Дмитрий Веденяпин. Стакан хохочет, сигарета рыдает
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 10, 2015
Дмитрий Веденяпин. Стакан хохочет, сигарета рыдает. М., «Воймега», 2015,
76 стр.
Своей предыдущей книгой, сборником
стихов и лирической прозы «Между шкафом и небом»[1], Дмитрий Веденяпин утвердил
себя — конечно, не только, но и (не только там, не только так) — как художник прустовско-набоковского склада, с внимательным взглядом в
прошлое, в мир детства, так, что ностальгия оборачивается прозрением,
перебирание бывшего — открытием небывалого.
В новой книге — уже только стихов —
«Стакан хохочет, сигарета рыдает» этот импульс сохраняется, воспоминание
оказывается в ней центральным лирическим переживанием. Первое же стихотворение
— о детстве, причем об узнаваемом детстве советского книжного мальчика, когда
даже лед не сам по себе блестит, но весь он — этот каток, хоккейная коробка во
дворе, неназванные так, что их видишь. И
здесь же литература, которая и есть жизнь, прозрение, что «весь я не умру» —
это и есть, собственно, «умру».
Снег выпал и затих. «Нет, весь я не
умру», Немножко грустный стих Кружится по двору… Вот
Лева Бромберг, вот Мы с ним хохочем, лед Блестит, и
жизнь идет… Идет, идет и — ах, И — oops, и в ямку —
бух Под фонарем в слезах Над вымыслом из букв.
Вот это «из букв» окажется одним из
лейтмотивов книги. Буквы, в основном собранные в шар, метафорическая и
осязаемая суггестия слова, появятся еще неоднократно. Открывающим книгу
стихотворением Дмитрий Веденяпин вполне недвусмысленно декларирует — это книга
о писателе, который вспоминает не просто свою жизнь, но и ищет в прошлом то,
что отверзло ему уста, сделало самим собой.
Но здесь открывается и нечто менее
очевидное, что могло бы быть пропущено читателем, настроенным на светлую грусть
ностальгии, на перебирание семейных фотокарточек, «старых песен о главном». Погруженность Веденяпина в прошлое, его мнемотехника — не только об
этом, вообще не об этом; его тексты, во-первых, не обобщающие, а предельно
индивидуальные, любое узнавание основано на схожем опыте, на пережитом, а не на
общих местах культуры; а во-вторых, это — философские стихи, а не обращенные к
миру смутных ощущений флэшбеки, что отмечает,
например, Марианна Ионова: «Тех, кто склонен
располагаться у поэзии, как у камина или как у телеэкрана, показывающего
документальный фильм а ля „Дворы нашего детства”, поэзия Веденяпина просит не
беспокоиться»[2].
Лева Бромберг
— милое, домашнее имя. Мальчик, подросток, товарищ лирического героя. Ребята
смеются, один из них одновременно, как бы раздвоившись на себя-тогдашнего
и себя-нынешнего, переживает: «смерть неизбежна» — это «вымысел из букв», но
стихотворение Пушкина оказывается правдивее, реалистичнее вспышки детского
безоблачного счастья. То есть стихи, безусловно, грустные.
Но вот «Яндекс» говорит нам (то есть
мне говорит, а многие, наверное, и без него знали), что Лева (именно так!) Бромберг — это и подвижник-сионист, погибший в лагере во
время ежовщины. Разумеется, в стихотворении Дмитрия
Веденяпина действует другой Лева Бромберг. Но само
это совпадение имени, даже если и ненамеренное (а мне кажется, что намеренное,
хотя это только читательское ощущение), говорит — не верь глянцевой картинке,
снегу в лучах фонаря, прошлое печально и коварно, хотя бы именно потому, что
помнится нам этой сияющей вспышкой.
Стихи Дмитрия Веденяпина описывают
осязаемый, узнаваемый мир, это как бы реалистическая, конкретистская
поэзия, построенная на словах-сигналах: дом, лес, море, бабушка. Однако эта
конкретность весьма обманчива, взгляд поэта двойственен и мир двоится. Все,
казалось бы, однозначное, оборачивается своей изнанкой, это сон наяву, или же
явь во сне.
Миру — мир, голубике — дурман,
Зайцу — заячья капуста…
Так — во сне — говорил Левитан,
Наяву — Заратустра.
Приведенное четверостишие из
стихотворения «Загадка» не просто иллюстрирует, но и удваивает эту
двойственность — Левитан и Заратустра говорят во сне и наяву лирического героя
или — каждый — в своей собственной (не)реальности? И это опять обращает нас к книжности, к умозрительности,
к, если угодно, интеллигентности — к взгляду сквозь очки: «у кого четыре глаза,
тот похож на водолаза» — дразнилка из советского детства, помните? Дмитрий
Веденяпин — интеллигентный поэт — в самом лучшем — и единственно верном —
смысле этого слова. Его взгляд точен, а не гадателен, не сквозь тусклое стекло,
но сквозь водную, ледяную буквенную толщу. Хохочем с Левой Бромбергом
в глицериновом шарике зимнего двора, а этот шарик — мы и есть.
Тук-тук.
Кто там?
Шар букв.
Я сам
шар букв,
звук, знак.
Тук-тук.
Чик-трак.
Сразу за процитированным выше
стихотворением «Загадка» (это которое про Левитана и Заратустру) мы найдем еще
одно стихотворение про сон:
Во сне все ясно: ключ в просвете,
И луч в замке,
И комнаты (уже не
эти,
Еще не те),
И стражница
— глаза как блюдца,
Сама с быка…
Но разрешается проснуться
Пока… «Пока!»
Мотив сна как второй реальности,
просвечивающей (ключ в просвете и луч в замке) через первую, вообще очень важен
для книги, он появится еще неоднократно. Это не сон во сне «в долине
Дагестана», но романтизм иного свойства, особое зрение четырех глаз.
Эти два стихотворения 2011 года как
бы подводят нас к ключевому тексту книги (или ключевому для первой ее половины,
то есть стихов, написанных в 2010 — 2012 годах) — «Упование сыроежки». Здесь
символами двойной, сквозящей через самое себя реальности выступают не сон и
явь, а подлинник и перевод, причем задействована очень сложная, многоступенчатая
метафора, которую следует привести и пояснить — в том числе и как пример того,
что образность Дмитрия Веденяпина очень сложна, многоступенчата.
В насекомых тучах зудья-нытья С кузовком по ельнику я кружился, Весь в жуках да мухах,
как будто я, Невзначай скопытившись, разложился.
Перевод есть образ и знак потерь,
Грустный символ поствавилонской эры. Пусть
антропоморфно я был теперь Бойкой иллюстрацией к стихам Бодлера.
Здесь не просто французское
стихотворение переведено на русский (перевод цитируется в эпиграфе), но живой
человек оказывается переводом бодлеровской падали,
мертвой лошади — мир двойственен, неоднозначен, поэтому и уподобления, даже
почти аналогии, переводы могут оказаться совсем неожиданными, как плоть
становится гнилью, так, оказывается, возможен и обратный перевод. Живая природа
— простой лесной гриб — выступает антитезой этой сложной метафоре уподобления и
почти приравнивания живого к мертвому: живое есть живое, с природой не
поспоришь — и стал пред ним ходить, — как бы ни были туманны слова
пророка.
И сказал сыроежковый
Иезекииль: «Вот я видел, как в плоть облекается
гниль, В чащах правды под елками греясь»… Над болотом
яснела и хмурилась мгла, Между кочек в чернике, краснея, росла Сыроежка, лучась
и надеясь.
Вообще, именно природа — лес или
море, а точнее, даже дача или пляж, то есть возможность выхода человека к
природе, — оказывается и выходом из туманности, неоднозначности, тем самым
разрешением проснуться. Вот, например, стихотворение про море, про пляж как
торжество реальной жизни. Этот текст тоже стал для книги акцентным, он
через образ одесских бабушек связывает ее с предшествующей поэзией Дмитрия
Веденяпина, в частности, со стихами из книги «Между шкафом и небом».
Не хочется банальностей и бредней.
Я помню полноту и доброту,
И как она несет пакет со снедью
На пляж… Бульвар Французский
весь в цвету.
Из слов ее я помню только лишь
Вот эти вот потом по телефону
Мне ахнутые:
«Что ты говоришь?!»
И что-то вроде стона.
Но это было позже, а тогда
Утесов пел про
тоже патефончик,
Мы пили чай, к которому всегда
Мне полагались сахар и «лимончик».
Был сахар сладок, а «лимончик» кисл.
Позавтракав, мы шли на пляж с
пакетом.
И если в чем-то сохранился смысл,
То в этом.
Природа — дачный лес, пляжное море —
у Дмитрия Веденяпина оказывается атрибутом памяти: пляж из детства, дача может
быть и сейчас (но чаще — не), но она такая классически дачная, досоветская и
советская. Да, собственно, сейчас и не говорят «дача»,
говорят «сад» или «деревня».
За двумя стихотворениями про сон
следует стихотворение про перевод, на ассоциативном
уровне их продолжающее. Это стихи 2011 года (книга вообще композиционно выстроена
в прямой хронологии). И то, что тема из одного стихотворения перетекает в
следующее, здесь встречается постоянно. Например, за стихотворением, где
упоминается роман «Идиот», следует другое, посвященное памяти И. М.
Смоктуновского, а за стихотворением про бабочку идет текст
про Владимира Набокова в Монтре. «Стакан хохочет,
сигарета рыдает» — не просто сборник стихов, а дневник внутренней жизни поэта,
фиксация не отпускающих его образов. И даты под каждым стихотворением, может
быть, не становясь актуальными для текста (ну какая разница, вспомнилось в
очередной раз море в 2011 году или в 2013), актуальны именно как
сюжетообразующие, как дневниковые, как обращающие лирику к ее интимному,
исповедальному началу.
Причем эта исповедальность
не граничит ни с надрывностью, ни со звериной серьезностью. Книга
«Стакан хохочет, сигарета рыдает» не просто весьма иронична — а ирония очень
важна для ощущения двоемирия вообще: все сущее не
всерьез, все подвергнуто сомнению, — но и местами полна юмора: по-детски
заливистого, как в «заветной сказке» про сестер Писю, Сисю и Попу, или особым
образом суховатого, с поднятыми бровями и одним уголком рта, как, например, в
стихотворении, откуда взята строчка, ставшая заглавием. Будучи вынута из
контекста (в стихотворении речь идет об актерском искусстве), строка становится
одностишием и обретает иной, точнее, основной смысл —
к общему засилью бытового абсурда добавляется крайне своевременная насмешка над
повсеместной борьбой с курением.
Литература, буквы и связанная с ними
рефлексия — не то чтобы основной фон книги (основной — все же память), но
нередкие вспышки, от точки к точке образующие своеобразный пунктирный
лейтмотив. Отношение к литературе как к реальности во многом также ироническое,
но это такая романтическая ирония; поэт воспринимается как недотепа-шлемиль, фигура, выламывающаяся из реальности, несоциализованная. Но и сама литература вполне иронически —
тоже романтически, горько иронически — понимается как форма эскапизма и в тоже
время как отраженная, искаженная, и этим единственно верная, даже спасительная
реальность.
Визави сказал: «Хи-хи!» —
Надо спрятаться в стихи.
Ленин жив: низы, верхи! —
Надо спрятаться в стихи.
Лену приняли в МАРХИ —
Надо спрятаться в стихи.
Что дарить? Цветы? Духи?
Надо спрятаться в стихи.
Как? Профессор от сохи? —
Надо спрятаться в стихи.
Солнце село в лопухи —
Надо спрятаться в стихи.
Валуны, стрекозы, мхи —
Надо спрятаться в стихи,
Где, как в зеркале, видны
Мхи, стрекозы, валуны.
Литература как социальное фиаско и
литература как бегство от реальности, то есть единственно возможное спасение, —
не одно и то же, но в современной ситуации эти два момента соседствуют, пустые
залы на поэтических вечерах — свидетельство тому. Предфинальное
стихотворение книги — о выступлении на таком вечере как сошествии Орфея в ад,
то есть о попытке вернуть утраченную возлюбленную, найти ответ на неразрешимый
вопрос — и это не «Что делать?» и уж тем более не «Кто виноват?». Мы знаем, что
Орфей вернется в одиночестве, но он-то этого не знает — и в этом незнании и
есть ответ.
Орфей спускается в ад.
Собственно,
история этого путешествия
и есть архетипический сюжет
самых непридуманных русских стихов…
Орфей подходит к микрофону.
Раздается выстрел:
«счастья краткий выстрел»,
как будто где-то далеко-далеко
лопнула банка с эфиром.
Книга «Стакан
хохочет, сигарета рыдает» с ее двоемирием и ностальгией
как средством постижения этого двойственного мира, суховатой иронией, фигурой
поэта, отступившего от реальности на шаг и вглядывающегося столь отстраненно,
сколь и изумленно — пример того, что установки, заданные в литературе
романтизмом и частично наследующим ему модернизмом, работают и сегодня, и не
просто соответствуют нашему времени, но позволяют взглянуть на него по-новому, непредвзято — и увидеть его
настоящим.
Нижний Новгород