастья,
все мастера по
части
строительства
домов…
Я бодрым стал и
бравым
и песням отдал
дань.
Я зашагал по
травам
в лесную
глухомань…
А вот еще из «позднего», малознакомого Гудзенко:
Девушка играла
Грига
у открытого
окна.
Вся —
от всплеска и до вскрика —
шла норвежская
волна.
Я стоял в саду и
слушал.
Ветер на море
крепчал.
Вдруг: «Спасите
наши души!» —
кто-то хрипло
закричал.
Девушка играла
Грига
у открытого
окна.
И уже обломки
брига
к берегу несла
волна.
Я тонул, тонул,
как тонут:
Вверх и вниз и
вниз опять.
И меня окно, как
омут,
Не хотело
выпускать.
Девушка играла
Грига.
Шел, гремя,
девятый вал.
…Брат ее ногами
дрыгал
Из окна и вниз
плевал.
В феврале 1949-го — статья в «Правде»: «С. Гудзенко и В.
Урин не видят или не хотят видеть героических дел советского народа…»[4]
По тем временам (апофеоз борьбы с космополитизмом, «ленинградское дело») это
был не плевок, а выстрел в спину.
Гудзенко тогда уже боролся с болезнью. Не
газетная травля была причиной его болезни, но, не будь поношений и унижений,
поэт-фронтовик, возможно, выстоял бы, справился (кстати, те, кто травил, не
могли не знать, что Гудзенко тяжко болен).
«Мы врага такого одолели — / Никому б его не одолеть, /
На войне ни разу не болели, / А теперь случилось заболеть…»
Сказались и ранение, и травма головы, полученная Семёном
еще в мае 1942-го в центре Москвы (поэта сбила машина около печально известного
здания на Лубянке).
В перерывах между больницами он невероятно много успевал:
писал стихи, переводил, выступал на вечерах, отвечал на письма, в 1951 году
руководил поэтическим семинаром на II Всесоюзном совещании молодых писателей… А еще возился с
маленькой дочкой Катей.
Дочку я свою
назвал Катюшею
(это имя
приберег с войны),
помня, как над
реками, над сушею
были небеса
опалены…
И она пытливо, с
удивлением
из коляски
смотрит на меня —
наше молодое
поколение,
от рожденья сто
четыре дня.
Гудзенко перенес несколько операций, но спасти его врачам
не удалось. Он умер в феврале 1953-го, за двадцать дней до своего дня рождения.
В марте ему исполнился бы тридцать один год.
Гудзенко — десантник оттепели, будто заброшенный из
1960-х в 1940-е, в глубокий тыл суровой
эпохи. Судьба преждевременного десанта и на войне, и в литературе — трагична.
«Кто вернется — долюбит? Нет!
Сердца на это не хватит…»
Низкий поклон моим предшественникам — тем, кто работал с
архивом Семёна Гудзенко до меня и готовил издания, которыми я пользовался: Льву
Озерову, Лазарю Лазареву, Светлане Ярославцевой.
Стихи
из записных книжек и фронтовых блокнотов
Товарищ
Прошел товарищ
по тылам,
и у проселочных
дорог
он видел женские
тела
в следах
подкованных сапог.
Он видел: ночью
во дворах
стреляли в
матерей седых,
чтобы спокойно
унтера
насиловали
молодых.
Январской ночью
рассвело:
солдаты, женщин
расстреляв,
сжигали тихое
село
за русский,
непокорный нрав.
И он гранатой и
ножом
платил за кровь
и едкий дым.
Напрасно клеили
о нем
приказ: убить
иль взять живым.
Он появлялся по
ночам,
заросший русой бородой.
Он автомат
снимал с плеча
и мстил врагам
за край родной.
Смоленская обл.
Январь 1942 г.
Записная книжка
№ 2 (декабрь 1941 — май 1942)
РГАЛИ. Ф. 2207.
Оп. 1. Ед. хр. 91.
* *
*
Переплывая океан
пристрастий
и выползая молча
на песок,
мы забываем, что
бывает счастьем
ржаного хлеба
глиняный кусок.
Лето 1942 г.
* *
*
По большакам до
полночи шататься
и немцам
радостно дорогу уступать;
прийти в деревню
незаметно, в штатском,
громить их штаб.
И уходить опять.
1942 г.
Блокнот № 5
РГАЛИ. Ф. 2207.
Оп. 1. Ед. хр. 92.
* *
*
Потомки!
Гордое молчанье
Дороже плача и
цветов.
Здесь спят
друзья-однополчане,
Не нужно им
надгробных слов.
Весна 1942 г.
Записная книжка
№ 3
РГАЛИ. Ф. 2207.
Оп. 1. Ед. хр. 91.
* *
*
А. Межирову
В каждом городе
есть для прогулки
на окраине
у реки
Инвалидные
переулки,
Госпитальные
тупики.
Там зеленые
кипарисы
или пихты.
Камыш.
Песок.
Там влюбленных
женщин капризы
или девочек
хохоток.
До войны я
бродил вечерами
И в больницах не
замечал,
как за стеклами
в каждой раме
чья-то зависть и чья-то печаль.
А теперь я там
не бываю —
огорода не
городи.
<…>
Я теперь пробегаю
мимо,
лишь в субботу
покинув дом,
навещаю там
побратима —
он контужен в
42-ом.
29 августа
<1942>
* *
*
Я читал Петефи в
переводах
и Дунай по
Штраусу любил.
Голубую ласковую
воду,
задыхаясь,
пригоршнями пил.
Почему же мне осточертела
будапештских
памятников медь.
Почему на
бронзовое тело
не могу в музеях
я глядеть?
Почему притоны и
посольства
не влекут
романтикой меня,
а беседы с
капуцином толстым
надоели за
четыре дня.
Потому что
разоренный Киев
где-то мокрым
снегом занесло.
И ко мне явилась
ностальгия,
заслонив глаза и
ремесло.
1945 г. Венгрия
* *
*
Ушли из дома, не
доев,
не дописав
последних строчек,
своим любимым
надоев,
себя сомненьем
заморочив.
И,
повстречавшись на Тверской,
своею хвастались
тоской.
Не спрашивай и глаз
не пяль,
не удивляйся —
было, было.
Сомненья наши,
как эмаль,
отшелушились под
зубилом.
Мы снова бродим
по Тверской
и восхищаемся
Москвой.
26 июня 1945 г.
Записная книжка
№ 10 (1945 г.)
РГАЛИ. Ф. 2207.
Оп. 1. Ед. хр. 95.
Подступы (вспоминая войну)
В Рязани мне удалось сесть в поезд.
С утра все поезда проносились мимо.
Запах войны
сохраняет вокзал.
Запах войны
сохраняет гроза.
Я тебе многого
не досказал.
Не закрывай
глаза.
Не засыпай, не
засыпай,
не оставляй меня
одного —
лучше вопросами засыпай:
где и когда?
почему?
для чего?..
Где и когда?
Под Москвой, в
декабре,
в роще березовой
у ветряка,
рота,
построенная в каре,
слушала
проповедь политрука.
Он говорил:
— Не отступать!
Не уступать
нашей земли!
Не доедать, не
досыпать,
Только б они не
прошли!..
В черной гранате
— спрессованный тол.
Нечего нам
говорить.
Знают бойцы
почему, для чего.
Знают, какое их
ждет торжество:
первая битва и
первая кровь,
первые раненые
друзья.
Не засыпай…
любовь
Выслушай… мою
1946 г.
Вариант:
Запах войны
сохраняет вокзал.
Запах войны
сберегает гроза.
Я тебе многого
не досказал,
не закрывай
глаза.
Я ведь
рассказывать не хотел,
как нас вели на
расстрел.
Я ведь
рассказывать не посмел,
как перед первым
боем
белым я
сделался, словно мел,
сжался под
пушечным воем.
Не потому, что
боялся твоих слов
и
вздохов,
а потому, что
нам на двоих
много тревог
<…> эпоха
кончилась…
Вот и хотелось спокойного
дня.
Выслушай без
удивленья меня.
И засыпай, о
войне забывая.
* *
*
…И эшелоны
день-деньской,
как летом
памятного года,
пойдут с
весельем и тоской.
И пепел
фронтового братства
<будет>
развеян по России всей,
и никогда нам не
собраться.
Хотя политикам
видней…
1946 г.
Отдельные
рукописи.
РГАЛИ. Ф. 2207.
Оп. 1. Ед. хр. 19.
Стенограмма творческого вечера СемЁна
Гудзенко в Клубе писателей, 21-го апреля
1943 г.[5]
Антокольский:
— …Молодой поэт-фронтовик, студент одного из московских гуманитарных
вузов, прошел еще один вуз за эти 20 месяцев — этот вуз был фронтом. Он очень
вырос за это время и стал настоящим поэтом. О его стихах я ничего не буду
говорить — вы их сами услышите, они сами за себя говорят. Таким образом, эта
встреча очень важная для всех нас. Мы старшие, опытные люди — встречаем здесь
Гудзенко как сына[6].
Эренбург[7]:
— Мы воюем за само
существование поэзии… Настоящая поэзия войны придет лишь потом. Мне
приходилось видеть людей, вышедших из боя.
Я видел их близко. Мне всегда казалось, что они напоминают разбуженных от глубокого и тяжелого сна. У них всегда
какие-то невидящие глаза. Они плохо соображают. Они только оторвались от
большого напряжения и с трудом переходят к мелочам другого периода — после боя.
С Гудзенко случилось, благодаря немецкой пуле, нечто подобное. Он на какое-то
время вышел из боя. В первые месяцы после этого он молчал… Но
в нем уже что-то вызревало… Это поэзия — внутри войны… Это поэзия не о войне, а
с войны, с фронта… Именно поэтому его поэзия мне кажется
поэзией-провозвестником. В ней меня потрясают некоторые черты. Он очень молод.
Он принадлежит к тому поколению, которого мы еще не знаем, книг которого мы не
читали, но которое будет играть не только в искусстве, но и в жизни решающую
роль после войны… От этого поколения… зависит, что
будет и как мы со всем справимся.
Что поражает в стихах Гудзенко? Плотность и конкретность.
Здесь нет никакой истерики, никакой духовности, которая почти бесплотна… Здесь нет такого же высокого увлечения ритмом. Эта поэзия
всецело на земле.
Поэтика Гудзенко срастается с его существом… В ней есть своеобразный классицизм. В ней есть то, что
есть в музыке Шостаковича.
Я хотел бы закончить таким указанием: вспомните Первую
мировую войну. В 1914-17 годах в Европе
не было ни одного человека, который не клялся бы, что эта война будет
последней. Если бы такой человек нашелся сегодня, его просто засмеяли бы. Он
ушел бы пристыженный… Теперь люди мудрее, чем были в
свое время. Они родились несколько более взрослыми и многому от рождения
научились.
Гудзенко:
— Я хотел сказать несколько слов,
перед тем как начать читать стихи. Я
пришел с фронта уже больше года. Мне кажется, что все это было давным-давно.
Нас несколько товарищей попало под минами. Метров за сто перед нами лежали
трупы убитых наших товарищей, которые погибли накануне, — Леня Смирнов и
Краснобаев, оба почти мальчики. Они были разуты и лежали около сарая. Когда мы
подползли к трупам, я помню, как я, страшно усталый, сел на один из трупов. Он
был совсем замерзший. Мы поговорили с товарищем: «Вот вчера был наш друг жив, а
сейчас лежит мертвый, полураздетый…»
Прошло много времени, и, когда я в госпитале вспомнил,
как я сидел на трупе своего товарища, мне стало страшно. Переживал я это очень
тяжело, и то, что тогда мне казалось обыденным, страшно меня мучило, и тяжелое
состояние не покидало меня.
То же само происходит со стихами. Когда я приехал в
Москву, выписавшись из госпиталя, и написал первые стихи, они были похожи на то
самое состояние, какое я переживал, сидя на трупе товарища, разговаривая с
оставшимся в живых другом. И должен был пройти еще год, чтобы я стал писать уже
так, как я переживал все это, будучи в госпитале. Нужна была известная
дистанция. И вот тогда не стало страшно.
Я сейчас буду читать стихи, не разделяя их на те, которые
написаны в первое время и те, которые написаны позднее. Я буду читать их
вперемешку…
Теперь я буду читать.
(Гудзенко читает 15 стихотворений и 4 баллады)
С. Щипачев:
— Это та самая раскаленная туманность, из которой
рождаются планеты… Мы присутствуем сейчас при рождении
очень большого поэта
Ливатин:
— Я достаточно старый человек, учился здесь, у этого
мальчика, тому, что такое боевая дружба.
Мышковская:
— То, что я встречаю впервые — это то, что война показана
очень голо, очень сурово. Чувствуется и слышится подлинный трагизм войны. Ни в
одном из стихотворений наших известных поэтов мне не пришлось этого наблюдать.
Кажется, как будто с человека содрана кожа и он
болезненно ощущает всякое прикосновение.
Озеров[8]:
— Я очень рад что Гудзенко
заметили. Мы жили с ним на одной улице, вместе учились в
институте… Меня радует та неровность, с какой написаны стихи Гудзенко.
Он знает, что такое гладкопись, он не новичок, каким
его хотели представить. Это человек который изучал
западноевропейскую литературу (смех). Он знает Хлебникова, знает историю
поэзии.
Розанов[9]:
— Открытие поэта всегда было большим
событием в истории русской поэзии. Сейчас мы присутствуем на таком празднике.
Когда окончится война, будет написана история поэзии Великой Отечественной
войны, и в этой истории будут определенные даты… Среди
этих дат, по-моему, непременно должна быть отмечена дата 21 апреля 1943 года
(аплодисменты)… Сегодняшний день является особенным, потому что впервые
появляется поэт, рожденный войной.
Там это были больше слова, а здесь пришла какая-то очень земная поэзия, в налипшей земле, живая, исцарапанная…
Мне только хотелось ему сказать, что надо уже перестать ходить и читать стихи,
а надо писать дальше.
Васютин:
— Я должен предупредить, что я не поэт, не писатель, не
критик. Я пользуюсь тем случаем, что являюсь представителем той части, где
служит товарищ Гудзенко, чтобы выступить здесь… Что
подкупает в стихах Гудзенко? Правдивость. Я не берусь судить с точки зрения
стиля, рифмы и прочих элементов поэтического творчества, но мне кажется, что
отдельные места чрезвычайно сильны и действуют на
слушающего…
Саховалер[10]:
— Стихи Гудзенко писались не только о войне, но и для
войны, для нас, бойцов, с которыми вместе сражался и жил Гудзенко. Мы первые
услыхали и читали эти стихи. Мы знали, что все, что пишет Гудзенко, это
настоящая правда, это вещи, которые мы сами переживали…
У нас есть большие преимущества по сравнению со всеми остальными.
Если те образы, которыми полны стихи Гудзенко, для остальных только намеки, то
для нас за каждым его словом, за каждой строчкой — целые картины, которые мы
видели, отдельные эпизоды. К сожалению, мы не можем поделиться с вами нашим
преимуществом. Стихи по самой своей форме не могут рассказать обо всем, во всей
широте о том, что мы видели и пережили.
Тругманов[11] (редактор
дивизионной газеты):
— На наших глазах рос Гудзенко как поэт. Мы ценим и любим
поэзию, знаем, что это значит. Мы поэтому ругательски ругали Гудзенко за плохие
места, когда он фальшивил…
Тут говорили, что судьба поэта зависит от того,
перехвалят его или недохвалят. Мне кажется, что если
настоящее дарование есть, то, что похвалят, не помешает. А настоящий поэт перед
нами есть. Он прошел такую школу, что похвалы его не испортят. И он будет еще
проходить эту школу.
Антокольский:
— Трудно давать определение этой новорожденной поэзии.
Боишься это сделать, но в то же время наша задача заключается в том, чтобы
понять и словами выразить свое понимание… Он не только говорит правду о войне,
он эти стихи не наряжает при помощи средств своего
искусства… Он, может, будет писать и октавы, и сонеты, и поэмы. А сейчас его
стихи, с их обугленной на войне одеждой, соответствуют тому, что есть.
Беркин:
— Стихи Гудзенко обладают большой взрывчатой силой. У
тола есть такое качество, что он не боится времени и может 3 года пролежать
где-нибудь и все же потом взорвется. Я думаю, что и стихи Гудзенко не боятся
времени.
Гудзенко:
— Мне много говорить нечего. Я сегодня очень счастлив — к
чему прибедняться? Когда я шел сюда, я очень волновался и не думал, что все так
хорошо получится. Мне кажется, что для поэта не так важно, чтобы его хвалили.
Важно, чтобы вообще говорили по поводу его стихов. Пусть даже кто-нибудь скажет
неодобрительно.
В заключение хочу поблагодарить своих крестных отцов —
Илью Григорь-евича и Павла Григорьевича, а также всех писателей, пришедших
послушать меня, — и мастеров искусства, и моих однополчан, и студентов
института. Спасибо.
Августовский
номер журнала “Новый мир” выставлен на сайте “Нового мира” (http://www.nm1925.ru/), там же для чтения открыты июньский и
июльский номера.
[1] Редактором газеты был Анатолий Тогманов. В редакции служили бывшие аспиранты ИФЛИ Семён Беркин, Николай Лукошенко, студент Эмиль Аркинд (В. Кардин), опытный газетчик Евгений Шистер.
[2] Среди военных корреспондентов газеты «Суворовский натиск» были писатели Владимир Лидин, Сергей Вашенцев, Лев Шапиро, Леонид и Петр Туры, Сергей Тельканов, Иван Молчанов, Анвер Бикчентаев, Лазарь Санов, Борис Буркатов…
[3]
Публикуется по авторской машинописи. РГАЛИ.
Ф. 2207. Оп. 1. Ед. хр. 19. Л. 22.
[4] Грибачев Н. М. Против космополитизма и формализма в поэзии. — «Правда», 16 февраля 1949 г.
[5] РГАЛИ. Ф. 2207. Оп. 1. Ед. хр. 73.
[6] Антокольский много раз
писал о Гудзенко. Впервые — 23 ноября 1945 года в статье «Поэзия молодых» в
«Комсомольской правде». Благодаря Антокольскому (и с
его предисловием) в 1962 году вышли в свет «Армейские записные книжки» Семёна
Гудзенко.
[7] Впоследствии Илья Эренбург написал предисловие к подборке стихов Семёна Гудзенко в журнале «Пограничник» (1945, № 19), а также воспоминания о поэте (Илья Эренбург. Люди, годы, жизнь. Кн. 5, 6. — В кн.: Илья Эренбург. Собрание сочинений в 9-ти тт. М., «Художественная литература», 1967. Т. 9, стр. 317 — 323, 535). «Потом мне говорили: └Вы открыли поэта”, — писал Эренбург. — Нет, в это утро Семён Гудзенко мне открыл многое из того, что я смутно чувствовал. А ему было всего двадцать лет; он не знал, куда деть длинные руки, и сконфуженно улыбался… Я читал стихи Гудзенко всем — Толстому, Сейфуллиной, Петрову, Сурицу, Уманскому, Морану, звонил в Клуб писателей, в различные редакции: мне хотелось со всеми поделиться нечаянной радостью… Стихи его напечатали. Потом устроили вечер в Клубе писателей…»
[8] Озеров Лев Адольфович (1914 — 1996) — поэт и переводчик. Родился в Киеве, жил на той же Тарасовской улице, что и Гудзенко. Но познакомились они только в Москве, поступив в ИФЛИ. Озеров посвятил памяти Гудзенко стихотворение «Мы оба с ним из Киева…»
[9] Розанов Иван Никанорович (1874 — 1959) — историк отечественной поэзии, библиограф и книговед. Его уникальное собрание изданий русских и советских поэтов хранится в Государственном музее А. С. Пушкина в Москве.
[10] А. Саховалер — бывший студент ИФЛИ, участник добровольного лыжного комсомольского батальона на советско-финской войне. Во время Великой Отечественной войны — боец Отдельной мотострелковой бригады особого назначения. Один из организаторов «литературных пятниц» в ОМСБОНе.
[11] Тругманов Анатолий, редактор бригадной газеты ОМСБОНа «Победа за нами», первым оценил литературные способности Гудзенко.