Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 8, 2014
Уточнение списочного состава
«Все» знают, что за дочки у Тевье: Цейтл, Годл, Шпринца,
Хава, Бейлка.
И в бродвейском
мюзикле.
И у Михоэлса.
Пять дочек.
Цейтл вышла замуж за бедняка портного, нарожала детей, а к концу повести овдовела.
Годл вышла замуж за революционера и
последовала за ним в Сибирь.
Шпринца, бедняжка, утопилась из-за
несчастной любви.
Хава, к ужасу семьи, крестилась, вышла
замуж за украинского парубка, но в конце повести вернулась к «своему отцу и
своему Богу».
Бейлка вышла замуж за
удачливого шахер-махера, сей разорился, и они начали с нуля в Америке.
Вот сетования Тевье в самом начале
его сочинения («Счастье привалило!»):
«О доме вспомнишь, — горе горькое!
Дома мрак, уныние, ребятишки, будь они здоровы, раздетые, разутые, ждут не дождутся отца-добытчика, не привезет ли каравай
свежего хлеба, а то и булку! А она, старуха моя, — известное дело, женщина! —
ворчит: └Детей ему нарожала, да еще семерых! Хоть
возьми, прости господи, и утопи их живыми в речке!” Каково такие речи слушать!»
О невоздержанность в словах!
Напророчила утопленницу Шпринцу.
По именам дети в этой истории не
названы. И нужды нет: просто семеро деток, семеро статистов, населил ими,
безымянными, лишенными индивидуальности, мир Тевье, и ладно — для рассказанной истории
большего и не требуется.
Но все-таки семь — не пять.
И это число — семь — еще пару раз
повторяется в повести.
Где же еще двое?
Куда они подевались?
Шестая дочь, Тайбл, какая Тайбл? не было
никакой Тайбл! — возникает в главе «Шпринца». Вот я ее сейчас представлю читателю. Упомянута
трижды, и все три раза мимоходом, через запятую.
Первый раз в сцене приезда гостей:
«Эй, Голда!
Присмотри-ка там, чтобы блинчики были готовы, и пусть вынесут стол сюда, во
двор, в доме мне перед гостями хвастать нечем… Эй, Шпринца,
Тайбл, Бейлка! Куда вы там запропастились?»
Второй раз в сцене прогулки:
«А в это время гляжу: идут мои девицы
с этим молодчиком, в руках букеты, впереди обе младшие — Тайбл
и Бейлка, а позади Шпринца
с Арончиком».
В третий раз в сцене гибели Шпринцы:
«И вдруг вижу, бежит моя Голда, шаль по ветру развевается, руки простерты… А
впереди мои дети — Тайбл и Бейлка
— голосят, рыдают, надрываются…»
О Тайбл
говорится, как если бы мы были о ее существовании уже
осведомлены.
Тевье интересуется, куда это она запропастилась.
Сдается мне, и Шолом-Алейхем
интересуется.
И мы, читатели, тоже.
Куда это она запропастилась?
И где она до сих пор пропадала?
Или ее явление еще впереди, и автор
готовит мимоходом введенного персонажа для будущих глав?
Может, это ружье выстрелит в
следующих актах?
Ничего подобного.
В следующих актах автор позволяет
себе забыть о существовании ни для чего не нужной девицы. Как не помнил о ней
доселе.
Тайбл пребывает в постоянном движении: то запропастилась, то идет, то бежит. Должно быть, чтобы ее
трудней было рассмотреть. Представлена только именем,
не говорит ни слова. Отверзает уста лишь для рыданий, видимо, желая обратить на
себя хоть таким образом внимание автора.
Тщетно. Жестокосердый автор остается к девичьим слезам равнодушен.
Справедливости ради, о Бейлке в этой главе можно сказать ровно то же самое: столь
же мимолетна и безгласна, как Тайбл, девочка на подтанцовке. И
раньше о ней тоже ничего слышно не было.
Интересный способ введения персонажей.
Но в случае Бейлки
чеховское ружье все-таки, как ему Чеховым и положено, выстреливает: Бейлке уготовано большое (американское) будущее, она
становится важным персонажем следующей главы «Тевье едет в Палестину».
Тайбл такое счастье, говоря словами Шолом-Алейхема,
«не привалило». Жизнь определенно не удалась. Прошла мимо, не заметив бедную девочку.
Однако Тайбл хотя бы мимолетно — побегать и поплакать
— все-таки является. Что касается ее безымянной сестрички, она не удостоена и
такой малости: совершенно фантомна — невидима не
только читателю, но и самому Шолом-Алейхему, не является в повести никак, вовсе
не упомянута: вексель выписан, но не оплачен.
Забывчивость автора, не часто
встречающаяся в литературе.
Две первых главы повести: «Аз
недостойный» и «Счастье привалило!» — написаны в 1894
году.
«Химера» и «Нынешние дети» через пять
лет — в 1899-м.
«Годл» —
еще через пять — в 1904-м.
«Хава» — в
1906-м.
«Шпринца» —
в 1907-м.
«Тевье едет в Палестину» — в 1909-м.
«Изыди!» —
в 1914-м.
Девять скромных по размеру глав за
два десятка лет. И не то что долго писал каждую.
Просто на время забывал о проекте. Причем опубликованы главы в разных изданиях.
То есть автор по мелочи вполне мог запамятовать, что он там прежде писал или не
писал. А уж тем более читатели не обязаны были об этом помнить.
Из примечаний к повести о публикации
первых двух глав:
«В своем письме от 26 сентября 1894
года Шолом-Алейхем пишет М. Спектору,
редактору-издателю сборника └Дер Хойзфрайнд”: └Не поздней,
чем через месяц, числа двадцатого октября, бог даст, Вы получите обещанное мною
произведение под названием └Тевье-молочник” — история его внезапного
возрождения, рассказанная самим Тевье и переданная слово в слово
Шолом-Алейхемом…”»
Из этого письма следует, что автор
считал представленный издателю текст целостным законченным сочинением
(«произведением»). Таковым он, в сущности, и является. Вовсе не рассматривал
его Шолом-Алейхем в то время как начало чего-то
большего. Семь детей — круглое число: с таким же успехом мог написать «пять»
или «десять». Ни к чему не обязывает. То есть это он тогда так думал. Вовсе не
планировал раздать каждой сестре по серьге.
И только впоследствии осознал
потенциал сюжета, его возможность давать новые и новые ростки.
Я чуть выше назвал «Тевье-молочник» повестью,
а составные части — главами. Не думаю, что это определение верно. Скорей уж
«Тевье-молочник» представляет собой коллекцию новелл, каждая из которых сюжетно
самодостаточна. Поэтому и конец у этого своеобразного произведения открытый:
ничто не мешало автору написать еще одну новеллу. И еще одну. И еще. Пока
разговорчивый протагонист жив, фонтан неисчерпаем. В сущности, логически
завершиться эта череда рассказов может только со смертью разговорчивого
героя-рассказчика — но завершилась со смертью автора.
Интересно, как Шолом-Алейхем вводит в
текст дочерей.
В первых трех новеллах они безымянны,
не индивидуализированы, даны как единое целое: дети. Потому что в ином качестве
сюжетно не востребованы.
В новелле «Нынешние дети» из этой
анонимности выделена одна Цейтл. Остальными автор не
решил еще, как распорядиться. Они так и продолжают бегать безымянными.
В «Годл»,
кроме Годл, ни одна дочка не востребована, даже и
имен нет.
В «Хаве», помимо, естественно, Хавы,
упомянуты, только упомянуты, в знак преемственности, дочери из предшествующих
новелл: Цейтл и Годл.
В «Шпринце»,
помимо Шпринцы, автор вводит еще двоих: Тайбл и Бейлку. Старшие,
покинувшие дом сестры: Цейтл, Годл,
Хава — не упоминаются. Надо полагать, в ближайшей
перспективе автор решил разыграть карты Тайбл и Бейлки, но потом планы изменились. Бейлка
все-таки явилась, а до Тайбл руки так и не дошли. Как
не дошли и до безымянной и напрасно ждущей своего часа дочки.
Дочери между собой сюжетно никак не
взаимодействуют. Каждая сама по себе. В назначенный час выводится на авансцену,
рассказывает (устами отца) свою историю, раскланивается и исчезает, чтобы
уступить место сестре, не перекинувшись с ней ни словом, интереса нет, и более
уже не появляется. Единственное исключение — последняя глава, «Изыди», где из-за занавеса возвращаются две сестры: Цейтл и Хава, с которыми мы, вроде как уже распрощались, и, чего
раньше не бывало, даже взаимодействуют — хотя и по минимуму.
Сионистская вакансия
При всей кажущейся житейской
незатейливости историй тевьевских дочек, их судьбы —
образы еврейских исторических путей начала ХХ века: сохранение местечкового статус кво, Америка, революция,
ассимиляция.
Есть и палестинский проект. Его Тевье
примеряет на себя («Тевье едет в Палестину»), но как-то не складывается. Что
важно, проект этот хотя и палестинский, но вовсе не сионистский: в одной руке
плуг, в другой винтовка — определенно не для него и молочную ферму, ну, скажем,
где-нибудь в Изреельской долине он в голове не
держит. Тевье укоренен в традиции, ориентирован не на будущее, а на прошлое —
старый еврейский идеал завершения жизни: доживание в
молитвах у Стены Плача, у могилы Рахели, упокоение на
Масличной горе.
О сионизме в повести, кажется, вообще
ни слова. Шолом-Алейхем сионизмом интересовался: в молодости был даже членом «Ховевей Сион», сионистская организация еще до Герцля, в 1907-м году, участвовал в Восьмом сионистском
конгрессе в Гааге. Но: чего нет — того нет. В «Тевье-молочнике», я имею в виду.
Стало быть, сионистский проект как один из проектов еврейской судьбы остается
вакантным.
Впрочем, есть автор, который
полагает, что в неявном, потенциальном виде сионизм у Шолом-Алейхема все же
представлен.
Автор этот — Юрий Слезкин.
Держательницей сионистских акций он видит Хаву:
«История Хавы
не очень убедительна (те, которые уходили от отцов к Горькому, редко
возвращались домой), но и не вполне невероятна, поскольку многие еврейские
националисты (включая таких гигантов сионизма, как Бер
Борохов, Владимир Жаботинский и Элиэзер
Бен-Иегуда), начинали как социалисты-интернационалисты и страстные поклонники
русской литературы. Большинство из них не вернулось к Тевье и его Богу так, как
это сделала Хава, — они отвергали └культуру диаспоры”
с еще большим негодованием, чем их большевистские двойники и двоюродные братья,
— но они вернулись к идее еврейской избранности, которую Тевье без труда
признал бы как свою собственную. <…> Поэтому вполне можно предположить,
что возвращение Хавы домой символизирует ее эмиграцию
в Палестину, а не маловероятный ее приезд в опустевший дом отца в день его
переезда из одной ссылки в другую»[1].
Необязательный комментарий к Слезкину.
Хава ушла к писарю Федьке, заморочившему
голову еврейской девочке новизной своих идей. Слезкин
прав: Федька в повести не более чем заместитель Горького, его деревенский клон.
О Горьком говорится куда больше, чем о Федьке. Это потому, что Горький
Шолом-Алейхему интересен и симпатичен, а Федька так, под руку случайно попался,
чуб понравился. Лучше бы, конечно, вручить Хаву
самому Горькому, уж как бы украсил текст, но поскольку сватовство такое
технически затруднительно, пришлось ограничиться фотографической карточкой
кумира на девичьей груди.
Теперь о неубедительности истории Хавы. Вот уж не нахожу. Я бы сказал так: она недостаточно
прописана. Возможно, сознательно. О мотивации ее ухода мы знаем со слов Тевье и
священника (то есть опять-таки со слов Тевье) и из общего контекста
повествования. Автор, как и в прочих случаях, не высказывается. Единственный
субъект повести — Тевье. Его непрерывный монолог не оставляет места автору и
его оценкам. А Тевье — он ведь отнюдь не alter ego Шолом-Алейхема.
Тевье и священник понимают одинаково:
Хава уходит из еврейского мира в мир православный.
Религиозный смысл ее ухода для обоих очевиден: еврейскому Богу она предпочла
русского Бога. Для Тевье это катастрофа, для священника — торжество. Мотивация
самой Хавы неизвестна. Она пытается с Тевье
объясниться — ей это не удается. А жаль.
Но из контекста повести все-таки
очевидно, что религиозная мотивация у Хавы напрочь отсутствует, ни о каком религиозном предпочтении и
речи нет. Ну не похож Федька на отрока Варфоломея. Ты не похож на архиерея,
Азазелло. И реб Горький не похож тоже.
Использование крещения и венчания как
инструмента достижения матримониальных целей — профанация таинств. Как этого
может не видеть священник, непонятно: по всему человек честный, искренний,
религиозно в высшей степени мотивированный, богословски образованный — таким он предстает в рассказе
Тевье, несмотря на горечь, гнев, неприязнь.
И с возвращением — темна вода во облацех. Об отношениях с мужем — ничего неизвестно. Был
ли разрыв — непонятно. Я же говорю: Федька автору неинтересен. Едва ли не всеми
пишущими о «Тевье-молочнике» цитируемое: вернулась «к своему отцу и своему
Богу» — это ведь не более чем персонажное мнение. К
отцу, да, вернулась очевидным образом, в трагический момент жизни семьи решила
быть с ней. Что касается Бога — нет в тексте ничего, что позволило бы
предположить хоть тень религиозных переживаний, как и в случае с крещением.
Невозможное возвращение к еврейскому Богу само собой сложилось в голове у Тевье
в рамках его мировоззренческих стереотипов. Слезкин
поверил Тевье и пожурил Шолом-Алейхема за неубедительность. А напрасно.
Юрий Слезкин
не литературовед, не литературный критик, анализом «Тевье-молочника» не
озабочен — в своей блестящей, наполненной интеллектуальной провокацией книге он
использует образы повести как символическую маркировку исторических путей
русского еврейства ХХ века.
То, что пишет Слезкин
об обращении Хавы в сионизм, интересно и остроумно,
как вообще все, что он пишет, но его предположение определенно сделано, исходя
из внелитературного контекста. В «Тевье-молочнике» нет решительно ничего, что
позволило бы увидеть в жизни Хавы сионистскую
перспективу.
По сравнению с сестрами ее история
более сложна. Каждая из сестер реализует простой одноходовый
сюжет, делает нечто одно, не предполагающее поворотов. А Хава
делает два хода: сначала уходит, потом возвращается. Если бы ее жизненный
сценарий был вырезан по тому же лекалу, что у сестер, она бы ушла и не
вернулась. Возможно, что первоначально и сам Шолом-Алейхем так предполагал.
Возможно, точка была поставлена на безвозвратном уходе. Но через восемь лет
явились новые обстоятельства, и автор решил продолжить сюжет, который считал
законченным. Придать ему новый поворот.
Еще один поворот, еще одно
(сионистское) продолжение в жизни Хавы не
соответствует не только букве, но и духу «Тевье-молочника». Кроме того и нужды
нет: зачем Шолом-Алейхему Хава? — у него в кармане
незадействованные персонажи, и при том без осложняющего жизненного контекста: Тайбл и ее безымянная сестренка — целых два претендента.
На любую роль.
Готовы к алие.
Впрочем, и не к алие
тоже готовы.
Но только их готовность использована
не была.
То ли планы не реализовались.
То ли планов вовсе не было.
Через два года после «Изыди!» Шолом-Алейхем умер.
Остается ждать, бывает же и такое,
обнаружившуюся в архиве Шолом-Алейхема, вдруг всплыла, историю сионистки Тайбл и представления этой истории к публикации с
приличествующими случаю предисловием и научными комментариями.
А что, появляются же время от времени
новые истории Шерлока Холмса, и кто усомнится в авторстве Конан-Дойля?
Правда, пару лет назад возник
литературный скандал. То есть иные все-таки усомнились. Но сомнение их было
опровергнуто простым и убедительным даже для записных скептиков способом: на
устроенном по сему случаю спиритическом сеансе явилась тень великого спирита и
сказала: да, моя рукопись, мною писано, почерк мой и правки мои — публикуйте!
Кстати, но это уже не имеет значения,
на сеансе, как это предполагается жанром, произошло очередное убийство.
При чем тут Шолом-Алейхем?
Так я же и говорю: не при чем.
Октябрьский номер журнала “Новый мир” выставлен на сайте
“Нового мира” (http://www.nm1925.ru/), там же для чтения открыт сентябрьский
номер, в “Журнальном зале” «Новый мир» № 10 появится после 28 ноября.