Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 11, 2015
В ноябре, когда уже объявлен шорт-лист премии «Просветитель», эссеист, литературный критик и культуролог предлагает обзор книг о человеке как о биологическом, историческом и проектирующем самого себя существе.
Александр Марков, Елена Наймарк. Эволюция. Классические идеи в свете новых открытий. М., «ACТ», «Corpus», 2014, 656 cтр.
Известный российский биолог и палеонтолог Александр Марков по-прежнему (смотрите первую из выпущенных им научно-популярных книг — «Рождение сложности», «Corpus», «Астрель», 2010) занят, казалось бы, заведомо провальным делом: он пытается приучить нас, неспециалистов, к научной картине мира, которую предлагает современная биология. Проблема в том, что картина эта контринтуитивна.
Действительно, с трудом верится, что такие совершенные инструменты, как легкие, как руки или как глаза возникли в ходе эволюции сами собой без намерения создателя, имевшего заранее готовый план?
Цель авторов в том и состоит, чтобы показать «как это делается» — рассказать о современном состоянии теории эволюции в свете новейших открытий. Они-то, собственно, и потребовали написания второй после «Рождения сложности» книги про эволюцию, предназначенной читателю-неспециалисту. Очень уж много нового узнали ученые за эти пять лет.
Большая часть открытий сделана даже не палеонтологами, которые открывают все новые и новые переходные формы между таксонами, а молекулярными биологами, изучающими структуру генома.
Собственно, с ними в первую очередь и стремятся познакомить нас авторы.
Мы можем прочитать про коловраток, размножающихся в ходе экспериментов то партеногенетическим, то половым путем. Про искусственно созданные исследователями сообщества микроорганизмов, которые распределились в одной и той же пробирке по разным экологическим нишам и утратили способность существовать друг без друга. Про разделение одного вида мушек на два новых путем заражения разными бактериями. А сопоставление РНК различных организмов позволило исследователям установить, что устилающие желудочки нашего мозга клетки ведут свое происхождение от нервных окончаний, которые приводили в движение реснички у личинок древних кольчатых червей.
Все эти эпизоды, прекрасные сами по себе, нужны авторам прежде всего как аргументы в подтверждение теории эволюции. Чарльз Дарвин, который ничего не знал о ДНК, был все-таки прав. Из-за дрейфа генов эволюция необратима. В ее основе — все та же изменчивость и наследственность. Благодаря естественному отбору она движется пошагово, и каждый шаг предлагает эволюционирующему виду небольшой, но все-таки выигрыш. Так, некоторые рыбы, прежде чем освоить сушу [1], уже под водой хватались плавниками за камни, чтобы удержаться во время шторма. Другие стали дышать воздухом, используя часть пищевода, чтобы компенсировать недостаток кислорода в прибрежных водоемах. Третьи научились ненадолго выползать на сушу, чтобы закусить изобилующими там червями и моллюсками, и т. д.
В последних главах авторы обрисовывают переход между, казалось бы, разными уровнями бытия — зародышевой клеткой и взрослым организмом, который из нее развивается. Компьютерное моделирование позволяет увидеть, как с этой задачей справляется сравнительно простая программа самосборки. Главное же, что процесс этот напоминает эволюцию в целом: формирование сложного целого также идет пошагово. Просто клетки на определенном этапе деления, реагируя на совокупность внешних и внутренних сигналов, приобретают ту или иную специализацию.
Нам остается лишь пожелать авторам дальнейших успехов в деле просвещения [2] — а задуматься над тем, что современная наука становится все более неотделима от этики; человечеству, в свете грядущих и уже имеющихся достижений биотехнологии, придется решать целый комплекс задач — и не только научных…
Евгений Панов. Эволюция диалога. Коммуникация в развитии: от микроорганизмов до человека. М., «Языки славянской культуры», 2014, 400 стр.
По меньшей мере со времен средневековых бестиариев людям было свойственно усматривать в поведении животных реализацию некоей нравственной идеи. В определенном смысле традиция эта жива до сих пор. В центре современных этологических исследований языка животных нередко оказывается проблема «честной коммуникации», в которой при желании можно усмотреть своего рода протомораль. Соответственно, возникает вопрос, не является ли мораль (или по крайней мере некая ее база) врожденной, то есть не завещана ли она нам, людям, нашими эволюционно успешными волосатыми и хвостатыми предками.
Классик российской этологии Евгений Панов посвящает уже вторую книгу («Парадокс непрерывности» вышел в том же издательстве в 2012 году) доказательству того, что такая постановка вопроса в корне неверна.
По Панову, пишущие о языке животных в подавляющем большинстве либо никогда не изучали их сами, либо некорректно проводят наблюдения, вырывая отдельные проявления их жизнедеятельности из контекста. В подтверждение этого тезиса Панов в нескольких главах рассматривает эволюцию органов чувств, сигнальных устройств и форм протокоммуникации у живых существ, относящихся к разным таксонам.
Автор описывает постепенное увеличение количества сенсорных каналов взаимодействия у животных в ходе эволюции. Панов начинает с хеморецепции (распознания запахов), переходит к осязанию и зрению, а заканчивает слухом. Такое построение книги обусловлено тем, что наука о коммуникации животных развивалась в обратной последовательности. Исследовать начинали то, что легче всего поддается наблюдению, — издаваемые животными звуки и их позы.
Однако, как показывает Панов, наиболее важное взаимодействие идет по самому древнему каналу, а именно каналу хеморецепции. Выделяемые животными пахучие вещества имеют для их сородичей силу императива, однако тут сложно говорить о каком-то коммуникативном намерении. События, истолковываемые исследователями как преднамеренные коммуникативные акты, возникли как побочные результаты жизнедеятельности и в подавляющем большинстве случаев ими же и остаются. В протодиалоге всего два типа «сообщений», строго говоря, таковыми не являющихся. Это поддержание индивидуальной дистанции (у общественных животных) или же побуждение к спариванию. Причем успешно приняты они могут быть лишь в определенном пространственном и временном контексте.
Исключений Панов не видит. Даже сложно организованные звуковые сигналы приматов и китов «по смыслу» для него мало чем отличаются от птичьих песен. И лишь человеческий язык не мог возникнуть без появления у предков человека идей об отсутствующих в поле сенсорного восприятия вещах. И хотя мы не можем реконструировать его возникновение, наличие такой способности у наших предков имеет вполне материальное подтверждение. Речь об орудиях труда. Разделка туши крупных млекопитающих требовала планирования и подготовительной работы. Чтобы изготовить необходимые для этого каменные ножи и скребки, нашим предкам нужно было держать в памяти анатомию добычи. Ничего подобного, по данным Панова, у животных нет.
Подводя итог, приходиться констатировать, что, несмотря на страстное желание автора разделить этологию и этику, реклама популярных книг по этологии построена на отождествлении человека и животных. Поделать с этим, похоже, уже ничего нельзя.
Дик Свааб. Мы — это наш мозг. От матки до Альцгеймера. Перевод с нидерландского Д. В Сильвестрова. М., «Издательство Ивана Лимбаха», 2014, 544 стр.
Автор этой книги всю свою жизнь копается в человеческих мозгах. Причем не в переносном смысле, а в самом прямом. С помощью рук и инструментов, поскольку директор Нидерландского института мозга по профессии нейробиолог.
Книга выросла из ответов на вопросы, которые Дику Сваабу задавали друзья и знакомые. Свааб рассказывает о том, что представляют собой с точки зрения нейронаук аутизм, шизофрения, различные формы девиации, а также пол, человеческое «я» и свобода воли.
Далеко не все ответы носят исчерпывающий и убедительный характер, и все же российский читатель узнает много любопытного, а порой и просто необходимого для понимания собственного «я». Про людей, которые не воспринимают какую-либо из своих конечностей как часть собственного тела, и всю жизнь упрашивают хирургов навести порядок. Про убийства, совершенные во сне. Про различия между мужским и женским мозгом, верные для большинства людей, но иногда входящие в противоречие с остальными анатомическими данными. Про состояния, когда тело продолжает казаться одушевленным после окончательной смерти мозга, и, наоборот, — о том, как сознание оказывается заперто в парализованном теле, не подающем признаков жизни.
По своей позиции Дик Свааб близок к тому, что называют нейрокальвинизмом. Название книги говорит прежде всего о том, что, по убеждению автора, судьба человека предопределена особенностями его мозга от рождения до смерти, точнее, с момента формирования мозга у зародыша в утробе матери до его постепенного выхода из строя, что, к сожалению, в случае болезни Альцгеймера случается с некоторыми еще задолго до физической смерти.
То, что еще в середине прошлого века считалось грехом, или уголовным преступлением, по убеждению ученого, не во власти человека — гомосексуализм, педофилия, склонность к насилию и т. д.
Души, тем более бессмертной, для Свааба не существует. Он признает лишь разум, возникающий в ходе взаимодействия миллиардов нейронов.
Разумеется, свободу воли автор объявляет лишь приятной иллюзией.
Нам остается лишь принять к сведению, что на свете есть вот такие приземленные голландцы, практики и материалисты, которые могут призывать, например, к законодательному запрету бокса на том основании, что он вреден для мозга. Или сомневаться в полезности спорта, ускоряющего обмен веществ, но при этом не стимулирующего умственную деятельность.
Свааб — убежденный сторонник эвтаназии. Хоть мы и пришли в мир не по своей воле, пишет он, то уж уйти можем, когда захотим, — именно в этом выражается власть человека над собственной природой.
Даже если запретить бокс, в жизни останется место подвигу: можно дать согласие на экспериментальную операцию или просто завещать свой мозг ученым. И согласитесь, это не так уж мало.
Роджер Смит. Быть человеком. Историческое знание и сотворение человеческой природы. Перевод с английского Ирины Мюрберг. М., «Канон+», «Реабилитация», 2014, 368 стр.
Книга Роджера Смита, посвященная проблеме человеческого самопознания, одновременно — путеводитель по интеллектуальной истории и философская провокация. В ней можно найти и очерки истории наук о человеке, которые возникли до «нового материализма», опирающегося на открытия популяционной генетики и нейронаук, и остроумную критику попыток свести мораль к естественному отбору, а сознание — к деятельности мозга. Однако самый дерзкий вызов — требование рассматривать науки естественные и точные с позиций «неточных» и «противоестественных».
Однако это не просто эффектный прием для разжигания читательского любопытства, а глубоко продуманная и тщательно обоснованная позиция.
В современных условиях знание о человеке все больше распадается на независимые дисциплины, представители которых не могут между собой договориться. Особенно сильно разошлись изучающие человека естественные и гуманитарные науки. Автор, обращаясь к англоязычному читателю, разъясняет, что практика применения слова «science» к наукам исключительно естественным сложилась в середине XIX века. Сейчас же она заводит в тупик, как бы намекая, что гуманитарные науки — это не совсем науки или даже совсем не науки. Даже в России, несмотря на другое, как бы выразился Роджер Смит, континентальное словоупотребление, этот предрассудок тоже имеется. И претензии естественных наук на окончательное и бесповоротное объяснение человеческой природы принимаются в научном сообществе вполне благосклонно.
Однако, по Роджеру Смиту, имеются существенные основания для скепсиса в отношении нейронаук. Автор обвиняет их представителей и примкнувших к ним философов в попытках вывести сознание из свойств мозга-индивида, живущего как будто вне общества, как Робинзон Крузо. Однако из данных тех же нейронаук очевидно, что мозг формируется в процессе воспитания и обучения по стандартам определенной культуры в определенном обществе. У «маугли» он, скорее всего, будет другим — именно по тем характеристикам, которые можно, условно говоря, «пощупать».
Нормального социализованного человека невозможно изучать, отбросив такие переменные, как представление о самом себе и окружении. Однако еще важнее то, что самопознание человека, будь он этолог, биолог или генетик, способно на эти переменные влиять (человек, навязывая окружению свои взгляды и поведенческие паттерны, формирует свое окружение точно так же, как окружение формирует его самого).
Автор разоблачает расхожие представления о различиях между естественными и гуманитарными науками. Скажем, распространенное убеждение, что первые имеют дело только с фактами, а вторые только с артефактами, первые изучают, вторые — понимают. Однако в действительности появлению новых фактов предшествует теория. Без ее понимания никакое наблюдение невозможно (это можно прекрасно проиллюстрировать на примере современной физики частиц).
Автор призывает нас культивировать в себе рефлексивный подход, то есть умение видеть в основе каждой науки набор допущений, которые она сама обосновать не может.
Указывая на уязвимые места научного способа познания мира, Роджер Смит все же усматривает в специфике человеческого самопознания некий освобождающий потенциал. Если субъективная реальность не зависит целиком и полностью от биологической природы человека, то в процессе самопознания он может изменить себя к лучшему. Здесь, разумеется, необходима оговорка: никакой индивид не может кардинально преобразить себя отдельно от общества. Намеченный Роджером Смитом «проект освобождения» обнаруживает некоторые черты сходства с Философией Общего дела, к которой в современной науке сложилось довольно неоднозначное отношение.
Александр Бикбов. Грамматика порядка. Историческая социология понятий, которые меняют нашу реальность. М., Издательский Дом Высшей школы экономики, 2014, 432 стр.
Книга Бикбова представляет собой образчик не очень привычного для нас, но чрезвычайно полезного научного направления — исторической социологии понятий. Разумеется, об успехах и неудачах автора судить специалистам, хотя, честно говоря, возникает опасение, что в России таких специалистов мало и вряд ли в ближайшее время появятся новые.
Ценность книги для нас в новом, неожиданном взгляде на самих себя. Взявшись за изучение таких понятий, как «средний класс», «гуманизм», «всесторонне развитая личность» и «научно-технический прогресс», Бикбов создает довольно связный и неожиданный очерк истории СССР и постсоветской России как одного и того же общества.
Автор довольно убедительно (хотя это и не было его главной задачей), показывает, что наша страна населена, главным образом, постсоветскими людьми.
Бикбов изучает понятия, обозначаемые словосочетаниями, которые встречаются в языке прессы, речах политиков, сочинениях политологов и социологов. По убеждению автора, эти понятия ни что иное, как социальные институты. Они мобилизуют, вдохновляют, определяют социальное взаимодействие, поскольку суммируют исторический опыт и управляют ожиданиями.
Исследователь начинает с самого спорного, фантомного, как становится ясно из дальнейшего изложения, понятия: «средний класс». В перестроечной России это словосочетание фактически было обозначением амбициозного социального проекта. Ожидалось появление некоего класса самостоятельных собственников, которым будет присуща тяга к свободе, приверженность демократии и умеренные политические взгляды. Парадоксальным образом идея такого «среднего класса» как стабилизирующей экономической и политической силы в то время формировалась сверху. В итоге оказывается, что в новейшей истории страны мы имеем дело с довольно занятным сочетанием отечественных традиций и мировых трендов — в СССР средний класс считался лженаучной буржуазной фикцией, признавались лишь «средние слои», которые революционный пролетариат приведет куда надо, однако в эпоху нулевых понятие «средний класс» начинает переосмысляться и на Западе, и речь уже идет не о собирательном обозначении эталонного политического субъекта, а о разновидности потребителя.
Как показывает Бикбов, среди участников протестов 2011 — 2012 гг. количество людей, которые отождествили себя со средним классом, ничтожно. Что же касается тех, кому был знаком этот термин, то они понимали его как стиль потребления, а не как политическую позицию. Причем, по данным автора, на Поклонной собирались представители тех же социальных слоев, что и на Болотной.
В этом смысле Бикбов готовит нас к тому, чтобы увидеть в перестроечном демократе и прогрессисте человека советского, чья система ценностей была сформирована советской же политической риторикой. В определенном смысле это была попытка воплощения в жизнь советских же политических идеалов.
Роль понятий, как показывает Бикбов, двойственна. Выступая в качестве стихийного социального проекта, они могут оказаться катализатором перемен, как было со «всесторонне развитой личностью», или же, напротив, послужить источником иллюзий, как в печальном случае «среднего класса». Лишь кропотливые исторические и социологические исследования дают нам надежду разобраться, как обстоит дело в том или ином конкретном случае.
Ирина Сироткина. Шестое чувство авангарда. Танец, движение, кинестезия в жизни поэтов и художников. СПб., Издательство Европейского университета в Санкт-Петербурге, 2014, 208 стр.
Эта тонкая книга в бумажном переплете посвящена вещам в представлении читающей публики второстепенным и даже легкомысленным. Так ли уж нам важны танец и движение в жизни поэтов и художников? Ведь в отличие от живописи, скульптуры, архитектуры, — да что там! — литературы они не оставляют в истории никакого следа. Какое нам дело до того, что теоретик литературы Ш. занимался спортивной борьбой, а поэт М. писал стихи, расхаживая по комнате в ритме фокстрота?
И все же Ирине Сироткиной удается убедительно показать, что танец и «свободное движение» начиная с Серебряного века, меняли «человеческую природу» не менее интенсивно, чем философия и наука, а точнее, рассматривались рядом творческих личностей как своего рода экспериментальная площадка, где новые идеи могут найти практическое, телесное применение.
Как и в более ранней работе Сироткиной «Свободное движение и пластический танец в России» (М., «Новое литературное обозрение», 2012) [3], в «Шестом чувстве авангарда» излагается история разного рода сообществ, созданных для изучения движения как такового или же опыта, сопряженного с ним (танцевальные и гимнастические школы, театральные студии, эзотерические кружки и т. д.). Автор рассказывает об их создателях, а также о других творческих личностях, неравнодушных к кинестезии, ощущению движущегося тела, которое считалось в то время основным кандидатом на звание шестого чувства. Постепенно из мозаичных рассказов об учениках Фаддея Зелинского, студии музыкального движения при Бестужевских курсах, учениках и сподвижниках Гурджиева и истоках школы Станиславского складывается целостная картина. В ней схвачен дух времени, своего рода великий перелом, причем далеко не только в искусстве.
Ирина Сироткина начинает книгу с анализа русской рецепции танцевальных опытов Айседоры Дункан и постоянно возвращается к этой фигуре. Создательница свободного танца стала образцом революционера в искусстве и для символистов, и для имажинистов и даже для футуристов. В России ее деятельность воспринимали через призму философии Ницше, который ностальгировал по утраченному человеческому естеству и вместе с тем ожидал восхождения на новую, сверхчеловеческую ступень эволюции. Так и Айседора Дункан пыталась воссоздать танец древнегреческий, а сотворила в итоге свой, новый, небывалый прежде. Для ее современников в России ее танец был опытом экстаза, выхода за пределы собственного «я», и вместе с тем опытом преодоления разрыва между телом и духом. Через контакт со своим телом танцор, как древний мистик, обретал внутреннюю цельность и единство с космосом. Прорыв этот имел свою цену — отказ от понятия субъекта, для европейской философии и политической мысли основополагающего.
Пусть одни герои книги Сироткиной пытались воссоздать движение хора в древнегреческой трагедии, а другие пропагандировали танго и фокстрот как обязательный атрибут жизни СССР, понимаемого как социалистическая Америка будущего, но, ставя движение выше покоя, и те и другие с разной степенью осознанности следовали идеям Ницше, который пытался от Платона вернуться к Гераклиту, низвергнуть с небес вечные и самотождественные идеи и под именем воли к власти поставить на их место становление.
Как мы знаем из истории XX столетия, не все, что уместно в искусстве и в личном духовном поиске, уместно в политике и социальной инженерии, и, разумеемся, мы не можем приписывать Фаддею Зелинскому и Вячеславу Иванову намерение разработать советский политический театр, который вскоре заменил народовластие, или утверждать, что создатели театральной биомеханики грезили о сталинских парадах на Красной площади. Работа Сироткиной возвращает нас к истокам телесной культуры XX столетия и показывает, что помыслы ее создателей были чисты. Именно поэтому и необходима эта книга.
Моника Блэк. Смерть в Берлине. От Веймарской республики до разделенной Германии. Перевод с английского В. А. Третьякова. М., «Новое литературное обозрение», 2015, 408 стр.
В книге Моники Блэк мы видим общество, за весьма короткое время прошедшее через демократию, нацизм, а затем (в восточном Берлине) социализм. Огромные массы людей номинально оказывались то христианами, то атеистами, то неоязычниками, то снова, уже в разделенной Германии в зависимости от положения относительно границы, разделившей Берлин, ревностными христианами или атеистами.
Однако погребальные обряды — а именно их изменения в новом политическом и культурном контексте изучает Моника Блэк — частная и весьма консервативная сфера. Политическая риторика и даже исходящие от должностных лиц требования могли наталкиваться на весьма упорное сопротивление. Именно поэтому изучаемый Моникой Блэк предмет чрезвычайно хорошо показывает многие вещи: пределы внушаемости и конформизма, внутреннюю готовность частично согласиться с тем, что предлагают политики и пропагандисты, и даже неочевидные точки соприкосновения на первый взгляд враждебных друг другу мировоззрений.
Времена Веймарской республики характеризовались двумя противоположными тенденциями. С одной стороны, в большинстве своем надгробия и памятники на немецких кладбищах были весьма разнообразны, отражая статус и личные вкусы усопших, с другой стороны, развивался и укреплялся культ солдат, павших в Первую мировую, предполагающий подчеркнуто уравнительную, деиндивидуализирующую эстетику.
Придя к власти, нацистская партия приложила массу усилий, чтобы развить и как можно глубже внедрить в массы идею добровольной жертвы воина-героя для блага родины. Его смерть трактовалась как слияние с природой, которое служило залогом возрождения в коллективном теле нации и, конечно, ее будущего величия. Разумеется, в первые годы войны власти лучше всего могли контролировать погребение солдат, особенно если они погибали за пределами Германии. Акцент делался на обобщенном образе героизма и военном братстве. Параллельно складывался сам собой своеобразный гибрид нацистской и христианской погребальной обрядности и символики. И Моника Блэк убедительно показывает, что это не было случайностью.
Массированные бомбардировки Берлина и последующий штурм города привели к тому, что для тех, кто потерял близких, недоступной роскошью стало не просто надгробие, отличающееся от других, а просто индивидуальные похороны в обычном гробу. Страницы, посвященные переживанию и вытеснению этой коллективной травмы, едва ли не самые впечатляющие в книге, причем автор очень удачно использует фольклорные материалы (городские легенды).
Для России, где связи с прошлым оказались сильнее, чем нам поначалу казалось, а трагический исторический опыт так и не получил системного осмысления, книга Моники Блэк в высшей степени полезна.
Виктор Франкл. Воспоминания. Перевод с немецкого Любови Сумм. М., «Альпина нон-фикшн», 2015, 196 стр.
Перед нами краткая автобиография Виктора Франкла, написанная им в старости. Венский психиатр, основатель логотерапии, проверивший ее действенность на себе в условиях Терезиенштадта и Освенцима, прекрасно известен в России и в представлении не нуждается.
Напомним, что суть логотерапии заключается в поиске смысла отдельных событий, произошедших с человеком, и его жизни в целом. Самый главный смысл непостижим, однако из этого никак не следует, что его не существует. В любых обстоятельствах в него следует верить.
Отсюда вытекает принципиально иное, чем у психоаналитиков, отношение к пациентам, их субъективной реальности и поискам смысла. Автор подчеркивает: «Дважды два всегда будет четыре, даже если это утверждает шизофреник». «Воспоминания» — итоговый отчет Франкла о его попытках найти смысл в собственной жизни.
Автор рассказывает о детстве, родителях, первом сексуальном опыте, оговорках по Фрейду, которые случались у увлеченного психоанализом гимназиста прямо на уроках, общении с Адлером и Фрейдом, баталиях в венском ученом мире, аншлюсе Австрии, борьбе, которую он вместе с коллегами вел против эвтаназии душевнобольных.
Заключение в концлагере остается главным сюжетом книги. По признанию автора, именно там он получил подлинный аттестат зрелости.
Но в этот раз акценты расставлены немного иначе. Франкл пишет об импульсивных поступках и случайностях, которые помогли ему выжить. В частности, о капо, который вытолкнул его из колонны обреченных, или о лагерном враче-эсэсовце, который тайком на собственные деньги покупал для заключенных лекарства.
Франкл настаивает на том, что принцип коллективной вины не имеет смысла, и рассказывает, как сразу после войны он спасал коллег, состоявших в нацисткой партии, но непричастных к преступлениям нацистов лично.
В XX веке сложилась своеобразная традиция: к книгам Франкла обращались в трудную минуту те, кого преследовали за инакомыслие. По умолчанию предполагается, что его личный опыт может оказаться актуальным в ситуации политических преследований. Насколько он применим в послевоенном мире, покажет рефлексия его последователей, также пытавшихся выстоять в нечеловеческих условиях.
Думается, что не менее полезной была бы более широкая аналогия. Логотерапия Виктора Франкла основана на предположении, что одним из источников страдания и даже агрессии может стать отсутствие смысла в жизни человека при полной удовлетворенности его материальных потребностей. Безусловно, современная Россия на такого пациента очень похожа. В отсутствие явного проекта будущего и при сравнительном материальном достатке больной неистовствует, совершенно не понимая, в чем его проблема.
Возможно, книги Виктора Франкла помогут отыскать лекарство, а собственно «Воспоминания» послужат неплохим путеводителем по наследию ученого.
Марсель Энафф. Дар философов. Переосмысление взаимности. Перевод с французского И. С. Вдовиной, Г. В. Вдовиной, Л. Б. Комиссаровой. М., «Издательство гуманитарной литературы», 2015, 320 стр.
Современный французский философ Марсель Энафф получил в нашей стране известность в первую очередь как автор книги «Маркиз де Сад. Изобретение тела либертена» (СПб., «Гуманитарная Академия», 2005). Предложить пример плодотворного приложения философии телесности к культовым текстам, да и еще в деталях проанализировать, так скажем, душеполезные картины трансгрессии — казалось бы, более чем достаточно, чтобы завоевать сердце отечественного читателя-постмодерниста.
Однако ж спустя пять лет появляется перевод работы «Клод Леви-Стросс и структурная антропология» (СПб, «Гуманитарная Академия», 2010), где Энафф почтительно суммирует и систематизирует наследие давно вышедшего у нас из моды основателя французского структурализма.
Из «Дара философов» явствует, что это никакая не случайность, а часть единого, в высшей степени последовательного замысла. Мы узнаем, что Марсель Энафф вообще-то и сам немножко антрополог и даже успел поизучать ритуалы гостеприимства в Кот д’Ивуар. Де Сад интересовал Энаффа как в высшей степени последовательный выразитель идеи зла (в его романах разрушается сама возможность признания людьми друг друга), а вот Леви-Стросс вкупе, разумеется, с классиком культурной антропологии Марселем Моссом, как надеется автор, поможет сформулировать такую этику, благодаря которой это зло можно будет преодолеть. При этом она будет опираться не только на западную философскую традицию, но и на исторический прецедент, да и к тому же окажется свободной от евроцентризма.
Автор начинает с текстов Марселя Мосса, который создал теорию дара, анализируя ритуальные обмены подарками у тробриандских островитян, индейцев северо-западного побережья Северной Америки и маори. Затем критикует философию дара у Жака Дерриды, Жан-Люка Мариона, Поля Рикера. Читателю нетерпеливому эти разборы могут показаться излишне подробными. Кое-где возникает ощущение, что автор и вовсе ломится в открытую дверь, поскольку главный критерий истинности теории для него — соответствие этнографическим фактам. Интересно, что об итогах собственных полевых исследований Энафф почему-то ничего нам не сообщает.
Основная претензия Энаффа к большинству мыслителей, включая самого Мосса, заключается в том, что из-за многозначности термина «дар» и принципа реципрокности (взаимности, обязательного «отдаривания») соответствующие обычаи, бытовавшие в традиционных обществах, зачастую рассматривались как формы некоей примитивной коммерции. А из этого следует, что без торговли и прибыли нормального общества быть не может — вывод для Энаффа совершенно неприемлемый.
Чтобы его избежать, автор обращает наше внимание на случаи состязания в щедрости или обмены, при которых никто не получает явной материальной выгоды, однако польза безусловно имеет место и заключается во взаимном признании, которое и оказывается краеугольным камнем любой социальности. Важнее не рыночная стоимость даров, а заключаемые с их помощью союзы.
Самый важный аргумент Энафф находит в первой, так и не переведенной у нас, монографии Леви-Стросса «Элементарные структуры родства», где речь идет об экзогамии. О материальной выгоде тут явно говорить не приходится, зато установление связей между родами и племенами налицо [4].
Итоговые выводы Энаффа таковы: дар — это своеобразный посредник между Я и Другим, незримо присутствующий третий.
В современном обществе, по убеждению автора, принцип дара тоже присутствует, но в трансформированном виде: даром являются права человека, а дарителем — современные политические, правовые и юридические институты.
В заключении автор заявляет о своем намерении в новых работах вывести из понятия «дара» понятие «политического». Насколько бы наивной ни казалась такая позиция, нельзя не признать ее плодотворной и необходимой. Очевидно, что для существования социального порядка одного насилия явно недостаточно.
Кристофер Воглер. Путешествие писателя. Мифологические структуры в литературе и кино. Перевод с английского Марии Николенко и Розы Пискотиной. М., «Альпина нон-фикшн», 2015, 476 стр.
В руках читателя ценнейшее орудие литературного производства — настольная книга голливудского сценариста.
Кристофер Воглер — последователь всемирно известного мифолога-юнгианца Джозефа Кэмпбелла. А посему перед нами попытка свести сюжеты популярных американских фильмов к ограниченному количеству базовых схем, а точнее, к одной: путешествию-приключению, символизирующему инициацию. Это и определяет композицию книги.
В первой части мы видим набор персонажей-архетипов, тем или иным образом вовлеченных в испытание героя: наставник, привратник, вестник, оборотень, тень, союзник и плут.
Во второй — стадии путешествия, они же центральные мотивы, из которых складывается мономиф: зов к странствиям, его отвержение, встреча с наставником, преодоление первого порога, приближение к скрытой пещере, главное испытание, награда, обратный путь, возрождение, возвращение с эликсиром.
Автор резонно, со ссылкой на любезного сердцу российского гуманитария, классика отечественной фольклористики Владимира Проппа, оговаривает, что и характеристики рассмотренных персонажей, и их действия, из которых складывается сюжет, следует рассматривать как функции, выступающие в самых разных соединениях: наставник может оказаться тенью, то есть антагонистом, оборотень — союзником или даже наградой и т. д.
Свои тезисы Воглер обильно иллюстрирует, прежде всего примерами из голливудских детективов, вестернов, комедий, фантастических эпопей, словно намекая, что на данный момент именно они, а не разобранные Кэмпбеллoм сказки и рыцарские романы суть подлинные мифы глобального мира.
На примере книги Воглера мы видим итог довольно занятного процесса развития европейской цивилизации. Можно сказать, что к концу XX века возникший на излете эпохи Просвещения проект по созданию рациональной и морально ответственной личности, известный нам как роман воспитания, трансформировался в переосмысленную с помощью психоанализа схему инициации.
Парадокс в том, что взята она из куда более коллективистской эпохи, чем наша, которой такие ценности, как личностный рост, по определению, не присущи.
Как добросовестная попытка суммировать все, что до сих пор работает в массовом искусстве, концепция Воглера неизбежно противоречива. К примеру, вслед за Кэмпбеллoм Воглер называет индивидуализм иллюзией, но, с другой стороны, утверждает, что конечная цель «арттерапии» — стать «я»; при этом «я», как это типично для мифологических конструктов, должно умереть и возродиться. Автор, отталкиваясь от коллективизма первобытного искусства, говорит о самопожертвовании, как о мотиве, который замещает жертвоприношение в современном искусстве. Классическая трагедия, герой которой гибнет оттого что не обуздал своих «внутренних демонов» (видимо, своевременно не обратился к психоаналитику), для Воглера уже определенно маргинальный жанр.
Однако, какие бы ни были претензии к книге Воглера, она в высшей степени популярна как практическое пособие, как матрица для создания современных блокбастеров и сериалов. Нам остается лишь ждать, чем сможет удивить нас мировой кинематограф вопреки этому шаблону [5]. В этом плане обилие разнородного материала в книге Воглера, а также глубинные противоречия в его концепции весьма обнадеживают.
[1] Впрочем, само понятие «суши» в ту эпоху было весьма и весьма условным — скорее всего это были болотистые пространства, время от времени покрывающиеся водой, а потом вновь пересыхающие — см., в частности «Удивительную палеонтологию» К. Еськова (М., «ЭНАС», 2008); да и освоили сушу не столько рыбы, сколько их наследники-амфибии.
[2] Эта книга Александра Маркова и Елены Наймарк вошла в шорт-лист премии «Просветитель» этого года.
[3] См. «Книжную полку Марианны Ионовой» («Новый мир», 2013, № 3).
[4] Экзогамия также повышает генетическое разнообразие племени и, следовательно, устойчивость в случаях эпидемий и препятствует генетическому вырождению (накоплению отрицательных рецессивных признаков в популяции, не проявляющихся при свободном обмене генетическим материалом), так что безусловная польза в экзогамии все-таки есть, и она лежит глубже, чем материальная выгода или установление родственных межплеменных союзов; косвенно это подтверждается тем, что некоторые племена, практикующие взаимную экзогамию, находятся в явно враждебных отношениях (прим. ред.).
[5] Триер, собственно, так и делает (прим. ред.).