Перевод с армянского и вступление Георгия Кубатьяна
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 2, 2015
Перевод Георгий Кубатьян
*
Кубатьян Георгий Иосифович — поэт, переводчик, литературовед. Родился
в 1946 году в Уфе. Окончил Горьковский университет. Автор нескольких
поэтических сборников. Переводит армянскую прозу и поэзию. В «Новом мире»
публиковались его переводы из современной армянской поэзии (2012, № 7). Живет в
Ереване.
24 апреля 2015 года — столетие армянского геноцида, Великой Резни, погубившей полтора миллиона человек, или треть нации. Конечно, день памяти жертв условен, ибо геноцид — акция не разовая. С утомительной своей работой палачи не управились ни за неделю, ни за год; историки датируют национальную катастрофу 1915 — 1923 годами, а кое-кто настаивает на куда более широком охвате: 1893 — 1923. Волны погромов, утихая ненадолго, десятилетиями перекатывались и по Армянскому нагорью, занимавшему добрую четверть Османской империи, и по другим ее вилайетам — армяне, больше ли, меньше ли, жили в ней там и сям, едва ли не везде.
Вехами резни (термина геноцид еще не придумали) служат обращенные к ней издания: монументальный российский том «Братская помощь пострадавшим в Турции армянам» (1897 и 1898), американская «Красная книга» (1897) с подзаголовком «Последняя целостная и точная оценка резни очевидцами», французский двухтомник «Желтая книга» (1897), «Белая книга» (1904) — главным образом британские дипломатические сообщения, «Оранжевая книга» — полторы сотни документов (1912 — 1914) российского МИДа, лондонская «Синяя книга» (1916) Джеймса Брайса… Собственно, и само-то понятие геноцид основано на массовом истреблении турецких армян; вводя его в 1945-м, историк и юрист Рафаэль Лемкин (1900 — 1959) опирался по преимуществу на эти события.
Так что 24 апреля — дата условная. Но для нескольких сот константинопольских интеллигентов — врачей, литераторов, юристов, архитекторов — он, этот день, и стал роковым, а со временем обернулся символом. Аресты, само собой, проходили ночью; покамест иностранцы, все эти дипломаты да корреспонденты, соображали, что к чему, взятых согласно проскрипциям армян услали кого куда, и практически никто из них не выжил. Единственным, пожалуй, счастливчиком (или, скажем аккуратней, одним из редких баловней судьбы) стал Комитас (1869 — 1935), музыкант с европейским именем. Тех, кто замолвил за него словечко, нельзя было не послушать, и Комитаса вернули в столицу. Но пережитое в недолгой ссылке, бок о бок со всеми прочими, навсегда помутило ему рассудок; вспомним замечательные стихи Арсения Тарковского: «Ничего душа не хочет / и, не подымая глаз, / в небо смотрит и бормочет, / как безумный Комитас <…> Вся в крови моя рубаха, / потому что и меня / обдувает ветром страха / стародавняя резня».
Среди погибших оказалось немало писателей, издателей, журналистов. Ограничусь одним именем — адвокат и прозаик Григор Зохраб. Его не спасло ни депутатство (как-никак он был членом османского парламента), ни приятельство накоротке с участником правящего триумвирата Талаатом-пашой.
Особо тяжкий удар обрушился на поэзию. В августе 1915-го были убиты Сиаманто, Даниэл Варужан и Рубен Севак — выдающиеся западноармянские поэты. Одному было тридцать семь, двое других едва разменяли четвертый десяток.
Атом Ярджанян, известный под псевдонимом Сиаманто, как и двое других, учился в армянских школах Константинополя, а высшее образование получал на французском языке за границей. Главное в его творчестве — родина с ее судьбой, историей, борьбой и трагедией, но сказать это — не сказать почти ничего. Патриотическая тема — родовая, преобладающая черта всей армянской поэзии, равно восточной и западной ее ветвей. Штука в том, что родиной у Сиаманто все начинается и все завершается, прочие мелодии разве что вплетаются местами в лейтмотив, оттеняют его, подчеркивают, усиливают. В пределах этой единственной темы поэт изобретателен и неистощим, других тем у него попросту нет. И точно так же выглядит инструментарий Сиаманто. Все без изъятия его вещи написаны верлибром, он был первым армянским автором, отказавшимся от обязательных вроде бы атрибутов поэзии — метра и рифмы — раз и навсегда. Задержаться на этом стоит хотя бы потому, что русские переводчики нет-нет да подменяли его чистый, беспримесный верлибр белым стихом и даже рифмованным ямбом. И еще важнейший пункт — интонация, благодаря которой стихотворение не приедается, не кажется монотонным. Речь поэта часто близка к надрыву: Сиаманто, конечно, не кричит, но градус его внутреннего напряженния — «на разрыв аорты».
В отличие от своего старшего собрата Даниэл Варужан раньше всего поражает изумительным разнообразием. Он предстает перед нами то романтиком, то сугубым реалистом, то утонченным европейцем, то патриархальным селянином; яростный бунтарь и кроткий мечтатель, он резок и нежен, возвышен и заземлен, безоглядно горяч и сосредоточенно трезв. И формы, к которым он прибегает, опять же многоразличны: лирическая миниатюра и сюжетная поэма, итальянский сонет и белый стих, соскальзывающий к верлибру, привычный катрен и прихотливая строфика. Всю эту неуемную и привольную стихию скрепляют воедино две доминанты — любовь к отечеству и красота. Его стихи красивы — красива их ткань, и манера сочетать слова, и дикция. Даже, случалось, эпатируя в «Языческих песнях» публику заведомой «неэстетичностью», стихи порождали странную, может статься, но несомненную гармонию. Даниэл Варужан — великий поэт. Я хотел было сказать: утрату его не с чем сравнить. И спохватился. Гибель в ереванской тюрьме в 1937-м Егише Чаренца — потеря того же порядка. Двух гениев армянской поэзии, западной и восточной, уничтожили походя, не думая, на кого поднимают руку, ну и, понятно, ни минуты не сожалея.
Рубен Севак трагическим своим жребием подтвердил: поэту должно жить единой с народом судьбой. Жил он, может быть, и не «как все», зато погиб именно потому, что разразилась национальная катастрофа. Между тем ему нетрудно было б избегнуть общей участи. Двадцати лет от роду Рубен Чилинкирян, еще не взявший себе литературного псевдонима (Севак означает «черноокий»), уехал в Лозанну. Получил там медицинское образование и место врача. Французский язык долгие годы был для него, по сути, главным: по-французски он говорил в университете, клинике, даже дома. Женился на немке из хорошей, что называется, семьи, Янни Аппель, они жили с ней душа в душу. Но в августе 1914-го Севак настоял: им следует уехать на родину. Шаг был отчаянным и безумным. Только что началась мировая война, висевший над армянами дамоклов меч явственно срывался с волоска, на котором едва держался. По рассказам Янни, мрачная обстановка в константинопольском порту гнетуще на нее подействовала; через пять минут она взмолилась: вернемся, пока не поздно! Но нет. «Я была тогда с моим народом, / там, где мой народ, к несчастью, был», — сказала русская поэтесса. «Я должен быть с моим народом», — сказал своим поступком армянский поэт. И раз уж написал однажды, что «в некоем году / падет весь мой народ, а с ним и я паду», деваться некуда, соответствуй.
Есть у Севака стихотворение «Пастель», характерный для него пейзаж души со столь же характерной мягкостью, недоговоренностью. Живописное понятие здесь — это прозрачная метафора. Все творчество поэта в целом — единая по замыслу, тонкая, глубокая — местами дух захватывает, — однако незавершенная пастель. Про Севака нельзя сказать, что он ушел в расцвете таланта, до расцвета было далеко, но многое из того, что им сделано, кажется замечательным и спустя столетие.
*
Даниэл Варужан (Чпуккарян; 1884
— 1915) родился и вырос в селе, позднее жил в Константинополе. Окончил школу
при армянской католической конгрегации в Венеции, затем университет в Генте,
учительствовал на периферии и в столице. «Два края повлияли на меня, — писал
он, — Венеция с ее Тицианом и Фландрия с ее Ван-Дейком. Краскам первого и естественному
реализму последнего обязан я своей палитрой». Издал три книги, поразительно не
похожих одна на другую, четвертая, столь же отличная от
предыдущих, осталась в рукописи. Был арестован 24 апреля, убит в августе. По
весьма достоверному свидетельству погиб обок с Рубеном Севаком, с которым
дружил и вместе находился в ссылке.
ДАНИЭЛ ВАРУЖАН
К мечу богатыря
Когда ты обнажишь его, он воссияет, как зарница,
как молния из лона туч, как чудо или божество,
и свет, огнетекущий свет вдоль по булату заструится
под солнцем взгляда твоего.
Металл для этого меча добыт в глубинных недрах Мести,
в геенне огненной его ковал неистовый кузнец,
и в свете правды, и добра, и справедливости, и чести
он закалён был наконец.
Слоновой кости рукоять великолепна и прекрасна!
Жемчужины вокруг неё сверкают, звёздами лучась.
Сожмешь её — и приговор неотвратимый, беспристрастный
прочту в глазах твоих тотчас.
Отточенное остриё, не различимое для глаза,
где тесно будет и лучу, — таков он, грозный этот меч.
И человеческую мысль, и твердь холодную алмаза
он в состоянии рассечь.
Будь храбр и доблестен вовек. Судьба, должно быть, так решила:
клинок для боя обнажён и взмах руки неуловим.
И да прольётся кровь врагов, с которыми неустрашимо
ты бьёшься, словно херувим.
Я чту твой праведный булат, который ради воли поднят,
как чтит, склоняясь ниц, индус богов своих священный лик.
Твой меч — ответ свободолюбца, и посох пастыря Господня,
и Смерти ледяной язык.
Круша преступные венцы, он убиенных отпевает,
и узникам благую весть внушает блеском острия,
и пишет на челе веков закон любви, и уповает…
Он — вера светлая моя.
Так подойди ко мне, герой. Мои надежды непреложны,
и я, как жрец, навешу их на златотканый твой ремень —
навешу дивный этот меч, вложённый в бархатные ножны,
и — в добрый путь! Настал твой день.
Вновь пепелище и разор, и варвары творят разруху,
и мрамор дедовских руин вновь предан крови и огню.
Так подойди ко мне, герой, возьми булат в стальную руку,
и да прикончит он резню.
Уже и фаэтон зари, нетерпеливый, перед нами.
Пора! Однако в сече злой, когда врага разит металл,
не забывай, что на мече серебряными письменами
«Жизнь или Смерть» я начертал.
Благословение земле
Да будет ныне, присно и всегда
мир и благополучье на востоке!
Пускай не кровь, а только пот в страду
в широкую стекает борозду,
чтоб никогда грядущие года
не стали беспросветны и жестоки.
Да будет ныне, присно и всегда
на западе покой и плодородье!
Пусть звёздный свет не смеркнется, высок,
и в срок нальётся каждый колосок,
и тянутся на пажити стада,
и не скудеют нивы и угодья.
Да будет ныне, присно и всегда
на севере любовь и изобилье!
Пускай ликует благовест, звеня,
и за жнецом топорщится стерня,
чтоб не грозили голод и беда
и житницы полны пшеницей были.
Да будет ныне, присно и всегда
на юге благоденствие и счастье!
Пусть пасеки струят медвяный дух,
и месят хлебы руки молодух,
и пенится вино, и песнь труда
рождается в любви и соучастье.
Море колосьев
Ветер с нагорья,
и всколыхнулась пшеница грядами зыбей,
и расчирикался на колоске воробей,
и по зелёному скату холма на просторе
плещется море.
Ветер с нагорья,
как он неистов! Столь яростен этот запал,
что бедолага козлёнок в волнах запропал.
А на долине привольно, себя раззадоря,
плещется море!
Ветер с нагорья
то, налетев, одежонку хлебов раздерёт,
то залатает и вывернет наоборот,
и в переливчатом этом и ветхом уборе
плещется море.
Ветер с нагорья
веет и веет, колосья ероша легко.
Там, где луна из кувшина прольёт молоко,
а поутру заалеют высокие зори,
плещется море.
Ветер с нагорья,
и от деревни до мельницы и до гумна
зыблется нива весь день от темна до темна,
и, с небесами раздольем лазоревым споря,
плещется море —
ветер с нагорья.
*
Рубен Севак (Чилинкирян; 1885 — 1915) родился в армянской деревне близ Константинополя. Учился в армянской гимназии, окончил медицинский факультет в Лозанне. Успел издать одну-единственную «Красную книгу», состоящую из трёх поэм, — отклик на киликийские события 1909 года. На резню совсем иного масштаба, на геноцид, он откликнуться не успел. Его жена, гражданка Германии, была дочерью полковника; попытки спасти мужа, офицера союзной армии (Севака, как и всех военнообязанных армян, турки не преминули призвать к службе), ничего не дали. Янни с детьми покинула родину, жила в Марселе; когда в 1939-м фашисты напали на Францию, их с Рубеном сын Левон ушёл на фронт. Их дочери Шамирам недавно исполнилось сто лет, в последние годы она не раз приезжала в Ереван.
РУБЕН СЕВАК
Звезда
Каждый вечер, как в небе уставшее плавать
погружается солнце в кровавую заводь,
а на горы ложится туманный покров,
я смотрю на тебя, о Звезда вечеров.
Я не знаю, Звезда, как тебя именуют,
и меня о тебе перетолки минуют;
знаю только: с младенчества, душу знобя,
о Звезда вечеров, я смотрю на тебя.
И с младенчества вижу тебя в той же точке
небосвода с улыбкой раскрывшейся почки.
И неважно, что множество звёзд и миров —
я смотрю на тебя, о Звезда вечеров.
Те надменны и недостижимы, ты ж вон там,
низко-низко над нашим горишь горизонтом,
одиноко лучи свои в море топя.
О Звезда вечеров, я смотрю на тебя.
Ты и есть, и точь-в-точь световые миражи,
безнадёжной Надежды обманнее даже.
Но когда мне тоскливо и дух не здоров,
я смотрю на тебя, о Звезда вечеров.
Жизнь — короткая песня. И в чём она, Боже?
Упования ложью становятся позже…
Старо сердце моё, но доныне, любя,
о Звезда вечеров, я смотрю на тебя.
Одинокий
Там, где дальний лежит окоём,
мрак сгустился, но путник ведом
некой силой; эй, где же твой дом?
— Там, где дальний лежит окоём.
Там, где дальний лежит окоём,
мрак сгустился, скорее идём
в дом, где славно живётся вдвоём.
Мрак сгустился; эй, где же твой дом?
Ты один и бездомен, как тать?
Одиночество смерти под стать.
Мрак сгустился, пора перестать
думать, что одному благодать.
Ты мотался, плутал и летал.
Неприкаянный не по летам,
у тебя никого даже там —
там, где дальний лежит окоём…
Ночью
Памяти брата
Всё чище и безбрежней небосвод,
тьма на село ложится, гуще тени,
меняют цвет строенья и растенья,
и отовсюду тишина плывёт.
Смыкает очи роза, дерева
безмолвны, и бестрепетны их кроны,
и кипарис утих, и, озарённый
луной, искрится сад едва-едва.
Природа спит, как женщина в летах;
жизнь обмерла; лишь одинокий птах
летит с печальной песней на устах.
И чем надрывней песня неудачи
в глубокой этой тишине, тем паче
я задыхаюсь в молчаливом плаче.
*
Сиаманто (Атом Ярджанян; 1878 — 1915) родился в армянском городке Акн на востоке Османской империи. Среднее образование получил в Константинополе. Одним из его преподавателей был Гарегин Срвандзтян, епископ и выдающийся фольклорист, первый собиратель эпоса «Давид Сасунский». Он-то и прозвал юношу именем героя фольклорного романа, которое стало псевдонимом поэта. Учился в Женевском коллеже, позднее в Сорбонне. В разное время жил в Египте и США, посетил русскую Армению. При жизни вышли четыре сборника стихов и поэма «Святой Месроп» — о создателе национального алфавита. Был арестован 24 апреля, убит в августе.
СИАМАНТО
Горстка праха, родимый очаг
1
Ты был огромен и красив, точно чертог,
и с твоей плоской белёной кровли
слушал я в сиянии звёздных ночей
грозный рокот Евфрата в низине.
2
В слезах услыхал я, что прочные твои стены
порушили, навалили руину на руину
в день ужаса, день резни, день крови,
когда в обступившем тебя саду всё цвело.
3
Пеплом укрыло комнату в синих тонах,
где на ковре за перегородкой
ликовало счастливое моё детство
и жизнь понемногу становилась на крыло.
4
Вдребезги разбили золотом отливавшее
зеркало, в чьей эфирной глубине
год за годом отражались
надежды мои, мечты, страсти и рдяная воля.
5
Сгинул ли певший на подворье родничок?
Срублены ли в саду шелковицы с ивами?
И скажи на милость, усох ли ручей,
петлявший меж деревьев? Усох, усох?!
6
То и дело чудится мне клетка с куропаткой,
той самой, что поутру, на восходе,
когда раскрывались розы на кустах
и я просыпался, затевала песню.
7
Очаг мой родимый, поверь, едва лишь умру,
душа, как изгнанница горлинка,
явится к обгорелым твоим руинам,
оплачет их и горестно воспоёт.
8
Но кто же, скажи мне, кто принесёт
в день смерти к моему гробу
горстку священного твоего праха
и смешает с прахом певца родины?
9
Горстку праха с твоего, родимый очаг, пепелища,
горстку праха, кто всё-таки принесёт её
в память о тебе, о твоей боли, твоей юдоли,
горстку праха — посыпать мне на грудь…
Погребенье
Отчаявшись и наскитавшись, я воротился в лес
сказать умершему другу последнее прости
и вместе с оленями и лебедями,
которым внятна грусть озёр и моя,
зимней полночью предал его земле.
Тяжек был его прах моим изнурённым жизнью плечам,
и далека была смерть от моих исполненных иных помыслов
и по-детски вперённых в него глаз…
Божественные беспорочные лебеди отпели друга,
мы с оленями насилу вырыли могилу,
а лесные деревья скорбно склонились над ней
и, словно кадила, незнакомо, железно веяли смертью,
и погребальные колокола в ближних и дальних городах
протяжно, траурно, возвышенно
гудели в нелюдимой и вдовой без солнца ночи,
мол, в компании с ветрами и высокими грозными деревами,
с оленями лесов и лебедями озёр
друг благочестиво хоронит друга.
Знайте же, что ближние и дальние города
порушены людским злодейством,
лебеди с оленями задохнулись в угарном чаду,
колокола старинных церквей смолкли во славе,
и душа, скорбная моя душа,
изъязвлённая смертями и похоронами,
затворилась,
как в узилище, в ужасе лесов.
Майский номер журнала “Новый мир” выставлен на сайте “Нового мира” (http://www.nm1925.ru/ ), там же для чтения открыты мартовский и апрельский номера.