роман в письмах
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 7, 2014
Линден (урожд. Ушакова) Зинаида
Владимировна родилась в 1963 году
в Ленинграде, окончила ЛГУ по специальности «шведский язык и литература».
Прозаик, публицист, переводчик, кинокритик. С 90-х гг. живет в Финляндии, жила
также в Японии. Пишет на русском и шведском языках. Автор трех романов и трех
сборников рассказов, написанных по-шведски (второй государственный язык в
Финляндии) и опубликованных в Хельсинки. В России изданы: «Подлинные истории
Шахразады» (М., 2003), «В ожидании землетрясения» (М., 2005), «Танцующая на
канате» (М., 2010), «Много стран тому назад» (СПб, 2014). Лауреат премии
Рунеберга, премии Шведского Литературного общества. Произведения переведены на
финский, хорватский, немецкий, английский, французский языки.
Роман в письмах «По обе стороны» вышел в Хельсинки по-шведски под
названием «Takakirves — Tokyo» и в финском переводе в 2007 году.
И потекли часы, часы общего дыхания, общего сердцебиения, часы, когда К. непрерывно ощущал, что он заблудился или уже так далеко забрел на чужбину, как до него не забредал ни один человек, — на чужбину, где самый воздух состоял из других частиц, чем дома, где можно было задохнуться от этой отчужденности, но ничего нельзя было сделать с ее бессмысленными соблазнами — только уходить в них все глубже, теряться все больше.
Франц Кафка. Замок
Благодарю всех, кто когда-либо переписывался со мной.
2004
Токио, 2 января
Дорогая Ираида! С Новым годом! Извини за долгое молчание. Надеюсь, мое письмо найдет тебя. Прошлый год был для меня нелегким. Странно думать, что один лишь год может так много изменить в жизни человека!
В мае, в так называемую Золотую неделю, мы наконец побывали в России. Тещу мне брать не хотелось, но Таэко меня упросила: мол, мама давно хотела увидеть Кремль и Эрмитаж. Да и с дочкой легче будет управляться, если бабушка с нами поедет.
Тещу полагается называть «окаа-сан», то есть «мама». Я не перечу. Другой мамы все равно у меня нет уже много лет. Не в теще дело. Дело в том, что из-за этой поездки я потерял работу. Звучит дико, но факт.
Вопреки моему желанию, мы отправились в Россию не «дикарями», а с группой туристов. Скрипя зубами, я сопровождал моих дам к Царь-пушке и к Лобному месту. Среди японских пенсионеров и молодоженов я чувствовал себя не в своей тарелке. Изредка мне удавалось вырваться на свободу. Тогда я брал на руки Анну и бежал с ней на детскую площадку, где русские дети копались в песочнице.
Видимо, в песочнице Анна и подцепила дизентерию. Не буду приводить подробности этого кошмара: капельницы, которые ставили бедной моей девочке, холодные эмалевые горшки, плачущую Таэко в белом больничном халате… Все хорошо, что хорошо кончается. Спустя две недели мы привезли бледную, худенькую, но живую и невредимую Анну обратно в Токио. Петербурга мы так и не видели.
Мне в голову не приходило, что меня могут уволить! Из Москвы я отправил начальнику в Токио факс. Объяснял ситуацию и тысячекратно просил прощения за грядущее опоздание. Факс был написан на прекрасном японском языке, со старинными оборотами и дипломатическими выражениями (его авторами были Таэко и теща).
Казалось бы, невозможно вообразить себе более уважительной причины отсутствия на работе. Разве мог я оставить трехлетнюю дочку в Москве на попечение японских мамы и бабушки, которые даже по-английски не петрят?
Мог, бесстрастно пояснил начальник. И пошел я, солнцем палимый.
Уже который месяц я будто лежу в нокауте. Мои домашние, что нетерпеливо считали надо мной, как судья на ринге: «Ити, ни, сан, йон...», давно охрипли. А я не в силах понять, как же все это произошло.
Нам с Таэко пришлось отказаться от квартиры и переселиться к теще с тестем. Мы помещаемся на втором этаже. Летом тут невыносимо жарко. Общая площадь дома — пятьдесят три квадратных метра, то есть шестнадцать цубо. Комната состоит из шести татами. Размеры одного мата — девяносто на сто восемьдесят сантиметров. Больше пространства спящий человек в Японии занимать не должен. Но я занимаю! В доме тестя я занимаю чертовски много места. Кроме меня, жены и дочки в комнате теснятся два комода и столик. Над столиком висит бумажная лампа сказочной красоты, из магазинчика родителей Таэко. Они торгуют домашними алтарями и прочей традиционной, но не очень прибыльной атрибутикой. Под лампой сижу я и пишу тебе письмо. Извини, снизу зовут. Отправляемся в храм в Кавасаки, чтобы в составе многотысячной толпы просить новогоднего благословения у богов.
Такакирвес, 11 января
Дорогой Иван! Письмо получила. Почта переслала его мне на новый адрес. Мы переехали. Увы, живем по-прежнему в поселке Такакирвес, но в нормальной квартире.
Как ты там? Есть ли в Японии пособия по безработице? В Финляндии есть, но когда я числилась безработной, я на них права не имела. Считалось, что муж нас обеспечивает. Он зарабатывал восемь тысяч марок в месяц. В 1991 году это был нижний предел. Получай он хоть на пятьдесят марок меньше, мне бы платили пособие. И, может быть, даже выделили бы квартиру.
Я ничего поживаю, спасибо. Пишу новую книгу. Готовлю обеды. Вечерами вышиваю крестиком или играю с мужем и детьми в «Черного Петера».
Популярна ли Россия в Японии? Судя по твоим прежним письмам, к русским там относятся лучше, чем в Финляндии.
Не можешь ли ты мне писать по электронной почте? А то письма долго идут.
Как хорошо, что твоя дочка в порядке, после всех злоключений. Говорит ли Анна по-русски? Приятно, что у нее русское имя.
Токио, 17 января
Пока не могу писать по электронной почте. Компьютер, который я в лучшие времена купил в Акихабаре, стоит в мастерской у Таэко. С его помощью она принимает заказы и ведет бухгалтерию. К тому же, у меня нет русских фонтов.
Попытался я устроиться в пожарную часть, но безуспешно. Пожарное дело в Японии сильно отличается от того, как оно было поставлено в восьмидесятые годы в СССР. Даже если пойду на курсы, меня в пожарную часть не возьмут: староват.
Работы у меня нет, вот я и пишу тебе письма. Твой сын интересуется почтовыми марками? На конверте — марки с изображениями японских птиц.
Мой мир сжался до размеров почтовой марки. Я договорюсь с одним знакомым и установлю себе кириллицу. Тогда марки мне станут не нужны. Мой мир расширится до размеров компьютерного монитора.
На пособие по безработице я права не имею, потому что у меня есть родственники: жена и ее родители. Считается, что они меня обеспечивают.
Главное мое занятие — воспитание Анны. Ты спрашиваешь, говорит ли она по-русски. К сожалению, нет. Раньше она сидела дома то с тещей, то с Таэко, а я, как и полагается японскому отцу, целыми днями пропадал на работе.
Когда-то я пытался говорить с ней на родном языке, но этому противились мои домашние. Таэко — потому что психолог отсоветовал. Мол, второй язык приведет к отставанию ребенка в речевом развитии. А теща с тестем не понимали, зачем Анне-тян такой трудный язык, если у нее в России нет родственников.
Сильный аргумент! Безродный я. С японской точки зрения все у нас шиворот-навыворот. По традиции жена вычеркивается из реестра своей семьи и вносится в реестр семьи мужа. А у меня какой реестр? Я вроде тех безродных зятьев, которых семьи в Японии когда-то усыновляли, чтобы нести дальше свою фамилию.
Короче, не говорит моя Анюта по-русски. Я уже привык. Правда, первое время японские детские словечки мне не давались. Что собачка говорит «уан-уан», я допускаю, но вот кошка все-таки должна говорить «мяу», а не «ня-ня».
Это Таэко назвала дочку Анной. Не столько, чтобы отдать дань моему происхождению, сколько в честь японской эстрадной певицы Анны Цутийя.
Таэко изготовляет ангелов. Тесть продает обрядовую дребедень новорожденным и покойникам. Теща готовит суп «мисо» и смотрит корейские телесериалы. Все при деле, кроме Анны и меня! Чем могу помогаю по хозяйству. Таскаю мешки риса из оптового магазина, езжу на рыбный рынок. Но делаю я мало, а ем много…
Ты спрашиваешь, популярна ли здесь Россия. Дуэт «Тату» популярен. Он вызвал подражателей среди японских певичек. «Татушки» с виду хрупкие, в японском стиле. Из видеомагазинов доносится «Нас не догонят!». Недавно брал напрокат их видео с интервью. Ух и матерятся же они своими серебряными голосками!
Такакирвес, 22 января
Сочувствую тебе. Ты произвел на свет гражданку другой страны. Даже внешне она на тебя, наверное, не похожа. Мои дети говорят по-русски. Все же я боюсь, что они станут мне чужими. Их воспитывает общество — детский сад, школа.
Мой муж сам хотел, чтобы я говорила с ними по-русски. В Финляндии к двуязычию относятся положительно. Многие с энтузиазмом заявляют: дополнительный язык — лучшее, что вы можете подарить своему ребенку.
Они полагают, что русский язык не будет мешать их финскому образу мыслей. Но как привить чаду родной язык, не прививая ему своих представлений о жизни? Как и ты, я произвела на свет граждан другого государства. Когда я родила сына, мне явился ангел в белых одеждах. Это была акушерка, возвестившая:
— Благословен плод чрева твоего, новый финский налогоплательщик!
Спасибо за марки с птицами. Они понравились моему мужу. Он заядлый натуралист и филателист. К сожалению, современные мальчики больше интересуются компьютерными играми, чем марками. Мой сын не исключение.
Поддерживаешь ли ты связь с бывшими борцами сумо?
Токио, 28 января
Ираида, ты мне наступаешь на больную мозоль! В сумо поколения быстро сменяют друг друга. Молодые рикиси[1] едва знают о моем существовании. Старые меня помнят, но у них своих проблем хватает после выхода в отставку. Кто-то открывает ресторан, кто-то начинает чему-то учиться. А я сижу дома с дочкой.
Ежедневно гуляю с ней в парке. Анна любит кормить хлебом черепах, уток и карпов. Представляешь, под мостиком — целая уха из здоровенных рыбищ, чуть не по десять кило каждая! Вот маленькая черепашка попала в эпицентр рыбьей битвы за кусочек хлеба. Рыбищи нещадно пихают ее со всех сторон. Она барахтается, переворачивается на спину. Ей очень страшно, но она не сдается. Вот в толщу скользких разноцветных тел врезается громадный оранжевый карп-чемпион. Он с силой бросается на хлеб, сшибаясь лбом с другими борцами. Я подпрыгиваю, будто судья на ринге. Мостик угрожающе трясется. Анна хохочет. Поединок неожиданно заканчивается долгим поцелуем: карп-йокодзуна, захватывая хлеб, приникает губищами к пасти соперника, жадно разинутой навстречу пище. Ничья!
Боже мой, как я скучаю по сумо! Бродя с Анной по зоопарку в Уэно, украдкой оглядываюсь на горилл. Угрожающие позы самцов напоминают исходную позицию борцов перед схваткой. Когда термометр показывает тридцать два градуса в тени и джинсы противно облипают ноги, я хочу облачиться в хлопчатобумажное кимоно и в просторные трусы, которые носят рикиси. Если бы хоть еще один раз в жизни услышать волшебные слова судьи, отдающиеся в стенах «Кокугикана»:
— Победил Исамасии! Повторяю: победил Исамасии!
Нет больше великого Исамасии. Согласно традиции, я сменил свой «сикона», псевдоним, под которым боролся, на другое имя, когда ушел из сумо.
Уж как знаменит я был, а забыли меня до изумления быстро! Как-то ездил с женой и дочкой на остров Эносима. На длинном мосту, соединяющем остров с сушей, меня окружили смешливые школьницы и стали по-английски просить автограф. Я был польщен. Бросил горделивый взгляд на жену. Но когда я вывел японское имя, присвоенное мне после ухода из сумо, девушки непонимающе уставились на иероглифы, разочаровано переглянулись и принялись извиняться. Через минуту они уже просили автограф у какого-то рыжего американского туриста.
Прошло всего шесть лет, а меня уже никто не узнает в лицо. Когда я начинал свою карьеру и едва мог связать по-японски два слова, ни один японец ко мне по-английски не обращался! Человек в одежде рикиси не может не говорить по-японски. Это было ясно всем. Теперь же, с короткой стрижкой, в европейской (точнее, американской) одежде, я стал анонимным «гайдзином». Невозможно убедить японцев, что я не турист, не военнослужащий с американской морской базы, не слабоумный и вообще не нуждаюсь в опеке. Вокруг полно доброхотов, которые на устрашающем английском языке пытаются навязать мне свою помощь: перевести через улицу (у нас левостороннее движение, сэр!), усадить в автобус. Я отвечаю по-японски, кланяюсь, но они мне не верят. С нечеловеческим терпением они продолжают нести любезную околесицу по-английски, пока я не удираю от них с криком:
— Я не приезжий, я здесь живу!
По нелепому капризу судьбы обо мне вдруг вспомнили наши дипломаты. Пока я был знаменит, они меня игнорировали. Летом, в связи с новым российским праздником, Днем независимости, меня пригласили на прием. Пришлось костюм надевать. Именно костюм и явился причиной растерянности в посольстве. Они ожидали, что я приду в кимоно! Когда я объяснил, что ушел из сумо, они не смогли скрыть своего разочарования.
— Не того пригласили, — слышал я шепот. — Надо было Рохо…
Рохо, «русский Феникс» — восходящая звезда сумо. Проворно поднимается по шкале рангов. Я тоже когда-то быстро поднимался. Но потом не захотел елозить вниз-вверх по шкале, как делают иные стареющие борцы. Ушел в отставку. И теперь тоскую.
Своему бывшему спонсору Ногути я посылаю осторожные новогодние открытки. Математик Стефан Хёгль, которого я обучал русскому языку, теперь, кажется, переключился на литовский. Порой мне хочется ему позвонить, но я не решаюсь. Слишком тяжко быть никем.
У тебя наверняка хватает своих проблем на новой родине. К тому же, писательская жизнь одинока. Когда-то ты писала, что в детстве хотела стать актрисой…
Такакирвес, 1 февраля
Действительно, в детстве я мечтала стать актрисой. И завести себе огромное трюмо и семерых фарфоровых слоников.
Моя прабабушка, тоже Ираида, работала Веселой Вдовой и Королевой Чардаша. Жила на Петроградской стороне, в узенькой, шириной в окно, комнатке. Коммуналка была населена краснолицыми женщинами и полупьяными мужиками в майках. И те, и другие любили мою звонкоголосую, элегантную прабабушку. Женщины мыли ей за рупь пол, мужики бесплатно ремонтировали телевизор.
Всю стену в ее комнате занимало трюмо. От этого каморка казалась почти просторной. Под зеркалом трюмо были расставлены слоники: мал мала меньше.
— Мне их подарили после войны. На счастье, — объяснила она мне однажды, надевая перед трюмо шляпку.
В тот день я твердо решила, что, когда вырасту, куплю себе таких же слоников — и сделаюсь счастливой. Когда мне было двенадцать лет, прабабушки не стало. Я набирала знакомый номер, просила Ираиду Павловну и выслушивала ответ:
— Ково? Померла…
Трюмо я действительно купила. Но фарфоровых слоников, которые были в моде после войны, я так и не раздобыла, хоть и обыскала все питерские лавки. Если ты, Иван, знаешь кого-то, кто мог бы продать таких слоников, сообщи мне.
Как давно я ни с кем не переписывалась! В юности, работая гидом «Интуриста», я объездила весь СССР. В деревушке Маштаги, под городом Баку, я посетила с туристами фабрику ковров. Там познакомилась с Хафезой. Она показала мне, как завязывать узелок на ковре. Я с трудом завязала два узелка, ножичком отрезав конец нити, чтобы получился ворс. Хафеза смеялась. За свою восемнадцатилетнюю жизнь она завязала сотни тысяч узелков. Мы были знакомы десять минут, а переписывались шесть лет. Хафеза плохо знала русский, но это нас не останавливало. Мы посылали друг другу фотографии, открытки, подарки. Я писала, что хочу выйти замуж и жить своим домом. Для Хафезы подобные амбиции были самыми естественными в мире.
Ты прав, Иван: писательская жизнь одинока. Выйдя замуж в Финляндию, я не искала славы. Я хотела стать переводчиком. Чтобы анонимно, не выставляя себя напоказ, выполнять переводы экономических текстов. Я хотела быть зеркалом чужих слов. Но тогда, в 1991 году, меня никуда не брали, даже в «Макдоналдс». В уборщицы меня тоже не брали. Судьба толкнула меня на зыбкую писательскую стезю, по которой я мчусь вот уже десять лет. Со скоростью 200 км в час. По встречной полосе.
Как-то в перерыве между рождением сына и дочери я написала по-шведски книгу. Шалость эта мне даром не прошла. Меня объявили писателем и дали премию имени Каамоса Андерсона. С почетным дипломом лауреата я обмишулилась. Для него нужно было указать свой титул. Понятия не имела, что «писатель» — это титул. Титул в моем представлении бывает графский или княжеский. Поэтому в моем дипломе даже не указано, что я писатель.
После церемонии я вместе с другими лауреатами отправилась в кафе «Барок». Находилось оно в бывшей церкви, в центре Хельсинки. Оказывается, не только мы в СССР переделывали церкви в светские помещения! Я угодила сидеть рядом с необыкновенно красивым литератором. О чем с ним говорить, я не знала. В кафе играла музыка, но танцевали лишь пожилые люди. Я не решилась пригласить красавца-литератора на танец. Вместо этого я неловко брякнула:
— Как вы думаете, буду я здесь счастлива?
Красивый Литератор изумленно вскинул на меня свои зеленые глаза:
— Вы говорите, как Эдит Седергран! Когда молодая поэтесса переехала из Петербурга в Хельсинки, она такой же вопрос задала местным собратьям по перу.
Забыв зажечь сигарету, он посидел минуту-другую молча. Потом взглянул на меня, осознал, как сильно я не похожа на Эдит Седергран, и произнес любезно:
— Ваш опыт проживания в России — это неиссякаемый источник. Из него вы можете черпать темы всю жизнь…
В этот момент меня пригласил на танец Некрасивый Литератор.
После опубликования первой книги я написала еще две. Одна из них тебе известна, Иван. Это роман про тебя. За десять лет я настрочила также массу газетных публикаций. Роман про тебя хвалили, но с оттенком разочарования. Мол, всем бы хорош роман, но к Финляндии не имеет никакого отношения.
Я рада, что японцам нравится дуэт «Тату». В Финляндии он в прошлом году тоже был популярен (хоть что-то русское — и на том спасибо).
Токио, 14 февраля
Прежде всего, насчет слоников. Были такие у моих родителей. Только не фарфоровые, а мраморные. Если ты без них не счастлива, Ираида, я готов, подобно самураю, вытесавшему каменную лампу во дворе моего клуба сумо, изготовить их из мрамора и преподнести тебе. Но странно, что ты не чувствуешь себя счастливой. У тебя есть муж, дети. Твои произведения публикуют. Разве это не самое важное?
Ты права: дочка на меня не похожа. Сам я считаю, что она ни дать ни взять японочка, только посветлее волосы и глаза! Но японцы видят в ней не азиатку, а белую.
— Жаль, она не блондинка, как папа, — вздыхает теща. — Была бы как ангел.
Помешаны они тут все на ангелах! В каждом европеоиде видят ангела. В одном Анна напоминает меня. Она унаследовала мои крупногабаритные гены. Родилась весом в 3 кг 200 г. Какая огромная, изумлялись подруги Таэко. У них тут средний вес новорожденных — два с половиной кило.
Говорят, с возрастом начинаешь жить в своих детях. Их глазами читаешь сказки, смотришь старые мультики… Но разве я живу через своего ребенка? Ведь у эмигранта и дети не такие, и книжки другие, и мультики. Значит, не живу я больше? Умер? А кто же тогда этот толстомордый тип в зеркале?
Извини, больше нет времени писать. Сегодня День святого Валентина, и мы с Таэко собрались пойти в кино и в ресторан.
Такакирвес, 20 февраля
В Финляндии 14 февраля называют не Днем влюбленных, а Днем дружбы. Многие здесь так боятся близких контактов, что даже любовь под дружбу маскируют.
Об эмигрантском родительстве скоро будут писать диссертации. Я бы могла рассказать тебе страшные сказки о детях эмигрантов — не хуже, чем про гусей-лебедей! Знаю отца девушки, которая давно живет отдельно. Когда ей двадцать исполнилось, отец поздравить пришел, а она ему не открыла. Мол, ты меня Родины лишил. Отец под дверью стоял. Плакал. Говорил, что уехал из России ради нее. Не пустила.
Юность не всегда бывает так жестока. Порой она угасает тихо, не портя жизнь окружающим. Саша, вывезенный ребенком в Финляндию, работает на почте. Зарплату тратит на авиабилеты до Красноярска. Там он ходит кругами вокруг ветхой пятиэтажки. Когда-то там бабушка ждала его из школы с горячим обедом.
Впрочем, нет ничего более раздражающего, чем ностальгия. Этого давно уже не носят, это мода тридцатых годов прошлого столетия! Последний писк иммигрантской моды — сувенирная двойная идентичность. Чтоб матрешки дружно скалились с полочки, где деревянный баран фирмы «Аарикка» прельщает своими округлыми формами. Профессия такая появилась, иммигрант. Звания есть почетные: «Иммигрант года». Получивших финское гражданство на прием в ратушу приглашают. Речи, спичи, аплодисменты. Помнишь, как нас в пионеры принимали?
Но как быть тем, кто водки не пьет и вприсядку не танцует? Тем, у кого другая Россия, которую в двух словах не объяснишь и на полочку не поставишь?
Ты спрашиваешь, откуда я черпаю темы своих произведений, если вокруг меня — изоляция. Такие же вопросы мне задает моя литературная крестная, глава издательства в Хельсинки. Она — дочь писательницы с трагической судьбой. Ту писательницу называли финской Сильвией Плат. По свидетельствам современников, она была резкой и нетерпимой особой. А ее дочь — одна из идеологов здешнего феминизма! — воплощение мягкости. Это для меня загадка.
— Откуда ты берешь идеи? — спрашивает она. — Я знаю, что изоляция огромна. Так говорила мама.
Она всегда задает мне вопросы негромким, особенным голосом. И я, застрявшая в панцире высокомерия и отчаяния, мгновенно оттаиваю. Рушатся стены, построенные мною. Рушатся стены, которые другие воздвигли вокруг меня. Она знает обо мне все. Знает, что у меня внутри вечный спор Бога с сатаной. Потому что выросла в свете своей матери. Именно в свете, хотя могла бы вырасти в ее тени. Как ей удалось обратить тень в свет? Не могла бы она записать этот рецепт для моих детей? Но нет, это нескромность. О таких вещах спрашивать нельзя.
Однако всего обо мне не знает даже она. Я сразу поняла, как я здесь неуместна с дипломом Ленинградского университета по специальности «Шведский язык и литература». Такакирвес был населен людьми, которые едва слыхивали о существовании шведского языка. Впрочем, кое-кто слыхивал. Однажды я ответила по-шведски старику, обратившемуся ко мне на улице, а тот взял и плюнул в меня! Женщине, приходившей снимать показания со счетчика электроэнергии, я призналась, что плохо говорю по-фински. В ответ она наградила меня взглядом, которым язычник Лалли окинул епископа Хенрика, прежде чем зарубить его топором.
— Да знаешь ты финский! — прошипела она. — Просто не хочешь говорить.
На этом мои попытки объясняться по-шведски в Такакирвесе закончились.
— Ну почему мы не можем переехать в Швецию? — донимала я мужа.
Швеция была населена моими туристами. В их обществе я провела всю свою юность. Чтобы не мозолить глаза домашним, я восемь лет не вылезала из гостиниц и самолетов, сопровождая туристов по СССР. В Швеции я не бывала, но в каждом ее уголке у меня были знакомые. В Финляндии у меня был один знакомый: мой муж. Но в Швеции для него работы не нашлось, и мы остались в Такакирвесе.
Ну зачем я хорошо училась в школе и на филфаке? Не знала бы ни одного иностранного языка — была бы как все. Как те, которые на момент переезда в Финляндию по-иноземному знали лишь «гуд бай» и «о-кей». Я слишком хорошо знаю шведский. Я виновата. Мой шведский — это часть меня самой. Я смутно помню, кем я была до того, как его освоила. Подобно тому, как ты, Иван, с детства строил свои мускулы, я с семнадцати лет строила свой шведский язык. Я овладела тончайшими оттенками грамматики и немыслимой терминологией. Я переводила на труднейших переговорах. Куда мне все это было девать теперь?
Тот факт, что я знала второй государственный язык Финляндии, не только не помогал, но даже мешал мне искать работу. Заслышав о нем, служащие бюро по трудоустройству впадали в ступор. Служащая позадиристее заявила, что у меня вообще нет образования, что пора оставить бредни о шведском и идти что-то изучать в вечерней школе, куда уже ходят десятка два ингерманландских уборщиц, а чем я, собственно, отличаюсь от них?
— Ничем, — смиренно согласилась я, но схитрила и в вечернюю школу не пошла. В отличие от ингерманладцев, я не получала пособий и не обязана была трудоустраиваться.
Нет у меня практики в финском. Даже с мужем. Ведь он — шведоязычный финн.
Как-то ехала я в одном купе из Питера в Хельсинки с русской женщиной. Безработная, живет в Ювяскюля. Устала, не выспалась:
— Встала в четыре утра, чтоб успеть пирожки испечь. Финскую соседку угостить. Вдруг она со мной общаться перестанет, тогда я финский забуду…
Пока я тебе писала, за окном пошел долгожданный снег. Поднялась вьюга, я оставила компьютер и не могу оторвать глаз от окна. Хлопья такие крупные, что я невольно жду, будто в детстве, — вдруг одна из этих снежинок станет расти, и вырастут из нее белые сани, выйдет из них Снежная Королева и поманит меня за собой…
Но нет, я не привяжу свои санки к саням Снежной Королевы, не объеду с ней трижды вокруг площади, не отправлюсь на край света. Я уже на краю света. У меня уже застрял в сердце осколок зеркала тролля. Да и площади в Такакирвесе нет.
Токио, 25 февраля
Ираида, зачем все так болезненно? Мне в Финляндии очень понравилось. Я бывал там на соревнованиях штангистов в 80-е годы. Финны — наши друзья! Они были почти членами Варшавского договора. Сколько лет терпели, когда наши ракеты ПВО шмякались на их территорию во время стрельб! Ездили в Ленинград, танцевали вприсядку вокруг статуи Пушкина. Водка, балалайка, матушка. Или ты забыла финские товары в магазинах нашего ленинградского детства? Куриные яйца по девяносто копеек, которые были крупнее наших «диетических» за рупь пять…
Насчет гражданства. В Японии его иностранцу получить почти невозможно. Кое-кто из моих знакомых борцов его имеет. Гаваец Акебоно, например. Но это за особые заслуги! А вообще здесь есть дети иммигрантов, родившихся в Японии, но не имеющие японского гражданства. Взять хоть корейцев или индийцев.
Чем тебе не нравятся торжества по поводу присвоения иммигрантам финского гражданства? Местные это делают по доброте сердечной! Чтоб иммигранты чувствовали себя как дома. Написал и рассмеялся. Ты права насчет приема в пионеры.
День Всех Влюбленных у нас с Таэко прошел по-деловому. Съездили в Харадзюку, посмотрели дурацкую американскую кинокомедию. Посидели в кафе на Омотесандо-дори, будто ожидая, что кто-либо из знакомых там нас увидит. Романтика — неотъемлемая часть приключения, именуемого «кокусай кеккон», брака с иностранцем. Счастливее всего Таэко бывает в июле, в сезон «ханаби[2]». Уважающая себя девушка ходит на «ханаби», с возлюбленным. Нигде и никогда не увидишь такого разгула романтики, как в июле! Томные вздохи, держание за руки. Другие атрибуты сезона — хлопчатобумажные кимоно и деревянные сандалии. В отличие от большинства иностранцев, я себя в этих доспехах чувствую вольготно. Уж что-что, а завязывать пояс «оби» я умею! А в сандалиях «гэта» могу не только ходить, но и бегать. Под расцветающими в небе букетами фейерверков девчонки бросают на Таэко завистливые взгляды. Парни при виде соплеменницы в обществе «гайдзина» выкрикивают ехидно:
— Глянь, этой обычного мало! Ей подавай большой, как сарделька!
В общем, полное супружеское счастье.
Но сейчас зима, холод, безработица. Счастье тает, как сахарная вата. Любовная лодка того и гляди разобьется о прозу жизни. И в этом ей помогут теща с тестем! Тесть недавно в разговоре с Таэко назвал меня «содай гоми». Так именуют крупногабаритные отходы, от которых трудно избавиться.
Чем больше времени Таэко проводит в мастерской, изготовляя продажных ангелов, тем больше каменеет ее лицо. Удары судьбы делают его похожим на лицо боксера. Каменеет не только лицо, но и другие части тела жены. О таком явлении, как секс, я скоро буду иметь понятие лишь по фильмам. Ираида, я люблю свою жену! Я ей на рождество коньки подарил фирмы «Белоснежка». Как мы жили, пока к родителям не переехали! Меня тянет привлечь ее к себе, погладить по волосам — но я не смею…
Интересно, как обстоят дела в твоей семье? Как-то ты мало пишешь о своем «кокусай кеккон», международном браке.
Такакирвес, 28 февраля
Ты прав, Иван. Я почти не способна писать о приключении, которым является мой брак. Подобные истории рассказывают не сами персонажи, а их взрослые дети.
Папа и мама любили друг друга, но не могли договориться, где им жить. Когда-то они жили в коробке из-под свадебного торта. Потом в поезде «Петербург — Хельсинки». Пытались жить на радуге, но она рассеялась. Хотели поселиться в замке, который папа нарисовал цветными мелками на асфальте, но замок смыло дождем. Одно время они жили в постели, будто Джон Леннон и Йоко Оно. Так возникли мы, дети.
Когда-то муж убеждал меня, что я тут обойдусь шведским. Он плохо знал свою родину. Сам он свободно говорит по-фински. Моих проблем ему не понять. Знаю шведоязычных финнов, которые называют финноязычных сограждан «уграми». И постоянно сталкиваюсь с финноязычными, которые не выносят финских шведов. Куда же притулиться бедному иммигранту, знающему шведский язык?
Насчет праздничного приема в гражданство. Не ты ли жаловался, что японцы иностранцев воспринимают как группу, а не как индивидов? Думаешь, в Финляндии по-другому? Показуха только увеличивает пропасть между иммигрантами и аборигенами. По мне так: коли живешь в стране давно, обществу полезен, платишь налоги, почему бы тебе не дать гражданство? Без фанфар и речей о том, кто его достоин. Финские алкаши у магазина «Алко» его имеют, хоть и не достойны.
Насчет балалайки и матрешки ты мне не пиши. Я выросла в городе, полном пьяных финнов. Как-то на Невском такой тип махал ассигнацией перед носом моего спутника, которого принимал за сутенера. Показывая на меня, он назидательно твердил:
— Я хочу, чтобы она говорила по-фински!
Тот тип не оставляет меня ни во сне, ни наяву, принимая разные обличия — неизменно очень строгие. Кстати, бумажка о том, что я знаю финский, у меня есть! Не зря я зубрила его на дорогостоящих курсах. Только применить мне его здесь не пришлось: на работу меня не брали.
Насчет того, что финны — наши друзья. Это представление распространено среди русских, не живущих в Финляндии. По последнему опросу населения, шестьдесят два процента населения страны резко отрицательно относятся к русским. Строгий финн — страшилка из моего детства. Мой папа, проживающий то ли в Канаде, то ли в Америке, мечтал, чтоб я вышла замуж за строгого финна. И чтоб на себе вывезла его, то есть папу, вместе с мамой в Финляндию. Или хотя бы его одного. В конце семидесятых он ездил в Финляндию на конференции. Поил кого-то водкой, клялся в вечной дружбе, выцыганивал батарейки.
Папе нравились финские обычаи.
— Выйдешь за финна, он будет тебя держать строго! — мечтал он. — Финн не то, что русский! У него в доме каждый листик на фикусе сияет чистотой. Если что не так, он слов попусту тратить не будет…
Тут папа многозначительно умолкал и делал красноречивый жест.
Последний раз я эту мантру слышала накануне развода родителей.
— Финн — строгий хозяин, рачительный, — упоенно бормотал папа. — Он беспорядка не потерпит, он будет жучить!
— А зачем за такого выходить, если будет жучить? — брякнула я.
— То есть как?
Папа опешил, будто я произнесла нечто кощунственное. Мысль о том, что кто-то вроде меня может добровольно отказаться от самой заманчивой перспективы, которую судьба сулила жительнице города Ленина, его никогда не посещала.
Вскоре он махнул рукой, женился на еврейке и уехал то ли в Америку, то ли в Канаду. А я, к своему изумлению, вышла замуж за финна. Только не за такого, которого мне прочил папа. Муж не проверяет состояние листочков на нашем фикусе. Не проверяет, где я была вечером. Не проверяет, с кем именно я общалась — с Некрасивым Литератором или с Красивым. Каждый день я готовлю ужин, и каждый день муж радостно изумляется этому, будто не ожидал от меня ничего подобного. Когда мы были беднее церковных мышей, он подарил мне на день рождения шубу. На нее ушел весь грант, который он получил как самый молодой и талантливый выпускник своего факультета. Эта шуба греет меня уже пятнадцать зим. А папу греет искусственный камин то ли в Канаде, то ли в Америке.
Токио, 3 марта
Судя по всему, ты вышла замуж по настоящей любви. А я женился больше по здравому смыслу. Пока у меня была работа, все было очень даже ничего. Теперь мы с женой в основном раздражаем друг друга.
Ну зачем она стремится похудеть? Вычитывает советы в журналах с самыми антипохудательными названиями — Muffin, Croissant.
— Мне не нравятся худые! — твержу я ей. — Хочешь сбросить пару кило, поработай на моем гребном тренажере. Я знаю, как вес сгонять, я бывший штангист!
Но Таэко предпочитает порошковую диету. Черт бы побрал японский культ Одри Хепберн и прочих худышек!
Стал я, грешный, вертеть головой по сторонам. Свободного времени у меня теперь хоть отбавляй. Побывал в Русском клубе. Поучаствовал в шуточном конкурсе — кто быстрее обернет девушку туалетной бумагой с ног до головы. Проиграл. Фигуристая мне партнерша попалась, хотелось помедленнее ее оборачивать. Бывшая стюардесса. Ноги от плеч растут. Муж-японец втрое старше и вдвое шире, она фотографию показывала.
Не удержались мы и посетили «love hotel». Партнерша выбрала номер, разрисованный ангелами. Мне в этом упрек от Таэко померещился. В графе «супружеская неверность» я поставил честно заработанную галочку. Правда, всего одну, да и то с натяжкой.
А летом со мной настоящее наваждение было! После поездки в Россию дрогнул мой мир, как при землетрясении. Взыграл во мне «рорикон», комплекс Лолиты. Увлекся я девушкой лет двадцати, которая живет по соседству.
У меня особая форма фетишизма — я обожаю кружева! Белые, розовые, будто цветы сакуры. Голубые, словно соцветья гортензии. Черные, хоть это и вульгарно.
Маюми явилась мне из кружевной пены, точно японская Афродита. Ее зонтик сводил меня с ума. Лента на ее шляпке волновала меня больше, чем бикини на всех европейках вместе взятых. В бикини я Маюми не видел. Она была наиболее одетой из всех известных мне женщин! В этом таился адский соблазн: одевалась она в кружева. Нет, все-таки Таэко в таком прикиде мне бы видеть не хотелось. Женитьба — шаг серьезный. Я рад, что моя жена не ажурная бабочка, а ответственная мать семейства.
Маюми не принадлежала ни к какой социальной группе. В Японии человек может быть кем угодно: хиппи, трансвеститом, татуированным с головы до пят «якудза». Но он должен вращаться в кругу себе подобных. А Маюми не вращалась. Я ее не видел в обществе других «кружевных» панков. Она всегда бродила одна.
Бродила она вокруг пруда в парке. В нашем районе, среди кумушек в кримпленовых штанах из универмага «Jusco» — для прогулок в таких нарядах требуется смелость. Я не знал об этой девушке ничего, а спросить у своих домашних не решался.
Как-то в воскресенье пошли мы на детскую площадку.
— Это что за чучело? — спросил я жену, когда мимо нас продефилировала незнакомка в костюме рококо. Моя наигранная грубость пришлась Таэко по душе.
— Это Маюми, — улыбнулась она. — Она чокнутая. Всю зарплату оставляет в магазине «Baby, The Stars Shine Bright». Живет с отцом.
— Мать умерла?
— Уехала. У нее новая семья на Окинаве. Богатый муж…
— А где работает эта Маюми?
В моем представлении такая девушка могла работать только в элегантном кафе.
— В рыбной лавке по ту сторону железной дороги! Правда, смешно?
Но мне было не до смеху. Мой идол разлетелся на тысячу кусков. Мне стало жаль себя и проведенного в бесплодных грезах лета.
Теперь зима. Маюми сменила летние платья на опушенную мехом викторианскую пелерину. Когда она проплывает мимо, мне чудится рыбный запах. Кружева напоминают мне чешую. Впрочем, я ведь всегда могу позвонить стюардессе…
Пока я тебе писал, пришел сборщик платы за газетную подписку. Я с трудом разыскал чернильную подушечку, но штампика с фамилией тестя найти так и не смог. Дома только мы с Анной. Сборщик зайдет снова завтра вечером.
Такакирвес, 8 марта
Прохвост ты старый. Стюардессы, завернутые в туалетную бумагу, кружевные девушки… Ничуть не изменился с тех пор, как я о тебе роман писала!
Сама я на сторону не гляжу. Обстоятельства благоприятствуют моей супружеской верности: мы живем в поселке, населенном ветеранами-фронтовиками.
Чем по отелям бегать, подумал бы, как раздобыть русские фонты для компьютера. Ты мне обещал перейти на электронную почту!
Насчет того, что твоя жена борется с лишним весом. Я это понимаю. Мои подружки мечтали стать кто ветеринарным врачом, кто модельером. Я же мечтала стать Худой. С тонкой талией, узкими бедрами, едва развитой грудью. Вырасту и стану худенькой. И все меня будут любить. Все-все. Даже мама.
Моя мама родилась в Ленинграде, но, видимо, происходит из Венесуэлы. Только там женщины так сильно одержимы весом своих дочерей. Пища, исчезавшая у меня во рту, причиняла моей маме страдания. Подобно Байрону, который не мог смотреть, как его возлюбленная ест, она не выносила вида дочери, поглощавшей картошку.
— Ты бы посидела на кефире и яблоках! У тебя вид, как у сорокалетней тетки!
Таков был рефрен моей юности.
— Как бы убрать эти галифе? — беспокойно бормотала мама, разглядывая мои ляжки.
Такие же были у нее самой, у ее разведенных сестер и у моей бабушки. Мне предстояла Великая Миссия — осуществить мечты трех поколений женщин, сделавшись Худой.
Папа вторил маме на разные лады:
— У тебя живот как на четвертом месяце беременности! Грудь, как у кормящей женщины!
Пересекая комнату на его глазах, я втягивала живот и горбила спину. Но все было тщетно. Как я ни прятала свое тело под мешковатой одеждой, родители все равно знали, что оно там есть. Однажды папа сфотографировал меня пониже спины, когда мы были на пляже. Снимок мама повесила у меня над письменным столом.
Тогда-то я и стала Великим Городским Шаманом. Я отказалась от пользования лифтами и общественным транспортом. Я стала бродить по Городу.
Сколько раз я брела из центра домой на окраину, надеясь таким образом сбросить хоть полкило! Однажды мы с мамой прошли пешком через весь Город. В то время мы были очень дружны. Нас часто принимали за сестер, причем меня за старшую. Шли мы всю ночь. Это была новогодняя ночь после застолья у знакомых. После той ночи я надеялась влезть в тесные джинсы, купленные мамой у спекулянтки.
Когда мне было девятнадцать, родители развелись. На развалинах семейного очага осталась я, курящая, с широкой талией и непривлекательными «галифе». Я твердо знала, что похудей я в свое время хоть на пять кило, родители бы не развелись. Ах, если бы я тогда взяла себя в руки и стала щупленькой вроде Одри Хепберн, они были бы счастливы друг с другом!
Прошло двадцать лет. По-прежнему я сижу на развалинах, подсчитывая калории и куря одну сигарету за другой. По-прежнему втягиваю живот, если мне случается пересекать комнату на глазах у мамы, когда та у нас гостит. Если бы я похудела на десять кило, то она бы перестала считать себя Жертвой. А если на пятнадцать — воскресла бы бабушка, умершая от рака. Ну а если бы я сбросила тридцать кило, то оказалась бы в той весовой категории, где у меня были молодые папа с мамой, детское тело и мечты стать то ли ветеринарным врачом, то ли модельером. Но лучше всего похудеть на шестьдесят восемь килограммов. Тогда я, миновав эмбриональную стадию, исчезла бы без остатка, и мой внешний вид никого бы больше не тревожил.
Такакирвес, 20 марта
Что-то долго от тебя нет ответа. Не обиделся ли ты, что я тебя прохвостом обозвала? Так ведь я же любя.
О любви я, кстати, много думаю. Правда, не о такой, как ты. Основная моя проблема в Финляндии в том, что я не могу полюбить эту страну. Даже в лучшие минуты я себя чувствую унылым дачником, живущим на станции Хлебниково. Не думай, что я не пыталась любить Финляндию. Пыталась. Царапалась в запертую дверь финского языка. Ходила в Финский городской театр. Штурмовала романы Мики Валтари. Пыталась полюбить некрасивые чашки фирмы «Арабиа», рок-группы «Eppu Normaali» и «Leningrad Cowboys». Хотела полюбить Хельсинки, его дворы, похожие на петербургские, старинные лифты с раздвижными решетками. Могла подолгу стоять в подъезде с таким лифтом, глядя во двор из затейливо украшенного эркера.
Могла — но не стояла. Потому что не имела права. Потому что боялась, что проходящая мимо старушка спросит меня, какое у меня дело к этому эркеру, к этому лифту. Услышав мой финский язык, она поймет, что дело нечисто. Захлопнув за собой дверь, она ринется к телефону. Приедет полиция, наденет на меня наручники и увезет в казеный дом, подальше от красивого здания. И долго еще будет мой супруг слоняться по присутственным местам, вызволяя меня из лап правосудия.
Приснилось мне, что я просыпаюсь на столе анатомического театра. Строгий голос вопрошает откуда-то сверху:
— Почему ты не развиваешь в себе финскую идентичность?
На этот вопрос я буду отвечать только в присутствии моего адвоката. Но у меня нет адвоката. У меня нет даже литературного агента. В книгах местных литературоведов я не фигурирую. Не потому, что плохо пишу, а потому, что меня не удается отнести ни к какому направлению. Кого я здесь представляю? Я родом из страны, которой больше нет, из города, которого больше нет. И живу в стране, которой нет, в «шведоязычной» Финляндии. Есть я? Нет? Науке это неизвестно.
Совесть нашептывает мне, что я высокомерна. Привезла шведский язык в Финляндию — высади в местный грунт, полей, унавозь, чтоб пустил здесь корни! А то живешь — ни Богу свечка, ни черту кочерга. Сапрофит какой-то.
Местный писатель объясняет публике, что в языке заключается смысл его существования, что язык отцов и дедов свят, несотворим, неуничтожим, — а потом выхожу я с заявлением, что мне плевать, на каком языке я рассказываю свои истории, важно, чтобы занятно выходило. И хочу прибавить, что все люди братья, что эпоха национальных государств прошла, танки глобализации подмяли под себя малые культуры, а Скандинавию населяют люди по имени Златан и Доктор Албан.
Но строгий голос продолжает вещать:
— Ты о себе не воображай. Здесь есть писатели, выросшие за границей, но они ассимилировались с нашей культурой.
Не запирайте меня! — хочется крикнуть мне. Оставьте открытой дверь, позвольте дышать воздухом разных широт, ночевать в стогу, жить на чемоданах. Не хочу я рядиться в национальные костюмы, исполнять гимны, я всего лишь скоморох, ребенок, распевающий «Сурка» под вашими окнами, заезжий шпагоглотатель! Будьте щедры. Будьте милостивы. Пощадите.
Когда-то я пыталась оправдать возложенное на меня доверие. Переселившись к мужу, в первое же утро стала культивировать новую идентичность. Надела платье в горошек, форму домохозяйки и отправилась в магазин. Повстречав старушку с авоськами, предложила донести покупки до дома. Та не испугалась необычного предложения. Но больше со мной иметь дела не захотела.
Я еще долго болталась по поселку. Копалась на участке, собирала малину, помогала какому-то дяденьке переписываться с русской дамой. Одновременно читала книгу «Тесная комната» о шведской литературе Финляндии, приучая себя к мысли, что эта комната — мой дом, что Россию нужно называть «мое прошлое», что жена да прилепится к мужу своему, что приговор окончательный и обжалованию не подлежит.
Через полгода у меня родилось подозрение, что мир больше Такакирвеса. К нам заглядывала пожилая соседка, клавшая в кофе щепотку соли. Я вдруг поняла, что с этими людьми у меня не будет коллективных воспоминаний. Не с кем будет посидеть на старости лет, вспоминая совместные приключения или злоключения. Но с жителями России у меня тоже не будет совместных воспоминаний. Я выпала из коллективной памяти. Как в «Калевале» сказано: «Выпал Куллерво из рода».
Улетучилось мое опьянение Временем. Теперь Время обволакивало меня сырыми, тяжелыми пеленами. С каждым днем они становились все толще. Их слои превращались в непробиваемый панцирь. Из энергичной домохозяюшки я превратилась в обездвиженную, загипсованную Временем фигуру. Ноги перестали носить меня по поселку. Руки перестали тревожить клавиши пианино «Красный октябрь». Мускулы в шейном отделе сделались будто цемент. Я больше не могла вертеть головой. А ведь я всегда любила смотреть по сторонам! Мышцы моего лица приняли очертания гипсовой отливки, на манер посмертной маски Петра Великого.
На негнущихся ногах, чуть не сокрушив по дороге наш внушительный, но совершенно пустой почтовый ящик, я выбралась на остановку автобуса. В нем было душно и тепло от человеческих тел. Когда я доехала до Хельсинки, гипс немного размяк в предплечьях и в шейном отделе, а также дал сильную трещину на коленях. Я осторожно вздохнула. Мои ребра приподнялись, будто два облепленных глиной крыла. Это были мои прежние крылья. Просто теперь они находились в другой части моего тела. Я приехала в Город искать работу.
Токио, 21 марта
Извини за молчание, Ираида. Здесь творятся такие вещи, что я будто новым человеком стал! А именно — у меня объявились родственники.
Недавно получил письмо, которое мне переслал мой бывший тренер Гендзияма. Письмо было из России. Увидев фамилию отправителя, я решил, что у меня галлюцинации. Это была моя собственная фамилия.
Пишет тебе вдова твоего брата Анатолия. Про тебя мы читали в газетах. Твоя племянница учится на дирижера-хоровика в музыкальном училище. Наш Череповец — побратим города Кавагоэ. Недавно делегация студентов из Кавагоэ посетила художественный колледж, где я преподаю. Мы им показывали, как плетут вологодские кружева. 15-го марта твоя племянница приедет в Японию в составе группы череповецких учащихся. Вот адрес, по которому они будут проживать.
Далее были число и подпись. Я был так потрясен, что едва обратил внимание на своеобразный постскриптум: Мы с сыном увлекаемся нумизматикой. Пришли нам японские банкноты разного достоинства, в двух экземплярах.
Чтобы придти в себя, я сделал пару дыхательных упражнений. Потом принялся высчитывать, сколько племяннице лет. Считал-считал — и насчитал двадцать два года.
…Кавагоэ — городок в префектуре Сайтама. Дома на его главной улице, загазованной и шумной, представляют ту старинную архитектуру, которой Токио лишился в результате землетрясения 1923 года. Дом, где разместились учащиеся из Череповца, архитектурной достопримечательностью не являлся. Это было одно из тех безликих бетонных зданий, которыми изобилует современная Япония.
К моему изумлению, сторож интерната сразу осознал, что перед ним великий, незабвенный Исамасии! Приседая от радости, он проводил меня на волейбольное поле, где полдюжины японских ребят натягивали сетку. По другую сторону сетки стояли в выжидательных позах их череповецкие сверстники.
Как мне ее узнать? — пронеслось у меня в голове. С трудом передвигая ноги, я подошел ближе. Сторож, не осознавая важности момента, услужливо семенил рядом.
Высокая длинноногая девушка в оранжевой куртке, с узлом светло-русых волос на затылке обернулась. Я увидел ее лицо — и земля дрогнула у меня под ногами. Это было лицо моей матери.
Не помню, кто из нас двоих к кому подошел. Племянница потом, смеясь, говорила, что у меня был такой вид, будто я ее боднуть собираюсь. Наверное от того, что я пытался сдержать слезы. А у нее слез на глазах не было.
Первое, что я помню, это была ее белозубая улыбка. И еще какое-то сияние, исходившее от нее. И вдруг — голос. Низкий, густой, удивительно к ней не шедший. Глубокое контральто:
— А на фотографии в газете у тебя длинные волосы.
…Мы сидели в прокуренном кафе на окраине Кавагоэ. Если приглядеться, она была не так уж похожа на мою маму. Но она была похожа на меня! Пожилая официантка, принимая заказ, назвала меня ее отцом.
— Ты всего на шестнадцать лет меня старше! — засмеялась племянница.
— На семнадцать, — поправил я, будто эта деталь имела значение.
Помянули мы ее отца, моего брата, повздыхали. Выпили рисового вина. Мне хотелось умыкнуть вновь обретенную родственницу к себе в Оотаку, но это было невозможно. Она гостила в Японии по приглашению города Кавагоэ. В результате переговоров с «кочо-сенсэй», директором интерната, мне удалось выторговать полдня в воскресенье, чтобы познакомить племянницу со своими домашними.
Встретили они ее, к моему удивлению, с энтузиазмом. Особенно тесть. Облачились в кимоно. Теща осведомилась, не желаю ли я как хозяин дома(!), чтобы она продемонстрировала гостье чайную церемонию. Теща гордится тем, что получила достойное воспитание.
Анна-тян была счастлива. В парадном розовом наряде она устроилась на коленях у своей двоюродной сестры. Анна украшала ее длинные светлые волосы заколками с мышкой Минни и с кошечкой Китти, повторяя:
— Химе-сама… Химе-сама.
Тесть прыгал вокруг них с фотоаппаратом. Узнав, что «Химе-сама» значит «принцесса», племянница покачала головой:
— Это не я Химе-сама, а ты, Анюта! Ты принцесса, понятно?
Анна поняла. Она принесла Барби и положила гостье на колени. Таэко умильно улыбалась. Но когда дочка притащила ангела, украшающего наш комодик (супружеской постели как таковой у нас нет), улыбка сбежала с лица жены.
— Твоя племянница так на тебя похожа!
Это было единственное, что Таэко мне сказала после визита.
— Она похожа на моего брата, — солгал я, чтобы разрядить атмосферу.
При расставании я попытался вручить племяннице три банкноты. Самой крупной из них была банкнота в пять тысяч йен.
— Десятитысячную пришлю в лучшие времена, для вашей коллекции… — смущенно пояснил я. — Вот банкнота в две тысячи йен, их недавно выпустили. Красивая, да?
— Для какой еще коллекции?
Выслушав мои объяснения, племянница закатила глаза к небу.
— Это мама тебе написала? И ты поверил?
Я уже знал, что моя невестка второй раз вышла замуж. Знал, что у племянницы есть младший брат. Знал, что музыкальная специальность была мечтой ее матери, но что поступить девушке на фортепианное отделение не удалось, поэтому учится она на неперспективном отделении дирижера-хоровика. Но в тот момент я понял, что не знаю чего-то очень существенного об их семье.
— Не возьму я от тебя денег, — мрачно сказала племянница. — Мамочка перебьется.
Помолчав, она вскинула на меня глаза и спросила:
— Я тебя еще когда-нибудь увижу?
Эти слова неожиданно пронзили мне сердце. Мы стояли на станции Исикавадай. Нас окружали японцы, японцы и еще раз японцы. Им не было дела до двух светловолосых людей, оказавшихся в их стране.
В целом мире нет человека, более похожего на меня, подумал я.
Наконец я честно ответил на ее вопрос:
— Не знаю.
— Ты бы хотел меня еще увидеть?
— Конечно! — с жаром откликнулся я. — Если бы дело было только в хотении…
Она засмеялась:
— Дело всегда только в хотении! Есть телефон, электронная почта. Мир тесен!
Ну вот, Ираида, теперь ты все знаешь. На завтра договорился с Робертом Рыбалкой (есть тут такой прыткий типчик), чтобы он установил мне русские фонты. Действительно, пора переходить на электронную почту! После встречи с племянницей я возродился к новой жизни. Будто душа воссоединилась с телом. Одна проблема: мои домашние это заметили. И теперь мне как-то совестно перед ними.
Разъясни, пожалуйста, что такое «дом фронтовика». Ты писала, что несколько лет прожила в таком доме.
Такакирвес, 28 марта
Мои поздравления новоявленному дяде! Рада появлению твоей племянницы: благодаря ей ты решил установить, наконец, русские фонты.
Тебе надо поставить особенности японской психологии себе на службу! Теща с тестем не хотели, чтобы ты говорил с дочкой по-русски. Теперь они знают, что у нее есть в России родственники. Твоя реакция на племянницу естественна. Почему мы должны перед кем-то извиняться за то, что любим своих родственников?
Мне в Финляндии трудно еще и потому, что здесь нет никого, кто знал бы меня с детства. Нет у меня фундамента, пусть я и выделяюсь среди многих. Нет-нет да и качнется все кругом, хотя землетрясений в Финляндии не бывает.
«Дома фронтовиков» были построены на участках, которые после войны выделялись ветеранам. Много лет мы с мужем по дешевке снимали домик, где время остановилось на зарубке «пятидесятые годы». Потом здесь вспыхнула ностальгия по послевоенной эпохе, и такие дома вошли в моду. Теперь они стоят бешеных денег.
Если верить статистике, заветная мечта любого финна — собственный дом. Где была бы полная независимость и полная, безоговорочная тишина. У них населения во всей стране пять миллионов. Мало им тишины.
В первый год, когда я изучала финский на курсах, я узнала, как называются разные типы жилищ.
— Мы живем в отдельном доме, — мрачно призналась я.
Мои товарищи, жившие в городских квартирах, зачарованно уставились на меня.
— Ого! Ты живешь на вилле? — воскликнула шведка из Гетеборга.
Я скрипнула зубами. Вилла представляла собой два подслеповатых окошка, а над ними — крыша с трубой. Бесполезно, однако, было бороться с разыгравшимся гетеборгским воображением, да и в классе установилась уже благоговейная тишина.
Домишко в Такакирвесе стал моей смирительной рубашкой. Один вид его вызывал у меня чувство жестокой абстиненции. У мамы, часто гостившей у нас, домик вызывал слезы умиления. Ей так нравились тишина и покой. О мое детство, золотая идиллия! Семейные вылазки на природу, тишина и покой, папа, фотографирующий мои филейные части.
Сколько дней я просидела в «доме фронтовика»? Тысячу и один день. Когда муж накопил на подержаную «Тойоту», я стала ездить в Город в поисках культуры. Муж был добрый и сидел после работы с ребенком.
В один из таких вечеров я, промчавшись шестьдесят километров по шоссе, попала на старый советский фильм без субтитров. Позабыв про все, часа два я бродила по этому фильму. Вышла из него в незнакомый город. Через полчаса поняла, что стою в центре Хельсинки. Еще через полчаса вспомнила, где оставила «Тойоту». Усевшись в нее, не могла вспомнить, где задняя передача. Хорошо, дорогу в Такакирвес нашла.
Токио, 30 марта
Пишу, наконец, по электронной почте. Не считай калории и не кури одну сигарету за другой! Не вернешь ты себе развалившуюся семью, которая, между прочим, съела, не поморщившись, твое детство! Поверь старому атлету. Мое детство тоже было съедено. Не семьей, а государственным спортивным аппаратом.
Если хочешь улучшить фигуру, займись гимнастикой пилатес. С твоим телосложением она эффективнее всего. Это я тебе как тренер говорю. А как мужчина скажу, что у тебя все замечательно! Удивляюсь, как все там в тебя не повлюблялись.
Но вообще, трудно приходится русским женщинам! С племянницей обменялся парой мэйлов. Диплом она защитила, а с трудоустройством проблемы. Предлагают работать моделью, бюстгальтеры рекламировать, танцовщицей в ночном клубе… Спрашиваю: разве мать с отчимом тебя до такой жизни допустят? А она мне: ты что, от века отстал? Первую работу мне мать присмотрела, вторую — отчим.
У девчонки музыкальное образование, абсолютный слух, да и голос абсолютный! На гитаре играет, на балалайке. Но никому ничего, кроме ее тела, не нужно.
Не знаю, что предпринять. Хотел бы пригласить ее в Японию. С хоровым пением у нас тут, правда, напряженно. Не любят японцы петь хором. Все же пусть она лучше здесь поработает, чем в Череповце. Здесь раздеваться не заставляют. В элитном клубе можно хорошо заработать в качестве «bar hostess», не расстегнув ни единой пуговки. Господи, что я плету? Я бы ни за что не позволил ей работать в баре! В прошлом году одну «hostess», англичанку Люси Блэкман, убил японский клиент.
У нас здесь «домов фронтовиков» нет, но ностальгии по послевоенной эпохе хоть отбавляй. Япония стареет, продолжительность жизни растет. Надо и семидесятилетним что-то дать на рынке забав. Предприниматели наперебой стараются вернуть старикам «эпоху Сева», когда те были молоды и исполнены светлых надежд после страшной и бессмысленной войны.
Недавно Анна-тян увидела в витрине старый телевизор и говорит:
— Вот дедушка нашего телевизора!
И мне стало грустно. Ни про что русское она так никогда не скажет.
Но я люблю свою новую родину! То чувство, которого тебе так не хватает, есть в моей жизни. Им я не обойден.
Я люблю сверхсовременный неоновый Токио, но особенно люблю Токио старинный. Парк Уэно, который старожилы называют лесом. Все здесь старинное: деревья гинкго, земля, пруд, зоопарк, даже самый воздух. В парке у пруда обитают ночные цапли. После войны здесь находился черный рынок. Мне нравится думать, что здесь было как в Питере на Сенной площади.
За «ятай», передвижными стойками с жареной гречневой лапшой, властвуют дочерна загорелые, низкорослые мужики с головами, повязанными скрученными в жгут белыми полотенцами. Их лица лоснятся от пота. Манера у этих продавцов почти горделивая. Они не угодливы, редко кланяются.
Здесь я часто бываю с Анной. Именно я — русский папа! — приучил дочку к лакомству «тайаки». Это печенье в форме рыбки, начиненное джемом из сладких бобов «адзуки». Недавно в Токио был месячник национальной одежды. В кимоно пускали бесплатно в метро. Мы с дочкой наряжались и ездили в Уэно.
Я давно перестал жить соревнованиями, победами и поражениями. А ты, Ираида, — амазонка! Все воюешь. Мчишься по встречной полосе. Живешь в режиме элитного спортсмена, чтобы однажды выскочить на арену сияющей победительницей. Получается, я живу женской жизнью, а ты — мужской. Наверное, на тебя повлиял западный феминизм. Я все не решался спросить: почему ты не пишешь о муже и детях? Неужели у тебя совсем нет друзей?
Такакирвес, 31 марта
Видеокассету «Пилатес» я уже купила по Интернету. Но фигура мне нужна лично для себя. Я не стремлюсь к тому, чтобы жители Финляндии мною восхищались. Боже меня сохрани. Здесь куртуазности нет. Если на меня загляделся мужчина, значит, он пьян. Или я бигуди забыла снять. К тому же русских женщин принято считать проститутками. Так что нетушки, я в танке! Мимо проеду, даже башней не шевельну.
Кстати, странно, что куртуазности здесь нет. Когда-то моим любимым героем из «Калевалы» был весельчак Лемминкяйнен. Я думала, это и есть типичный финский мужчина. А теперь — как ни погляжу, вокруг одни куллерво[3].
Ты амазонкой, воительницей меня назвал. Ты прав. За время моего последнего крестового похода муж подзабыл, как я выгляжу без забрала.
Мой муж — орнитолог, человек науки. Он единственный из моих здешних знакомых, кто равнодушен к дебатам об идентичности. Муж делает мою жизнь возможной. Он мне как воздух, в прямом смысле слова. Когда он есть, я его не очень замечаю, но если куда-то денется, я задохнусь.
Ты ошибаешься: на меня не западный феминизм повлиял, а русские сказки! Ведь были в русском фольклоре поляницы-богатырки. Помнишь про Марью Моревну? Она на войну идет, а муж, твой тезка, дом ведет.
Писательницы не так уж часто пишут о своих детях. По этой проблеме здесь даже устроили литературоведческий семинар.
В отличие от моей мамы, я всегда хотела иметь детей. Сначала я мечтала о братиках и сестричках. Потом о своих детях, которые сидели бы чинно за столом и вместе делали из желудей человечков.
Как родитель я в Финляндии настолько беспомощна, что добровольно стала членом родительского комитета. Мои дети ходят в шведскую школу, так что с языком проблем у меня нет. Бегаю на собрания, пишу протоколы. Бюрократия — прекрасное средство против комплекса вины.
Воспитатель из меня никудышный, но я всегда была прекрасной мамой-наседкой. Готовлю борщи, пришиваю пуговицы, стригу ногти. Пока детей нужно было кормить, купать, возить в коляске, я была счастливее всех на свете. А потом они вдруг стали членами общества, которое мне чуждо. В детском садике пели песни, известные сызмальства всем родителям. Всем, кроме меня.
…Дочка хочет, чтобы я посидела рядом, пока она не уснет. Обычно я так и поступаю, но сегодня меня осенило. Нужно набросать новый рассказ. Срочно! Дочка долго хнычет, потом начинает орать. Ее заклятый враг — мой компьютер. Но как мне от него отойти, если самое главное пришло мне в голову именно сейчас? Завтра оно, вильнув хвостиком, исчезнет, оставив меня наедине с бестрепетным компьютером.
Дочка всхлипывает. Между нами дверь. Прости, дорогая. Я ухожу в царство придуманных людей и счастливых развязок — от живых людей, от бессмысленных развязок. Я никуда не денусь. Я скоро вернусь. Виновато возникну на пороге, поправлю одеяльце, перекрещу тебя. Еще один мой вечер прошел мимо тебя. Прости.
…Конечно, Иван, у меня есть здесь друзья! Во время редких приступов оптимизма я думаю, что их у меня больше, чем я себе представляю. Просто для того, чтобы это узнать, надо попасть к ним внутрь! Так, как я когда-то попала внутрь тебя, став твоим литературным медиумом. А со здешними такие номера не проходят. Они ведь тоже ездят в танках! К тому же все, с кем я общаюсь, помешались на дискуссиях об идентичности. Это касается и моих друзей, Красивого Литератора и Некрасивого. Общественность страдает боязнью пустоты. Ей нужна этикетка, чтобы спать спокойно.
Когда я слышу слово «идентичность», то снимаю с предохранителя свой пистолет.
Токио, 1 апреля
Судя по всему, у тебя нет друзей среди русских иммигрантов. И подруг тоже. Видимо, ты общаешься только с местными писателями-мужчинами.
Знаю, с русскими за границей нелегко дружить. Если ты сирый, неприкаянный, тебя пожалеют и приголубят, но не дай Бог, если ты карьеру какую сделал в новой стране! Роберт Рыбалка мне простить не может моих прежних интервью и ток-шоу. Хоть он и тогда был втрое богаче меня.
Такакирвес, 2 апреля
С русскими иммигрантами у меня тоже не вытанцовывается. Проблема не в том, что они мне завидуют. Они со здешним шведоязычным мирком не соприкасаются и попросту обо мне не слыхали. Но, переняв взгляды своих финноязычных знакомых, они считают финских шведов снобами и богачами.
Я все же пыталась подружиться с русским сообществом. Случай свел меня с бывшей официанткой гостиницы «Пулковская». Ходила я к ней на вечеринки, слушала разговоры о шмотках, купленных на распродаже. А потом она меня огорошила, намекнув, что мой муж, которого я однажды взяла с собой, в ее доме неуместен.
— Он симпатичный, хоть и финн, — сказала она. — Но здесь мы все русские…
— А как же Амаду, муж Оксаны? — возразила я. — Он из Сенегала!
— Амаду учился в Ленинграде. Он наш человек.
Дружба русских женщин в Финляндии порой имеет странные последствия. Одна хорошенькая дама, Людмила, даже в полицию попала. Финские соседи полицию вызвали. В отместку за какое-то недоразумение в общей прачечной.
— Вашу квартиру посещают по вечерам русские женщины! — разъяснили стражи порядка ошарашенной Людмиле. — Есть основания подозревать вас в сводничестве.
К счастью, ее тут же отпустили. Тем более, мужчины к ней почти не заглядывали. Но девичники у себя дома ей пришлось прекратить.
Ты прав: у меня почти нет подруг. Что из того? В Финляндии я знаю мужчин, которые дружат только с женщинами. Некрасивый Литератор тому пример.
Когда-то я играла во дворе с мальчишками. В Чапая, в ковбоев, в индейцев. У меня были игрушечный пистолет, лук и стрелы. Было у меня и две-три куклы, но попытки играть в них встречали неодобрение моих домашних. Возня с куклами в их глазах была признаком отсталости. К тому же мама боялась, что девочка слишком рано заинтересуется вопросами брака и семьи.
Моя мама стала мамой по недоразумению.
— Я не хотела детей, меня твой отец заставил, — любила она повторять.
Еще она, как и другие мои домашние, часто напоминала мне, что мое воспитание было Великой Жертвой. И что ради него они, как совместно, так и вразбивку, принесли Великие Жертвы. Я слушала, радуясь, что мои родные — самоотверженные люди, они не отдали меня в Дом малютки, не отнесли в лес на съедение волкам. Радуясь, я на всякий случай изучала народные руководства по выживанию: про Василису, забредшую к Бабе-Яге, про Настеньку в гостях у Морозко.
Эти народные героини были чрезвычайно кроткими и безропотными. Даже нечеловеческим усилием своей железной воли я такой стать не могла.
Когда мне было двенадцать лет, я записалась в кружок по стрельбе. Моя юность упоительно пахла порохом. Я стреляла с упора, с ремня, стоя, сидя, распластавшись на пыльном мате в школьном тире. Тогда все носили мини, а я удлинила школьную юбку, подшив к ней волан. Я никогда не носила мини. Даже в раннем детстве.
Когда-то я была награждена значком «Меткий стрелок». В Финляндии я скучала по оружию. В первые же месяцы принялась расспрашивать мужа, где можно пострелять. Он объяснил, что стрелки тренируются в специальных клубах.
— Там могут быть странные типы, — с беспокойством прибавил он.
Я все же попыталась записаться в такой клуб. Находился он в центре Хельсинки. Ко мне там отнеслись подозрительно.
— Почему ваше удостоверение личности временное? — мрачно осведомился бритый молодчик.
— Такое дают всем иностранцам на первые два года, — ответила я.
— Вот и приходите через два года, — отшил он меня.
Но и через два года я не стала членом клуба. В то февральское воскресенье, когда я вновь выбралась туда, улица перед клубом была усеяна машинами «Скорой помощи» и полицейскими кордонами.
Молодая женщина, член клуба, за час до моего появления расстреляла в упор из пистолета троих мужчин, ранила еще двоих и скрылась. Ее задержали в тот же день, в аэропорту. Это была тихая, неприметная особа с высшим образованием. Жила одна, с соседями не общалась. Ходила на работу, где тоже ни с кем не общалась.
В тот день она сделала одиннадцать выстрелов из «беретты» девяносто второго калибра. Замечательный итальянский пистолет! Мне из него стрелять не доводилось. Девятимиллиметровый пистолет дает очень сильную отдачу. Даже мужчине трудно с ним справиться, если стрелять много раз подряд.
Но та женщина справилась.
В газетах писали, что единственным ее другом был голден-ретривер. Что она была очень одинока. Как она ухитрилась стать одинокой? Она здесь родилась, выросла, ходила в школу. Финский — ее родной язык. Открою тебе секрет, Иван: я тоже была одинока. Мне тоже хотелось стрелять. Может быть, даже из «беретты». Я разыгрывала перед зеркалом супружеской спальни сцены из фильма «Таксист» Мартина Скорсезе.
К счастью, у меня родились дети, и одержимость оружием оставила меня. Периодически она дает о себе знать. Тогда я одолеваю друзей маниакальными монологами об оптических прицелах и прочих неактуальных в этой мирной стране вещах. Красивый Литератор огорчается. Его страшат матери семейств, владеющие оружием. Некрасивый Литератор бормочет, что женщины в Финляндии теперь тоже имеют право служить в армии, — и сконфуженно замолкает.
Токио, 3 апреля
Поосторожнее с оружием, Ираида! Ты меня смущаешь. Тем более что в армии я не служил. Нам засчитывали работу в пожарной части.
Ты часто пишешь про русские сказки. Марья Моревна идет на войну, Иван остается присматривать за домом. Так и у нас. Я читаю дочке сказки, а в это время жена сражается на ангельском фронте. Плотно сжав губы и нахмурив лоб, обмакивает переводные картинки в воду, снимает защитный слой, прилепляет их к брускам мыла.
Может, наши проблемы от того, что мы с ней в детстве разные сказки читали? Здесь сказочные персонажи какие-то странные. Только один из них мне понятен, рыбак Урасима, который попал в гости к морской царевне. Тоскуя по дому, он попросил царевну отпустить его повидаться с родными. На прощанье она дала ему ларчик, который запретила открывать. Вернувшись в свою деревню, Урасима увидел, что все изменилось. Никто его не узнавал. На земле прошли века, пока он гостил на дне морском. Опечалившись, Урасима открыл ларчик — и превратился в дряхлого старика.
Это про меня, Ираида. В России прошли века, пока я тут болтался. Тебе этого не понять. Ты часто ездишь в Питер. Ты меняешься вместе с ним. А для меня Великий Город остался царством, где время застыло навеки.
— Кагуйа-химе, — сонно бормочет Анна, глядя на меня полуприкрытыми глазами орехового цвета.
— Почитать тебе сказку про Кагуйа-химе? Про принцессу, которую дровосек нашел в бамбуковом стволе? Почему ты вдруг вспомнила про нее?
Дочка вздыхает:
— Потому что она никогда не вернется. Она ушла обратно к лунным людям. К таким, как ты… и Барби.
Внезапно я осознаю, что Анна говорит о моей племяннице. Я дровосек, нашедший лунную принцессу в бамбуковом стволе — и вновь потерявший ее. Будто в китайской пытке, этот бамбук пророс сквозь мое сердце.
— Не волнуйся, Ваня, — слышу я вдруг голос покойного брата. — Если что с родителями случится, я тебя усыновлю.
Утро застает меня в приемной господина Ногути.
— Что поделываете, Демидов-сан? — спрашивает мой прежний спонсор.
— Дочь воспитываю, — угрюмо признаюсь я. — Я «шюфу», домохозяйка.
Властитель соусной империи не видит в моих словах ничего странного.
— «Шюфу», — кивает он. — Вы мужчина, поэтому последний иероглиф здесь не такой, как в слове «домохозяйка», хотя произносится одинаково.
Он протягивает мне тяжелый стаканчик, наполненный виски.
— Вы говорите с дочерью по-русски? — осведомляется он.
Услышав ответ, Ногути разочаровано поднимает брови:
— Когда она вырастет, то, может быть, упрекнет вас, что вы ее не учили… Конечно, это ваша дочь и ваша жизнь. Что привело вас ко мне?
Просьба пригласить в Японию мою племянницу неожиданно вызывает у него сопротивление.
— Простите, Демидов-сан, я не решусь взять на себя такую ответственность. Может быть, я могу помочь материально?
Но денег я от него не возьму. Когда-то он меня финансировал три года.
В растрепанных чувствах, не понимая, зачем я это делаю, звоню Хёглю. Его я в последний раз видел на нашей с Таэко свадьбе.
— Приезжайте в гости! — радостно восклицает он.
— Я бы с удовольствием, — смущаюсь я. — Но у меня дочка…
— Неужто вы думаете, что старый холостяк испугается ребенка?
Слыша смех Хёгля, я вспоминаю его энтузиазм, его пристрастие к русским идиомам. Видно, я, сам того не зная, скучал по нему.
— Я, как раньше, веду телепередачи о математике для школьников, — говорит он. — Вашей девочке у меня понравится. А с вами я попрактикуюсь в русском!
Такакирвес, 4 апреля
Странно, что ты отказался от помощи Ногути. Зачем тебе Стефан Хёгль? В Японии он такой же «гайдзин», как и ты. Ведь он, кажется, родом из Венгрии?
Ты спрашивал, есть ли у моего мужа родные и друзья. Его родня живет в другой части Финляндии. Близких друзей у него нет. Многие здесь обходятся вообще без друзей. Особенно мужчины. Им хватает жены и детей.
Когда-то я пыталась приглашать к себе друзей-писателей. Однажды это почти удалось. Не знаю, с которой по счету из жен Некрасивого Литератора я познакомилась в тот день, но помню, что он приезжал с дамой. А Красивый позвонил в последний момент, взволнованно сообщив, что у кошки инфаркт и жена сейчас везет ее в больницу. У него нет водительских прав. До нас он так и не добрался.
— В Финляндии полно людей, которые тебя бы на порог не пустили за то, что ты русская.
Так сказал мне Некрасивый Литератор в день знакомства. Спустя пару месяцев он торжественно спросил:
— Скажи, Ираида, хоть один уроженец Финляндии общался с тобой естественно и непринужденно?
— Думаю, что да, — испуганно ответила я, недоумевая, что значит «естественно и непринужденно».
Слова Некрасивого Литератора возымели свое воздействие. Меня охватила паранойя. Много лет я боялась, что меня будут ненавидеть. Боялась таксистов, парикмахеров, дежурных врачей. Водопроводчиков, утеху домохозяек, я тоже боялась. И от страха врала, что я из Польши. Потом я перестала быть домохозяйкой и перестала бояться. Но, как я уже писала, этого недостаточно. Я хочу полюбить эту страну.
…В тот год, когда вышла моя первая книга, Красивый Литератор издал роман о судьбе финской шведки, которая, покинув родные края в Похъянмаа, переезжает в чуждый ей город Тампере, населенный финноязычными согражданами. Там она живет 45 лет — и страдает, страдает, страдает на протяжении 450 страниц.
— Какие нюансы проблем идентичности! — восхищались критики.
Один из них с жаром уверял, что жители его родного городка Карьяа радикально отличаются от населения городка Таммисаари, ну просто небо и земля, две жидкости разной плотности, не могущие смешиваться между собой.
От Карьяа до Таммисаари на электричке двенадцать минут. А от моего родного Петербурга до Такакирвеса? Этого расстояния здешний окололитературный люд не желает замечает. Все мои интервью начинаются одинаково:
— Ираида Далин — необычная финская писательница. Ты ведь финская писательница, Ираида?
Почему меня лишают права на самоопределение? Зачем им навязывать мне свой бренд? У них мало своих талантов? В Англии есть писатель Ханиф Курейши. Он там родился и вырос. Его отец из Пакистана, мать — англичанка. У Курейши диплом английского университета. Несмотря на все это, его называют писателем-иммигрантом. Мне же в Финляндии приходится спорить, чтобы кто-то меня так назвал.
— Они проявляют к тебе любезность, Ираида, — твердит Некрасивый Литератор. — Политкорректность диктует им, что «иммигрант» — плохое слово. Поэтому называют тебя финской писательницей.
— Но чего они нашли во мне финского? У меня другой темперамент, за мной стоит другая литературная традиция. Я у вас ничего не взяла, у меня есть все свое.
Кивнув, Некрасивый Литератор тут же отрицательно мотает головой:
— Здесь люди определяют себя через язык. Если ты пишешь по-шведски в Финляндии, значит, ты финская шведоязычная писательница.
— Но ведь даже мой шведский не отсюда происходит! Я говорю с тем же произношением, которому научилась в Ленинградском университете. На вопрос о своих литературных ориентирах я называю Гоголя, Ильфа и Петрова, Михаила Жванецкого, Сергея Довлатова. Может, они тоже финские писатели?
Некрасивый Литератор вздыхает.
— Тебе нужно почитать наших, Ираида. Хоть ты и говоришь, что они скучны.
Знаю. Сама себя корю за гордыню. Мне стыдно, что я не читала литературы финских шведов. В интервью как-то выкручиваюсь, но не в частных разговорах.
Я фокусник, вытаскивающий кроликов из шляпы, купленной не в этой стране. Я курсирую между спальней, где стоит компьютер, плитой, где пыхтит борщ, и ванной, где машина стирает белье. Сама не знаю, как пишу. Виновата.
— Своим максимализмом ты наносишь удар по своему же имиджу! Рубишь сук, на котором сидишь, — говорит Красивый Литератор хорошо поставленным баритоном.
— К черту сук! — запальчиво отвечаю я. — Я больше ценю свою независимость, чем этот твой уютный сук. Писатель не сотрудник сферы обслуживания.
Литератор хочет обидеться, но передумывает.
— Почему ты не хочешь быть как все? К чему тебе эта маска чужой?
— Дорогой друг, это не маска, а факт. Назовись я здешним человеком, найдется некто в национальном костюме, который скажет: «Зайди через семь поколений — тогда поговорим!» А того факта, что я чужая, у меня никто не отнимет!
— Ты огорчаешь читателей, Ираида, — говорит Красивый Литератор устало. — Притворяйся! Говори, что в душе ты и сама финская шведка.
Вспоминаю Остапа Бендера, который во время конгресса почвоведов добивался номера в гостинице, уверяя, что в душе он и сам почвовед. Услышав мой хохот, Красивый Литератор, наконец, обижается. Разворачивается на сто восемьдесят градусов и уходит. Посылаю шутливую эсэмэску. Дойдя до Эспланады, вижу, что прощена. Он оттаял, вновь обрел веру в человечество. Подобно многим болезненно серьезным людям, он старательно блюдет свою репутацию юмориста.
Присев на скамейку, закуриваю сигарету. В ушах раздается полузабытый голос:
— Ираида, признайся, что в тебе есть хоть капелька еврейской крови…
Так говорил мне когда-то друг юности, еврей. Он был влюблен в меня. Наши чувства были взаимны, но признать себя еврейкой я не могла, потому что не являлась ею. Я лишь смеялась и гладила его кудри. В отличие от Красивого Литератора, он знал, кто такой Остап Бендер. Он смеялся вместе со мной.
Хорошо, что я больше дружу с Некрасивым Литератором. Сколько пылких споров выдержала наша дружба! Некрасивый Литератор беспокоится о моем психическом здоровье. Совместно мы придумали политкорректную мантру, которую я теперь использую в интервью:
— Я часть литературы Финляндии… хотя финской писательницей не являюсь.
Первые слова мантры произношу торжественно, как Символ веры. Вторую часть выговариваю тише. И опускаю ее, заполняя заявление на грант.
Именно Некрасивый Литератор растолковал, что надо мне оставить надежду полюбить Финляндию, что ее любить необязательно и даже как-то странно. Но и он порой ведет себя огорчительно. Однажды заявил при всех:
— Ираида, ты позоришь свою нацию!
Он прав: водки я не пью. Моя мама смертельно боялась двух вещей — автомобилей и пьяных. Я это унаследовала. До сих пор, перебегая улицу под насмешливым глазом светофора, в панике оглядываюсь на машины. До сих пор боюсь пьяных. Не тот я человек, не тот. Когда все вокруг заинтересованно обсуждают способы снять похмелье, я сижу пень пнем. Ничего не понимаю в питии, которое определяет сознание. Моя богемность сводится к тому, что я могу выкурить две пачки сигарет подряд — когда моя гордость вступает в противоборство с моим конформизмом.
Токио, 5 апреля
Не пойму, Ираида, почему ты жалуешься на то, что тебя местные считают за свою. Да я сплю и вижу, чтоб меня какой-нибудь японец осчастливил, назвав соотечественником! Но есть здесь препятствие, имя которому «уаре уаре нихондзин». Мы, японцы. Эти слова отделяют Японию от всего остального человечества. В Китае есть Великая Стена. В Японии — «уаре уаре нихондзин». Даже мою дочь они не будут считать своей. Даже внучку, если таковая появится.
Сколько раз я с завистью косился на японских борцов, мечтая перенять их бесстрастное выражение лица. Чего только ни делал — перед зеркалом упражнялся, медитацией занимался. Сколько раз проклинал я миг, когда родился блондином! В первый год мой тренер, ояката Гендзияма, велел мне перекраситься в черный цвет. Есть неписаное правило Ассоциации Сумо: рикиси не может быть светловолосым. Я, пожалуй, тогда согласился бы и на пластическую операцию, чтобы глаза стали раскосые. Парикмахер Токомине уже краску для волос купил, но тут вмешался Ногути. Демидов-сан в России был звездой тяжелой атлетики. Не пристало нам, японцам, «уаре уаре нихондзин», посягать на его неприкосновенность. Демидов-сан — русский, и мы его должны таким уважать. А вот бывший йокодзуна Тайхо считается японцем, хотя у него отец был с Украины. Несправедливость!
…Хёгль по-прежнему одинок, худ и кривобок. При виде меня и Анны его разноцветные глаза загораются удовольствием. Он усаживает ее в единственное кресло у окна и вручает одну из своих знаменитых головоломок.
— А ваши японские родственники не могут пригласить сюда вашу племянницу? — спрашивает он, наливая мне кофе.
— У них… материальные сложности, — смущенно бормочу я.
Не говорить же, что тесть называет меня крупногабаритными отходами!
— Не знаете ли вы какого-нибудь японца, который бы согласился сделать ей приглашение? — уныло спрашиваю я.
— Нужен обязательно японец? — задумчиво откликается Хёгль.
— А кто же еще?
— Ну, скажем, я… не подойду?
Я пренебрежительно хмыкаю.
— Вы не гражданин Японии. Чтобы получить японское гражданство, нужно быть йокодзуной, как Акебоно. Иметь особые заслуги перед страной.
Хёгль кротко улыбается:
— Я не йокодзуна, но у меня есть японское гражданство.
Я застываю, не успев донести чашечку с кофе до рта.
— Вижу, вы удивлены. Вы, наверное, не читаете газет?
Он протягивает мне пожелтевший номер «Асахи Симбун».
— Пу-ан-ка-ре, — разбираю я надпись под портретом Хёгля.
— Гипотеза Пуанкаре[4]! — оживленно отзывается он. — Одна из наиболее известных задач в математике. Типу двухмерного пространства, называемому многообразием, можно придать жесткую геометрическую структуру, которая везде выглядит одинаково. Если взять мяч, тут же заметно, что его поверхность имеет иные свойства, чем поверхность спасательного круга. Очевидно, что…
Тут он пускается в такие дебри, что даже Лобачевскому понадобился бы крепкий топорик, чтобы сквозь них продраться. Каждый раз вздрагивая при слове «очевидно», я разглядываю газету. Наконец, постигаю смысл подписи под фотографией:
Стефану Хёглю… профессору Императорского университета города Токио… принадлежит доказательство знаменитой гипотезы Пуанкаре.
— За это вам дали японское гражданство? А Нобелевскую премию?
Он отмахивается с раздражением.
— В математике ее нет! Я получил медаль Филдса и премию института Клэя.
Анна тихонько приближается к нам.
— Этот дядя — волшебник! — произносит она. — Он в телевизоре живет.
— Хёгль, слышите, вы волшебник! — с деланным энтузиазмом говорю я.
— Да, — просто отвечает тот.
Из шкафа он извлекает скрипку и марионетку. Он играет зажигательный чардаш. Он дергает за ниточки, кукла танцует. Анна смеется, я хмурюсь.
— На заре своей японской жизни я играл в парке Уэно, — поясняет он.
— Тяжело было играть в жару?
— Шотландцу с волынкой было тяжелее. Он выступал в шерстяной юбочке и в меховой шапке. Я его вытеснил с рынка!
У Хёгля в придачу ко всем прочим талантам еще и абсолютный слух. Черт побери, я завидую этому человеку во всем, кроме его внешности!
— Вы мне нравитесь тем, что никому не завидуете, — говорит он. — И еще тем, что вы не стяжатель.
Я краснею. Куда мне быть стяжателем. Мои доходы равны нулю.
Теперь жду, дадут ли визу племяннице по приглашению японца Стефана Хёгля.
Такакирвес, 6 апреля
Надеюсь, племянница вскоре сможет приехать к тебе. Но где она будет жить? У Хёгля, в однокомнатной квартирке? Ведь формально это он ее приглашает в Японию.
Твоя Анна-тян умненькая и развитая. Подумать только, смотрит математические телепередачи для школьников! Ты бы прислал ее фотографии, хочу взглянуть.
Пока я тебе строчила письмо, дочка тихонько подошла ко мне:
— А ты, мама, — принцесса?
Нет, дорогая. Я никогда не была принцессой. Я сразу стала королевой.
Я родилась взрослой и в полном вооружении, как Афина из головы Зевса.
Я попала в Финляндию очень молодой. Но я не верила в свою молодость, так же как когда-то не верила в свое детство, в котором не было места ошибкам, капризам и бессмысленной игре в куклы.
Я не принцесса, вовсе не принцесса. Я не принцесса Александра Датская и не кронпринцесса Мэри, хотя, подобно им, вышла замуж за иностранца и переехала в его страну. Может, здешний окололитературный люд равняет меня с этими принцессами? В их обязанности входят славословия новой родине, представительство, сглаживание всяческих углов. Это хорошо. Принцессы никогда не бывают безработными.
Вначале я верила в дипломатию. Полагала, что если буду избегать щекотливых тем, финны их со мной не станут обсуждать. Началось все на моей собственной свадьбе. Один из гостей выразительно заметил мне, что его бабушка и дедушка в 1940 году вынуждены были оставить в Карелии только что построенный дом. Гостем на той свадьбе был не он, а я. Пафосная невеста в платье «принцесс» и в венгерских туфлях, купленных к выпускному балу.
Ко мне приставали на паромах, в ресторанах, в гостиницах. Однажды пристал какой-то финн в поезде, услышав, что я говорю с ребенком по-русски. В тот раз мне пришлось попросить кондуктора позвонить в полицию. Мужчина отказывался понимать, что я не продаюсь.
Психологически я бы, кстати, могла работать в сфере сексуальных услуг. Я рано научилась отключать душу от тела. Мой папа — врач. Он часто обследовал меня. Особенно, когда мамы не было дома.
Мы с тобой, Иван, разные, как день и ночь. Когда хозяин дома, представляя меня гостям, говорит им, что я «натурализованная финка», мой палец нащупывает спусковой крючок. За его словами я вижу желание устранить мою национальность. Вымарать, вымести поганой метлой. Эти люди воспитаны русофобами, для них немыслимо общаться с русской. Они желают мне добра. Хотят обратить язычницу. Им нужно приклеить на меня свою этикетку. Иначе они меня будут бояться.
Я не противоречу хозяину дома и его гостям. Кому есть дело до того, что мои улыбающиеся губы дрожат и мне хочется рыдать, отбиваться, извлечь из кобуры «Беретту» и выстрелить — в воздух, за неимением лучшей цели.
Токио, 8 апреля
Ты всегда так много думала о родительской семье, Ираида? Честно говоря, я про своих покойных родителей вспоминаю нечасто.
Наверное, ты по масштабам скучаешь! Я здесь чувствую себя вольготнее. Человеку, выросшему в огромном городе, в Токио не тесно. Небоскребы, автострады. Под землей целый город — метро. С языком мне повезло. Прожив пару лет в клубе сумо, а потом поработав тренером по тяжелой атлетике, я просто не мог не освоить японский. С письменностью, правда, до сих пор проблемы. Зато когда до меня доходит смысл той или иной надписи, я испытываю ни с чем не сравнимую радость. Зашел тут в туалет на станции Камата. Над писсуаром три иероглифа: Встаньте немного ближе. Как мало человеку для счастья нужно!
У тебя все наоборот. Хоть ты и стремилась освоить финский, обстоятельства были против тебя. Ты задыхаешься в туннеле местных разборок по поводу идентичности. Проблема в том, что у тебя европейская внешность. Была бы ты негритянкой, никто бы тебя не принуждал называть себя финкой, напиши ты хоть дюжину книжек на местном языке! Может, тебе усилить внешние проявления твоей русской сущности? Говори с акцентом, румянь скулы, носи цветастые шали.
…Мы здесь продолжаем ждать сильного землетрясения. Геологи говорят, что страна к югу от Токио расширяется, а северный регион сжимается.
Недавно с одним папашей на детской площадке я спорил до хрипоты, поднимается Япония или опускается. В конце концов, постановили, что и то, и другое одновременно. Нужно было завершить дискуссию: детям пора обедать.
Порой думаю: а если уйдет японский архипелаг под воду, как Атлантида? Но по поводу мелких землетрясений больше не мандражирую. Какой-то фатализм здесь с годами появляется. Будто особый японский гормон вырабатывается в организме. Правда, не у всех японцев он есть. Апокалиптических сект развелось! Одну, «Pana Wave Laboratory», ежедневно в новостях показывают. Они верят, что конец света наступит в этом году, пятого мая. Одеваются в белое. Белые халаты, белые резиновые сапоги, белые хирургические маски, «для защиты от электромагнитных волн». Стоят белым караваном у поселка Годайси, оборачивают стволы деревьев простынями. Население дергается. Еще свеж в памяти теракт секты «Аум Синрике» в токийском метро. Но ничего противозаконного «Pana Wave Laboratory» не делает. Вчера полиция придумала зацепку, чтобы потеребить эту секту: их автотранспортные средства зарегистрированы на подставных лиц.
Дом родителей Таэко стоит вплотную к железнодорожному полотну. Когда я был рикиси, моя жизнь была подчинена ритму реки Сумиды. Теперь она подчиняется расписанию поездов. Благодаря им я отучился бояться землетрясений. Хотя поезда двигаются мягко, дом постоянно сотрясается. Дребезжат стекла, вибрирует пол. Лишь когда лампа над столом начинает угрожающе раскачиваться, понимаешь, что сейсмическая активность налицо. С 23.30 вечера до 5 утра поезда по нашей железнодорожной ветке не ходят. Если дом начинает колыхаться в два часа ночи, значит балла четыре по Рихтеру. Впрочем, во время тайфуна дом тоже трясется. Ведь ему уже шестьдесят лет! Мой тесть не фронтовик, но наше жилище того же периода, что и послевоенные дома в Финляндии. Многие здесь живут в обветшалых домах, хотя у них есть средства построить новые. Эдакое ностальгическое упрямство. Не хочу огорчать тени предков, не перееду, хоть бы и стены обвалились, и крыша поехала.
Здесь, в Оотаку, небоскребов нет. Жизнь у нас неспешная, размеренная. Если в Рюогоку меня и моих собратьев-рикиси терроризировал продавец «якимо», печеных бататов, то в Оотаку его роль играет торговец тофу, плюгавая личность, таскающаяся мимо домов с тележкой, пытаясь заунывными звуками горна привлечь покупателей. Мимо нас он проходит трижды в день: утром, днем и вечером.
Попади ты к нам, Ираида, тебя бы охватило чувство жестокой абстиненции, хотя живем мы в центре. На пороге восседает «гокибури», тараканище величиной с черносливину. Много раз я его давил своей мощной пятой, но он появлялся на прежнем месте. В конце концов, я уверовал в его бессмертие и теперь считаю его полноправным членом семьи.
В последние дни все чаще окидываю нашу хибару пытливым взором. Где бы мне тут приткнуть племянницу? Тараканище скептически шевелит усами. Размещение гостьи в доме, тесном, как подводная лодка, — дело безнадежное.
Не у Хёгля же ей размещаться? Тот бы вряд ли стал покушаться на ее честь. Но он человек привычки, раб условностей. Он никогда не жил ни в коммуналке, ни в подводной лодке, ни в спортивном интернате.
О женщинах мы с ним говорили лишь однажды. До того я полагал, что он нетрадиционной ориентации. У него есть знакомая в Киото, с которой давно уже тянется нечто эпизодическое.
— В моем возрасте можно, к счастью, спокойно относиться к женщинам, — улыбнулся он. — Кровь остывает, сердце бьется ровнее… — И добавил другим тоном, кротким и странно оптимистичным: — Я рад, что уже не молод. И что другой молодости у меня не будет.
Пора заканчивать письмо. Таэко вернулась из мастерской, быстренько пообедала, взвалила на плечики тяжелый рюкзак и поехала в Роппонги, к хозяйке салона, где продаются ее ангелы. А мы с дочкой посуду вымоем — и на боковую.
Впрочем, еще нужно обзвонить знакомых на предмет размещения племянницы. Как назло, почти все мои знакомые — мужчины. В отличие от Хёгля, я всегда стремился дружить также с женщинами, но в этом не преуспел. Может, их сбивала с толку моя внешность. С таким битюгом не до дружбы. Иные на меня внезапно за что-то обижались и исчезали без объяснений. Ты, Ираида, — приятное исключение!
Давно спросить хотел. Местных авторов ты не жалуешь. А что же ты читаешь? Какие книги? Будь здорова, пиши! Иван.
P.S. Хёгль мне нашел урок русского языка. Недалеко, в Эбису. Маленький, но заработок. Полдюжины домохозяек, мечтающих научиться варить борщ, и один мужчина, который часто ездит в Хабаровск и знает массу неприличных русских словечек, хоть в алфавите блуждает, как в трех соснах. Раньше им преподавал студент из Баку, но не выдержал и сбежал. По-русски они говорят с азербайджанским акцентом.
Такакирвес, 11 апреля
Твое письмо пришло, когда я была в Петебурге. Вернулась — и сразу за электронную почту. Дай Бог здоровья твоему Хёглю! Все же мужчине без работы никак. Ты ведь не профессиональная домохозяйка, а так, любитель.
Конечно, не всегда я так много размышляла о своем детстве. В юности мне было не до того. Я стреляла, училась, сопровождала шведских туристов в поездках по СССР. Размышления начались после того, как у меня родились дети.
Внезапно обнаружила, что я старше своих родителей, когда те поженились. Потом я стала старше их, когда они стали моими родителями. Скоро я стану старше их, когда они развелись. И даже старше моей бабушки, когда она стала бабушкой.
Долгие годы я полагала, что в их несчастьях повинна я. На самом деле счастье — это свойство характера. Теперь я это знаю, но они меня не отпускают. Люди, для которых несчастья были спасительным тросом.
В начале жизни в Финляндии я с интересом относилась к ее культуре, читала кое-что, но с тех пор, как меня стали к этому чтению буквально принуждать здешние деятели, я поостыла. Они не понимают, что я могу писать на местном языке, потреблять их культуру, не ассимилируясь с ней. Как говорил мой школьный учитель биологии на уроке об обмене веществ:
— Корова поедает кукурузу, но сама она при этом в кукурузу не превращается.
Ты спрашиваешь, каких авторов я читаю. В последние годы меня тянет на отъявленных бунтарей. Всю зиму с моего ночного столика не сходила «Пианистка» Эльфриды Елинек. За одну эту книгу я бы ей присудила Нобелевскую премию. Но Елинек — маргиналка, одиночка, затворница. Таким не дают Нобелевскую премию[5].
…Не буду я рядиться в полушалки! Я питаю отвращение к национальной идее как таковой, будь она великорусской, великояпонской или великофинско-шведской!
Был у меня в Ленинграде сосед, которому не давало покоя то, что я работаю с туристами из мелких северных стран.
— С ними скучно, Ираида! Они не творцы истории, — твердил он мне у мусорных баков. В конце восьмидесятых он отпустил бороду а ля Николай Второй и вступил в монархическую организацию. Он был убежден в богоизбранности русского народа.
Есть в Такакирвесе сосед, который неизменно приветствует меня вопросом:
— Ну как, ты уже чувствуешь себя финкой?
Завидев его, я прячусь за мусорные баки. Но он вездесущ. Он скрывается за развешенным во дворе бельем. Подстерегает меня в подвале, где хранятся лыжи.
Однажды, по поводу какого-то праздника, он задал мне немного иной вопрос:
— Ты больше чувствуешь себя дома в Алма-Ате, чем здесь?
В другой раз он поведал мне о своем дяде, который эмигрировал в Южную Африку. Я родился финном и всегда останусь им, писал ему дядя. Сказано это было мне с каким-то особым значением. Слова «я родилась русской и всегда останусь ею» встали колом у меня в горле и наружу не вырвались. Кто я такая, чтобы эти слова произносить? Передо мной человек, уверенный в богоизбранности своей нации. А я не уверена в богоизбранности своей.
Финны вкладывают в понятие «русский» совсем не то, что мы. А ну как глянут на меня строгие глаза через прорези прицелов? Просветят, как рентгеном. Выведут на чистую воду. Раскроют мою подноготную. Установят, что мой дедушка не только участвовал в финской кампании, но и служил на военной базе в Порккала-Удд. Приедет полиция — может быть, даже военная. Дальше сам знаешь.
…Этой весной шведский язык отменили как обязательный для выпускного экзамена в финских гимназиях. Каждый день на страницы газет изливаются потоки дискуссий, писем читателей. Еще один газетный разворот, и я сойду с ума, выбегу с криком на площадь (хоть ее в Такакирвесе и нет), оберну себя газетами и подожгу.
Какие там небоскребы, Иван. Здесь люди уже давно перестали строить город. Вместо него они строят стены. Так и хочется крикнуть:
— Вы запираете кого-нибудь внутри или запираетесь от кого-то снаружи?
Строгий голос из моего сна вопрошает:
— Смотрела ли ты новый фильм о войне, «Впереди передовой» Оке Линдмана?
Мобилизую всю вежливость, отпущенную мне природой. Бормочу, что еще не смотрела, но когда-нибудь, возможно, то есть, конечно… Что я тут видела другой фильм, о послевоенной Финляндии, «Подстригальщик собачьих когтей». Но строгий голос твердит мне, что этого недостаточно.
Не думайте обо мне плохо! Я выучила свой исторический урок. Я видела фильм «Неизвестный солдат». Фильм, который каждый уважающий себя финский политик называет своим любимым. Честное слово, я его оценила. Хочу также прибавить, что выросла в стране, где сорок лет спустя после войны мы продолжали воевать — в книгах, на экране, на школьных «Уроках мужества». Что моя нация тоже определяла себя через войну. Что я навоевалась досыта, на всю оставшуюся жизнь, что я обойдусь без политкарнавалов и культпоходов в военное прошлое.
Война окружает меня со всех сторон. Она в звуках финского танго, которое я хочу послушать воскресным утром, но не могу. Она на афише, подстерегающей меня у кассы кинотеатра. Ею начинен пирог, который я покупаю в кафе. Если кто-то хоть на минуту забудет о ней, строгий голос сразу же одернет заблудшего.
В школу, где учатся мои дети, приходил ветеран. Рассказывал, как убивал иванов. Говорил, что Финский Солдат спас мир от Красной Чумы. Ветераны, которые посещали мою школу, говорили, что Советский Солдат спас мир от Коричневой Чумы.
Пусть я говорю языками человеческими и ангельскими — война будет продолжаться. Пусть я раздам все имение мое и отдам тело мое на сожжение — войне конца не будет. Пусть я брошу оружие и побреду, спотыкаясь, через передовую — война не кончится. Им мало белого флага, что вьется над моей головой. Они не простят, даже если я примусь размахивать их собственным флагом. Они не поверят и не простят, глядя строгими глазами через прорези прицелов.
— Не понимаешь ты, Ираида, своего счастья. Тебя публикуют. Ведь много званых, но мало избранных…
Так говорит Некрасивый Литератор, помешивая ложечкой чай. Он вновь бросил пить. Ненадолго. У него проблемы как на творческом, так и на личном фронте. Поднимаю на него вопросительный взгляд, но он молчит.
И так всегда. Ни он, ни Красивый Литератор не плачутся мне в жилетку, не обнажают передо мной своих язв. Они так воспитаны. А я с каждым годом все больше впадаю в отчаяние. Другой бы эгоцентрик на моем месте ликовал. Я могу часами говорить с ними о своих печалях. Какого мне еще рожна?
Ан нет, мне мало! Недавно я стала составлять коллекцию под названием «Финны, доверившие мне что-либо очень личное». Пока в ней четыре человека. Не густо, если учесть, что я живу здесь уже пятнадцать лет.
Ты, Иван, рвешься в японцы, потому что именно от них ты научился и сумо, и японскому языку. Ты хочешь быть похожим на них. Сколько лет ты им подражал, перенимал у них приемы борьбы, манеру вести себя! Не обижайся, но в моих глазах ты вроде принцессы Александры Датской или кронпринцессы Мэри.
У меня по-другому. Всему, что умею, я научилась вне Финляндии. Я не здесь изучала шведский язык, не здесь ставила свои первые литературные опыты. Я попала сюда взрослой и в полном вооружении. Я стала частью их литературы, не чувствуя с ней ни малейшего родства. Но я не знала, что от меня потребуют этого родства. Я думала, что литература не имеет национальных границ.
Токио, 12 апреля
Насколько я могу судить, Ираида, тебя окружают доброжелательные, терпеливые, кроткие люди! Что ты имеешь против них? Пусть ты всему, что умеешь, научилась вне Финляндии — но разве ты им ничем не обязана? А признание? А премия Каамоса Андерсона? Ты не можешь простить, что тебя не взяли на работу в «Макдональдс»? Ты гордячка, каких поискать!
Такакирвес, 12 апреля
Я ничего против них не имею. Мне не нравится та личность, в которую я превратилась здесь. Я мучаюсь из-за того, что не могу их полюбить. Доброжелательных, кротких, молчаливых. То есть, терпеливых.
Дорогой Иван, я еще ничего, по сравнению с некоторыми! Многие русские с местными вообще не общаются. Впрочем, финны их тоже бойкотируют. А я общаюсь. Что-то пишу, до кого-то пытаюсь достучаться, встречаюсь с публикой.
Вот в Израиле власти озабочены развитием антисемитизма. Там даже создаются фашистские организации. Пускали к себе кого попало, теперь расхлебывают. Странные штуки творятся с цивилизацией.
Токио, все еще 12 апреля
Извини, Ираида, я погорячился. Ты помнишь, какой день сегодня? День космонавтики!
Память перегружена такими фактами. День космонавтики, день рождения бывшей жены… Ну зачем мне помнить, что 22 апреля — день рождения В. И. Ленина? Таскаешь это все (будто турист — чемодан), не в силах отыскать камеру хранения.
В Японии газеты полны тревожных заголовков. Преступность здесь низкая, но преступления причудливые. Журналисты любят мораль разводить, как, бывало, в советской прессе. Как мог юноша из приличной семьи угнать автобус? Как могла жена священника убить дочь подруги? В марте освободили парня, лет семь тому назад отрезавшего голову какому-то несчастному школьнику. На момент совершения преступления парень был несовершеннолетним. Потому получил не «вышку», а срок. Но сейчас журналисты уже про него позабыли. В Ираке взяты в заложники три гражданских японца. Наш премьер Койдзуми отказывается встречаться с их родными. Мол, контингент из пятисот японских солдат я все равно из Ирака не выведу.
…Неужели никто не относился к тебе в Финляндии доброжелательно? А твой муж входит в коллекцию финнов, доверивших тебе нечто личное?
Такакирвес, 13 апреля
Разумеется, я все помню, Иван! День космонавтики, день рождения В. И. Ленина. Все мы, дети империи, таскаем за собой по свету эти чемоданы. Советская страна была нелепа, бестолкова, а порой хищна, но что же делать, если она мать наша? Родителей не выбирают. Имей я выбор, я бы, может, родилась не у своих, а у соседских. Или в уютной стране вроде Швейцарии, куда Ильич обожал ездить.
В Финляндии я то и дело натыкаюсь на людей, которые хотят мне добра.
Впервые я дала интервью, когда ждала ребенка.
— Вычеркните про «огромный живот», — потребовала я, ознакомившись со статьей. — Русские женщины скрывают живот во время беременности.
— А у нас его подчеркивают! — возразила журналистка. — В финской традиции большой живот — предмет гордости.
С ней я сражалась как лев. Никому не позволю утверждать, что у меня большой живот. Грудь, как у кормящей женщины. Ляжки-галифе. Никто не смеет фотографировать мое тело без разрешения. По тем, кто нарушит мои территориальные воды, буду стрелять. Но ту фразу она не вычеркнула. Я так разволновалась, что написала письмо в газету, требуя опровержения. Добрая женщина очень огорчилась.
Нет, Иван, мой муж не относится к категории «финны, доверившие мне что-либо очень личное». Он загадка для меня. Это хорошо. Иначе я бы, наверное, потеряла к нему интерес. Скрывать ему нечего. Меньше всего от налоговой инспекции. Для уроженца Финляндии он очень разговорчив. Все же порой мне хочется назвать его таинственным незнакомцем.
Мой муж — орнитолог. У него есть крылья. У меня тоже есть, но находятся они в другой части моего тела. Раз в неделю он встает до рассвета, надевает резиновые сапоги и уходит в лес. До знакомства с ним я даже не слышала про наблюдение за птицами. В нашем с тобой языке, Иван, нет термина для этого хобби.
Лес я не люблю. В лесу я не могу расслабиться. Меня охватывает нездоровая жажда достижений. В детстве я собирала грибы с бабушкой и дедушкой. Каждый найденный гриб я им показывала — и меня хвалили.
Птиц я тоже с трудом выношу. Я к ним ревную.
— Почему ты не женился на птице? — спрашиваю я мужа.
— Именно это я и сделал! — смеется он. — Мне всегда были больше по душе перелетные птицы, чем домашние.
Когда он стучит молотком или орудует дрелью, то напоминает дятла. Дятлов я люблю. Семейные птицы. У них красный хохолок и перья на хвосте в горошек.
Мой папа любил охоту. Однажды он застрелил дятла, хотя мама, плача, просила оставить ему жизнь. Когда мне было двенадцать лет, я нашла в чулане папино ружье. И решила заняться стрельбой.
Но хватит о моем муже! Нет ничего скучнее чужой любви. Она всегда непонятна, запечатана семью печатями. Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему, утверждал Лев Толстой. Безответственный он был человечище. Все счастливые семьи счастливы по-разному. Просто счастье их зашифровано, и ключ доступен лишь двоим.
Теперь о городах. Парки я предпочитаю лесам, газоны лугам. К природе я холодна, равнодушна — и она платит тем же. Она не ставит вопросов, не загадывает загадок. Это делает Город. Он — решение всех моих проблем.
Когда-то родной город оберегал меня, давал силу. Он был единственным, кто меня никогда не предавал. Я могла проходить в метро, не платя. Ночевала на чердаках, двери которых сами запирались за мной. Если мне надо было скрыться, в стене всегда находилась дверь, не видимая моим преследователям. Если бы я не вышла замуж, я бы, подобно Толстому, покинула свой дом и ушла бродить по улицам, слилась с петербургским пейзажем, растворилась в невской воде.
В начале я пыталась бродить по Хельсинки, с коляской, в которой спал ребенок. Бродила я с финской знакомой, у которой тоже был бэби. Однажды, когда мы гуляли по Эспланаде, мне страстно захотелось посидеть в кафе. Был теплый день. За столиками на тротуарах оживленно переговаривались люди.
— Зайдем? — умоляюще спросила я.
— Зачем? — пожала плечами моя спутница. — У меня дома мясной суп есть.
Я стала бродить по городу без нее. Меня тянуло в кварталы в стиле «северный модерн». Но величественные здания не желали иметь со мной ничего общего. Они взирали на меня, кто — надменно, кто — недоуменно. Они не рассказывали мне никаких историй. Их косметически безупречные фасады были обращены не ко мне. Отчаявшись установить контакт с богатыми кварталами, я устремлялась в рабочие: в Каллио с нумерованными, будто на Васильевском острове, линиями, в район к северу от Длинного моста. Я бродила по усеянным окурками тротуарам, заглядывая в магазин «Эланто» и бормоча шаманские заклинания. Но и здесь ко мне все были равнодушны — и дома, и люди. Впрочем, жизни тут было побольше. Какой-то тип в ковбойских сапогах, сидевший в открытом кафе, даже запустил в меня вареной картофелиной, в знак восхищения моими славянскими очертаниями.
В то время я зачитывалась гипнотическими эссе Альбера Камю. В скучных городах часто можно встретить гоголевского Хлестакова, уверял Камю. Я очень хотела встретить Хлестакова, но на улицах Хельсинки он мне не попадался.
Порой, нашатавшись до одури по равнодушному Городу, я, не зная, что бы еще сделать со своей жизнью, заходила в церкви. Начала с православных, но их мне хватило ненадолго. Однажды заглянула на огонек к баптистам. В другой раз позволила некой даме затащить себя к иеговистам. Посещала я также мечети и синагогу. Все, что осталось от того периода моей жизни, — это серебряный образок, который мне подарил иммигрант, мексиканец или перуанец, в католической церкви.
— Это святой Иуда. Покровитель тех, у кого нет надежды, — объяснил он мне.
Я пыталась полюбить Хельсинки, но не смогла. Чтобы побродить по Городу, я периодически сбегаю в Петербург. Он по-прежнему оберегает меня от всяческого зла. Граффити на его стенах предупреждают меня об опасностях. Он терпеливо ждет меня, хранит мою тень на своих улицах. Я шаман, танцующий вдоль его линий жизни.
Токио, 8 июня
Здравствуй, Ираида! Ты, верно, подзабыла, что есть такой человек на белом свете — Иван Демидов. Давно отцвела по всей стране японская вишня. И азалии отцвели. Теперь взор радуют соцветия гортензий и стройные ирисы. Надвигается сезон дождей. Светопреставление, которым стращала нас секта «Pana Wave Laboratory», не состоялось. Будем надеяться, что секта ошиблась в своих прогнозах хотя бы лет на сто.
А я ошибся в своих прогнозах на месяц. Племянница прибыла в Японию не в апреле, а тридцатого мая. Не удалось мне ее пристроить к знакомым. Пришлось, смиря свою гордость, занять денег и снять для нее комнатку. Поисками комнаты занималась теща. Представь, на днях она с довольной миной сообщила, что нашла дешевый уголок — в доме «кружевной» Маюми и ее хмыря-папаши!
Я предвкушал, как буду учить племянницу японским словам, но она вдруг приветствовала хозяев дома возгласом: «Коннитива!» Когда она сообщила им по-японски, сколько ей лет, мое изумление достигло десяти баллов по Рихтеру.
Маюми была не в кружевах, а в застиранной футболке из универмага «Олимпик». И она, и ее отец были на голову ниже моей племянницы. Маюми недоверчиво смотрела на нас из-под челки, пока отец не приказал ей заварить чаю.
— Музыку любите? — одобрительно сказал он, заметив среди вещей гостьи футляр с гитарой. — У Маюми есть электроорганчик. Но она давно не играет… Где вы научились говорить по-японски?
Племянница вновь кивнула, на этот раз невпопад — и рассмеялась. Мрачная Маюми, несмотря на мои протесты, схватила тяжелый чемодан и потащила его на второй этаж. Видимо, хозяева постарались придать каморке европейский вид. Вместо столика здесь стояла ножная швейная машина, покрытая скатертью. Кровати не было.
— Спать будешь на полу, на футоне, — заметил я племяннице.
Тут мы услышали тревожное чириканье. Маюми, извинившись, метнулась к окошку и принялась торопливо снимать со стены клетку. Мы не сразу разглядели ее обитателя. Клетка была увешана кормушечкой, поилкой, какими-то помпончиками, утыкана салатными листиками. Там сидел волнистый попугайчик. В его кротких глазках отражался ужас перед двумя иноземными страшилищами.
— Но там ему будет темно! — воскликнула племянница, видя, что Маюми хочет перенести птичку в комнатку, где окно затеняло дерево.
Я перевел ее слова на японский. Маюми застыла в нерешительности.
— Он будет беспокоить… госпожу вашу племянницу, — сказала она.
Странно было слышать в устах этой неприветливой, необразованной девчонки почтительное «рейтэтсу-сама» вместо обычного «мэй», «племянница».
— Пожалуйста, пусть останется здесь! — сказала племянница. — Онегай симасу!
— Откуда ты знаешь японские слова? — спросил я ее, когда мы вышли на улицу.
— В самолете научилась, — пояснила она. — Летела тринадцать часов. Рядом со мной японский студент сидел, Хисао. Он мне телефон оставил… Я ему все про себя рассказала, и он меня стал учить!
— Все тринадцать часов учил?
— Мы не считали.
Я искоса взглянул на нее. Будь она спортсменкой, я бы решил, что она пловчиха: широкие плечи, узкие бедра. В свои двадцать два года моя племянница была вполне взрослой. В том смысле, что без иллюзий. Она выросла с нервозной, властной мамашей и похотливым отчимом. Она знала, какое впечатление производит на мужчин, и относилась к этому совершенно спокойно.
Удочерил на свою голову, невольно подумалось мне.
На меня она смотрела без тени смущения, но и без нахальства. Казалось, ей была известна некая универсальная истина, когда-то ускользнувшая от меня.
— Не волнуйся, позвонишь своему студенту, — усмехнулся я. — Или, вернее сказать, учителю — сэнсэй?
Твою страсть к городам, Ираида, я разделяю, хотя родился в деревне. Когда мы с Таэко жили отдельно, мы часто гуляли по Токио. Она рассказывала мне разные истории: о собаке Хатико, которой установлен памятник в Сибуйа, где встречаются влюбленные, о Женщине с Разрезанным Ртом, которая туманными осенними вечерами бродит по улицам в марлевой повязке, о младенцах, оставленных в камере хранения…
Что у тебя новенького? Как поживает твое семейство? Как дела у твоих друзей-литераторов? Продолжаешь ли ты борьбу с обществом?
Такакирвес, 9 июня
Что у меня новенького? Ничего, как всегда! Сижу в Такакирвесе, пишу новую книгу, присматриваю за детьми на летних каникуах, выращиваю балконные цветы.
Когда-то я мечтала об офисе в Хельсинки, но эту мечту оставила. Не хочу, чтобы дети после школы приходили в пустой дом. Нужно, чтобы в квартире кто-то был — пусть даже писательница, одержимая огнестрельным оружием и песнями Ника Кейва.
Мое пристрастие к Кейву столь же не понятно моим друзьям, как и мой интерес к винтовкам и револьверам.
— В его песнях все умирают жестоким образом, — вздыхает Некрасивый Литератор. — Впрочем, его последний диск мягче. Пожалуй, Кейв мне стал нравиться.
Гром и молния! — хочу я возразить. Стареет бедняга, Ангел в Сапогах Дьявола. Потянуло его на поп, на сироп. А как был хорош! Яростен, маниакален!
Когда-нибудь я тоже перестану носить черное. Зарою оружие в дремучем финском лесу. А пока оно хранится в ящике с балконными цветами, и отрекаться от него я не собираюсь.
— Неужели тебе никогда не хотелось повидать мир? — спрашиваю я Некрасивого Литератора.
— Когда я был молод, «Интеррэйл» еще не изобрели. У меня не было денег.
Говорит он это таким тоном, будто с тех пор его финансовые обстоятельства радикально изменились. Это он делает потому, что Красивый Литератор сидит рядом, посверкивая баронским кольцом-печаткой.
Красивый Литератор сокрушается по поводу русофобии в Финляндии.
— Мы ведь соседи, — вздыхает он. — Финские газеты должны положительно писать о России… хотя бы из вежливости.
— Ты бывал в России? — спрашиваю я.
— Что ты! Никто из моей семьи там не бывал, — отвечает он — Я и мои друзья… мы в юности ездили пьянствовать в Испанию.
Проявление классовой принадлежности, думаю я, вспоминая финнов в гостинице «Пулковская». Роняю зажигалку. Красивый Литератор поднимает ее и подает мне. На «спасибо» он отвечает легким поклоном. Проявление классовой принадлежности, вновь думаю я. С досадой смотрю на Некрасивого Литератора, который не только кланяться, а даже дверь даме придержать не умеет.
Когда я познакомилась с ними, Красивый Литератор ходил в бархатном жилете и смахивал на Оскара Уайльда. Некрасивый расхаживал в красных джинсах и в футболке с портретом Че Гевары. А я гордо донашивала свои парадные советские шмотки. Прошло двенадцать лет. В ущерб семейному бюджету я обзавелась дорогим гардеробом. Мои друзья-литераторы как-то внешне унифицировались. Первый расстался с бархатными доспехами, второй — с Че Геварой.
— Это невежливо! — развивает Красивый Литератор свою мысль об отношении финских газет к России. — Мы соседи. Элементарная вежливость обязывает…
— Никакой вежливости здесь быть не может! — перебиваю я. — Именно потому, что мы соседи. И во многом родственники. И бывшие враги! Такая близость, такая тесная взаимосвязь исключают вежливость. Тут может быть либо любовь, либо ненависть. Или и то, и другое вместе. Нечто интенсивное!
Красивый Литератор недоумевает. Видимо, у него в семье были совсем не такие взаимоотношения, как у меня.
Внезапно мне хочется сказать ему что-то хорошее. Сказать, что в душе я люблю и вежливость, и бархат, и его самого, но не нахожу слов. Какие косноязычные люди мы, писатели.
— Чем же тебе нравится Ник Кейв? — осторожно спрашивает он.
— Тем, что он отказался от выдвижения на премию «Лучший артист». Написал письмо на MTV. Про свою хрупкую музу, которая не хочет никого победить.
— Я читал его роман, — миролюбиво замечает Красивый Литератор. — Похоже на Фолкнера. Хотя Кейву, конечно, далеко до него.
Он говорит это так, будто ему самому до Фолкнера рукой подать. Потому что Некрасивый Литератор сидит рядом. Я таких вещей говорить не умею. Ни про Кейва, ни про Фолкнера, ни про Красивого Литератора, ни про Некрасивого.
Когда мне дали премию имени Каамоса Андерсона, я не написала никому о своей хрупкой музе. Я схватила деньги и утащила их в Такакирвес, где меня ждали дети, муж, ремонт и просроченный счет за детский сад.
Токио, 11 июня
Вчера был день рождения Таэко. Праздновали в узком семейном кругу. Впрочем, не таком уж и узком. Моя племянница занимает в нем много места.
Сколько у нее энергии! Ни минуты не сидит спокойно. Все ей хочется увидеть, узнать — как с рисоваркой обращаться, как футоны просушивать. Не зная ни иероглифов, ни слоговой азбуки, уже навострилась посылать эсэмэски студенту, с которым познакомилась в самолете. Подарка у нее для моей жены не оказалось. Вместо подарка она навела такую чистоту в мастерской Таэко, что та только ахнула.
Какая радость, Ираида, ежедневно говорить на родном языке! Племянница употребляет слова, которых я давно не слыхал. Никогда не скажет «открыть дверь», а только «отомкнуть». Это все старинное, хорошее, русское, так же как и ее северный выговор на «о». Но она употребляет и жаргон, который я понимаю с трудом. Ведь я, будто рыбак Урасима, тысячу лет не бывал на родине.
Душа моя воссоединилась с телом, когда появилась она. Мой брат умер, отца у нее нет. Почему я не могу стать ей отцом? Мы идем по улице Накахара-дори. Прохожие с любопытством на нас посматривают. Мы — это Анна, племянница и я. Первое русское слово, которому научилась дочка, это слово «смотри!» Его то и дело употребляет племянница.
Меня охватывает чувство безудержного счастья от того, что у меня такая чудная родственница. Хочется сделать что-нибудь головокружительное. Например, украсть розы, выставленные в ведре у цветочного магазина. Огромную охапку роз!
Почему украсть, а не купить? Украсть — это что-то незаконное. Из бывшего пиромана я превращаюсь в клептомана. Ловлю себя на мысли, что мои чувства к племяннице не совсем законны. Ведь у меня уже есть дочь. А эта, новая… Самозванка, княжна Тараканова. Незаконная дочь!
Но вновь нам попадается цветочный магазин, и вновь мне хочется украсть розы. Наяву я говорю на родном языке. Во сне почему-то говорю по-японски. Повторяю на разные лады: «нусумарета бара», «торарета бара». Краденые розы, краденые розы.
Тебе никогда не хотелось украсть розы, выставленные у цветочного магазина?
Такакирвес, 12 июня
Демидов, дорогой, ты бы валерьянки попил! Если ты украдешь розы, приедет полиция, наденет на тебя наручники и увезет в казеный дом. И долго будет слоняться твоя Таэко по присутственным местам, вызволяя тебя из лап правосудия.
Впрочем, желание красть мне не чуждо. Когда мне было лет восемь, я украла у бабушки красную помаду и накрасила ею губы. За этим меня застал дедушка. По советско-викторианским канонам он должен был рассердиться. Интерес ребенка к косметике считался проявлением порочных инстинктов. Но дедушка не рассердился, а испугался. Побелев от страха, он потащил меня умываться. Трясущимися руками ввинтил помаду в патрончик. Дедушка очень боялся бабушки. Она была сердитая. Но я продолжала таскать у нее то карандаш для бровей, то стеклянную брошку.
Второй период воровства наступил в моей жизни после переезда в Финляндию. Целыми днями я болталась по Хельсинки. Денег у нас с мужем было негусто, и я придумала способ их экономить. Кое-что я таскала в универмагах. Однажды украла упаковку ветчины в «Валинтатало», другой раз — шампунь в супермаркете «Анттиле».
Теперь я честная гражданка. Желание воровать возникает у меня лишь в той степени, в которой оно обусловлено моим ремеслом. Вот сейчас мне хочется украсть пару строк у Нины Берберовой, из ее романа о русских эмигрантах в Париже. Так и подмывает запихнуть их в свой эмигрантский карман, то есть роман.
Токио, 20 июня
Розы я не украл, да и счастье мое несколько затуманилось. Вчера вечером, укладывая спать Анну, случайно слышу разговор Таэко с родителями.
— Она нас объест, — вздыхает теща.
Тесть вторит ей:
— Сам у нас на шее сидит, а теперь еще ее сюда перетащил!
Таэко плачет. Когда ее отчитывают родители, она всегда плачет — и мне ее невыносимо жаль. Хочется сбежать вниз по лестнице. Но я остаюсь у кроватки Анны.
— Ты хотела выйти за богатого! — продолжает тесть. — Вышла, ничего не скажешь… Да если бы ты вышла за японца — даже самого завалящего, безработного! — я бы вписал его в наш фамильный реестр, чтобы он продолжал семейное дело. А с этим я что сделаю? Он же не будет торговать четками и алтарями!
Ни один уважающий себя завалящий и безработный японец не стал бы торговать четками и алтарями. Женившись на Таэко, он бы за полгода пропил и проиграл в «пачинко» все ваше добро, дорогой батюшка!
Пол скрипит. Тесть прохаживается по комнате. Дезодорантом он не пользуется, и я даже с лестницы чувствую резкий запах пота. Тестя несет:
— Стоит мне сказать властям, как его депортируют! По закону иностранцу мало состоять в браке с японкой. У него должна быть работа.
Таэко молчит. Наконец она тихо произносит:
— Выслать его могут только в случае развода. А об этом речи нет.
— Можно и без развода! — горячится тесть. — Достаточно моего слова.
— Закон, о котором ты говоришь, отменили десять лет назад…
Сердито хмыкнув, тесть с грохотом задвигает за собой дверь. Он идет в местный клуб для игры в маджонг, чтобы излить душу себе подобным.
— Ты, значит, выясняла насчет этого закона? — печально спрашивает теща. — Когда у него была работа, папа тоже к нему не благоволил, — продолжает она участливо.
Таэко всхлипывает.
— У него и сейчас есть небольшая работа! — говорит она. — Он не пьет, не играет. Он «ясасии», добрый! Японец не стал бы подавать мне кофе в постель. Потому и племянницу сюда перевез, что добрый…
Они переходят на шепот, часто повторяя слово «ясасии». Я сижу в полумраке, разглядывая свои руки. Когда-то они поднимали штангу, сжимали рукав брандспойта. Теперь они заплетают косички дочке, помогают складывать паззлы из шестидесяти кусочков. В последнее время мне это уже не кажется не достойным мужчины. Может, я не настоящий русский? Но в таком случае я еще менее — настоящий японец.
Внезапно до меня доносятся умильные слова тещи:
— Он совсем как Йонг-сама!
Это уж слишком. Что-что, но с этим неполноценным импотентом, перекрашенным в блондина, она меня равнять не смеет!
Йонг-сама. Господин Йонг. Так японки называют исполнителя главной роли в корейском телесериале «Зимняя соната». Истерия на почве «Сонаты» охватила всю страну, от Хоккайдо до Окинавы. Как-то ездили мы с Анной в планетарий и угодили в толпу у отеля, где проживал великий человек. Теснились там юные девушки, офисные дамочки, домохозяйки средних лет, а также те, кому о душе пора подумать. В едином порыве они забрасывали цветами черный лимузин, выкрикивая дурными голосами:
— Хочу такой любви, как в «Сонате»!
«Дзюн ай», чистая любовь — последний писк моды. Оранжевые девушки из Сибуйа и Роппонги расстались с соблазнительными маечками и накладными ресницами. Свободный секс сменился платоническими помыслами, интересной бледностью и мечтами о самоубийстве влюбленных. Жаль мне японских парней!
Для нас с женой «дзюн ай» — источник дохода. Мода на чистую любовь повышает спрос на ангелов. С мая продукция Таэко фигурирует в престижном каталоге. Заказов у нее хоть отбавляй. Так что тесть зря хорохорится! Таэко его захудалую лавчонку на себе вытягивает.
Теща права: ест моя племянница за троих. Но ведь она не сидит сложа руки! Только что сообщила, что нашла заработок: призы выдавать в парке аттракционов.
— Сегодня первый день отработала! — с гордостью заявила она.
— Как тебя без языка приняли? — изумился я.
— А вот так! Надо очень много улыбаться, нести всякую радостную чепуху — хоть по-русски, хоть по-марсиански! Важно людям настроение повышать.
Последнее ей удается, как никому другому. При виде ее Анна начинает смеяться и даже пританцовывать на месте.
— Жарко, правда, в этом проклятом хвосте, — продолжала племянница. — Зато он красивый, сверкает!
— Каком еще хвосте?
— Русалочьем.
Она уже успела перемигнуться там с каким-то Микки Маусом. Тот, сняв бутафорскую башку, тайком распивал пиво за ее русалочьей будочкой. В общем, освоение японского языка идет полным ходом!
Такакирвес, 21 июня
Одного не пойму. Твоя племянница прибыла в Японию по приглашению Хёгля. А из твоих писем даже не понять, знакомы ли они!
«Дзюн ай», чистая любовь, и в Финляндии приобретает все больше сторонников.
Фильм Вон Кар-Вая «Любовное настроение» Некрасивый Литератор видел пять раз, хотя там нет ни единого поцелуя. А Красивый недавно, презрев обычаи здешних писателей, решился на головокружительное признание: поделился со мной замыслом нового романа. Замыслил он написать о возвышенной любви женатого мужчины и замужней дамы. Кто поверит, что мои друзья выросли в эпоху сексуальной революции?
Вышел мой новый сборник рассказов.
— Очень нефинская книга, — отмечают рецензенты.
Объявили меня финкой, теперь изумляются — написала нефинскую книгу!
Не могу в последнее время работать. В нашей пятиэтажке идет ремонт фасада. В семь утра начинается пытка дрелью и отбойным молотком. Вчера стенку в кухне пробили насквозь. Когда мы обедали, из бреши показалась чья-то голова.
Ты молодец, что подаешь жене кофе в постель. Но ты бы лучше поэнергичнее работу искал! Я бы на твоем месте землю носом рыла, чтобы сохранить престиж семьи. Бабушка ваша, чем вздыхать по Йонгу-сама, лучше бы с внучкой посидела.
Видишь, твоя племянница русалкой устроилась! Микки Маус там уже есть — может, тебе в Муми-тролли податься? У тебя, правда, плечи широковаты для Муми-тролля. Тренируешься ли ты, как прежде, или забросил свою физическую оболочку?
До середины августа не смогу тебе писать. У меня не будет доступа к электронной почте. Мы с мужем решили снять дачу, совместно с другой семьей. Отъезд послезавтра. Это на каком-то из эстонских островов, то ли Хийумаа, то ли Сааремаа. Я не удосужилась выяснить. Согласилась, чтобы избежать ежедневной пытки дрелью. Буду сидеть на острове, как Робинзон Крузо, вдали от Города. Зато у детей будут товарищи для игр, а у мужа — возможность наблюдать птиц.
Токио, 22 июня
В Японии люди о дачах не слыхивали. Отпуска и каникулы здесь короткие. Народ побогаче ездит на Гавайи. Те, кто победнее, ограничиваются парой дней у горячих источников. С Таэко я ездил в свадебное путешествие в горы, в Хаконе. Честно говоря, невесело было серой пахнуть в первые дни супружеской жизни.
В Муми-тролли меня не возьмут не из-за широких плеч, а просто по возрасту. Когда я был рикиси, меня в телевизионную рекламу затаскивали, а теперь я староват, да и из моды вышел. Прочитал про «престиж семьи» — и улыбнулся. Ты рассуждаешь почти как моя теща! Той важны не столько деньги, сколько престиж: сказать соседке, что зять имеет хорошую работу. И пропадает на ней с утра до ночи.
Пусть бабушка сидит с внучкой, пишешь ты. А я считаю эту модель воспитания, столь любимую в России, непригодной. Родителям она удобна, а ребенку? Его не спрашивают, хочет ли он сидеть с бабушкой. Я рос у пожилых, усталых родителей. Хотя я любил стариков, но мне было скучно и тревожно с ними.
Таэко сейчас зарабатывает неплохо, да и я кое-что уроками добываю. С августа дочка будет ходить в «йотиэн», детский сад. Ей уже пять лет, совсем большой человек!
Ты спрашиваешь, тренируюсь ли я. Да, у меня по-прежнему есть мускулы. Просто они находятся в другой части моего тела. В основном, на животе. Я стал вроде твоего Ника Кейва — ни с кем не хочу соревноваться. Будто на ковре-самолете удаляюсь от тех времен. Я больше никого не хочу победить.
— Ты меня научишь садиться на шпагат? — спрашивает Анна.
Эх! Год назад я еще легко садился на шпагат, как любой рикиси. А теперь… Сесть я, пожалуй, сяду, а потом придется подъемный кран вызывать. Пятилетней девчушке этого не понять. Для нее возраст — лишь цифра, она с нетерпением ждет каждого дня рождения. И моего тоже.
— Папа, тебе скоро будет сорок! А потом — сорок один. Здорово, да?
И я соглашаюсь, что это будет ужасно здорово, приникая губами к скользкой шоколадно-коричневой косичке над крохотным ушком. Я рад, что мне скоро стукнет сорок. Если бы я не дожил до таких лет, никто бы мне не говорил слова детской любви. Не было бы ни косичек, ни ушек. Был бы только я, один-одинешенек.
…Конечно, я представил Хёгля племяннице. Я даже мечтал, что он ее сделает своим «живым разговором». Он когда-то платил мне, чтобы я упражнялся с ним в русском языке. Но Хёгль пригласил нас не домой, а, по японскому обычаю, в ресторан. Держался будто английский лорд, которого заставляют петь в оперетте. Церемонно поцеловал даме руку. На моей свадьбе, помнится, он это проделал с рукой Таэко, от чего та страшно смутилась. Племянница тоже смутилась и как-то притихла. В своей молодежной блузочке и в шортиках она отражалась в зеркальных стенах, стараясь не смотреть на вышколенных официантов. Когда она собралась в туалет, они выстроились вдоль прохода, будто почетный караул.
— У нее диплом дирижера-хоровика, — мрачно сказал я Хёглю. — Может, кому-нибудь ее порекомендуете? Она согласна на любую работу.
Хёгль, не говоря ни слова, вытащил записную книжку и сделал в ней какую-то пометку. Вид у него был откровенно мученический. Какой там «живой разговор»! Хёгль никогда не был другом женщин.
Племянница вновь присоединилась к нам после торжественного похода в туалет. Когда она задела вилкой край бокала, он вдруг спросил, не глядя на нее:
— Какой тон?
— Си бемоль.
Хёгль поводил пальцем по окружности своего бокала:
— А это?
— Ре, — так же серьезно ответила она.
Хёгль кивнул, не сводя глаз с бокалов.
— А теперь вместе, вдвоем! — деловито скомандовал он.
— О-уу! — раздалось по залу.
У официантов перекосились лица.
Племянница виновато закашлялась. Я толкнул Хёгля под столом ногой.
— Присоединяйтесь! — невозмутимо сказал тот. — Сделаем тройной аккорд.
Но участвовать в тройном аккорде было выше моих сил. Хёгль беззвучно засмеялся, опустив голову.
— Вы похожи на мою бабушку! — сказал он. — Она меня за такое драла за уши.
Подоспевший официант наполнил наши бокалы, положив конец музицированию.
— Сейчас в «Кийой Холл» выступает один квартет, его хвалят. Люлли, Рамо, — заговорил Хёгль уже взрослым, светским тоном.
— Не люблю барочных композиторов, — отозвалась своим глубоким контральто племянница. — Сладковаты. Я больше героику люблю.
И правильно делаешь, билеты на квартет по четыре тысячи йен! — чуть было не воскликнул я. Хёгль рассчитался, и мы удалились, провожаемые неодобрительными взглядами. Не зря ему знакомые отказывают от дома. Разве можно так себя вести?
Такакирвес, 20 августа
Вот мы и вернулись к так называемой цивилизации.
За два месяца я не выкурила ни единой сигареты. Забыла, что такое макияж и каблуки. Муж отпустил бороду и смахивает на Шона Коннери. Он наблюдал столько птиц, что их хватило бы на все кошачье население земного шара (я считаю, что на каждую птицу должно полагаться по энергичному коту). Мы потеряли счет не только дням, но и неделям. Дети породнились с коровами, паучками, стрекозами. Глядя, как дочка рассматривает улитку или стебелек камыша, я думала, что и сама, наверное, когда-то была такой и что Город не что иное, как средоточие разбитых сердец и утраченных иллюзий.
Ах, Демидов, я бы желала, подобно Мэри Поппинс, летать на зонтике, жить в облаках, говорить на языке птиц и зверей! Но этого языка я не знаю. Летом я, если не торчала с родителями в каком-нибудь пансионате, где не разрешалось носиться по территории, то сидела в квартире у бабушки с дедушкой. Моими единственными товарищами были книги.
Я играла в эти книги. Я была Козеттой, Жаном Вальжаном, ужасной мадам Тенардье. Я была Оливером Твистом, Фейгином и Сайксом. Я придумывала новые эпизоды для любимых книг, пока подруги придумывали прически любимым куклам. Если меня спрашивали, кем хочу стать, я отвечала:
— Детской писательницей.
Я полагала, что писать для детей легче, чем для взрослых.
— Тяжелый хлеб! — вздыхал дедушка при виде блистательной, полувоздушной балерины на телеэкране.
Милый дедушка, я часто вспоминаю твои слова.
— Почему вы пишете по-шведски? — спрашивают меня.
— Это мой хлеб, — отвечаю я.
Ты, Иван, понимаешь меня. Борьба сумо была твоим хлебом. Тяжелым насущным хлебом в новой стране.
В Финляндии начался учебный год. Твоя дочка уже, наверное, ходит в «йотиэн». Интуиция мне подсказывает, что ты по-прежнему сидишь сиднем, будто Илья Муромец или его тезка Обломов. Может, ты и прав. Как ни крути, а ты счастливее меня.
Интервьюеры меня недолюбливают, так как я не излучаю счастье.
— Почему вы его не излучаете? — кисло спрашивают они. — Вашему положению в нашей литературе можно позавидовать!
По внешним признакам я счастливая. Мне все это твердят, особенно психотерапевт. У меня есть муж, дети, меня издают. Какого мне еще рожна?
Счастье — это свойство души, особый талант. Я бы рада стать счастливой, да скелеты в шкафу мешают. Раз в неделю хожу на психотерапию. Возвращаюсь домой и рыдаю. Скелеты танцуют вокруг, благословляя моего психотерапевта.
Ты, Иван, все время капитулируешь — и потому побеждаешь. А я без передышки сражаюсь — и потому проигрываю.
Токио, 22 августа
Насчет Ильи Муромца и Обломова. Извини, это я уже слышал. Ты полагаешь, что если во мне сто двадцать пять кило веса, то я должен обтесывать гранитные глыбы, ворочать мельничные жернова, поддерживать, подобно атланту, небесный свод? Но ведь работа современного человека заключается в том, чтобы стучать по клавишам компьютера или нажимать на кнопки. Впрочем, в июле, пока у моих домохозяек были каникулы, я работал на укладке асфальта. Бабушка, по твоему сценарию, сидела в это время с внучкой в полутьме лавчонки, среди четок и алтарей.
Десятого августа начался учебный год в «йотиэне». Таэко переживала, что не сможет сопровождать туда дочку. Но ничего не поделаешь. На днях открывается персональная выставка моей жены в Харадзюку. Дело есть дело!
На церемонии в «йотиэне», кроме меня, присутствовал еще один отец. Тот, с которым мы однажды спорили, поднимается Япония или опускается.
— Масахиро Амибоси, — представился он. — Моя дочь записана в группу «Луна».
— Приятно, что наши дочери в одной группе, — церемонно отозвался я. Скоро я всех японцев объяпоню по части этикета!
Хотя отцы были редкостью и на детской площадке, куда я ходил с Анной, среди мамаш мне сейчас было не по себе. Амибоси, однако, держался совершенно естественно, и я подсел поближе к нему.
— Каждое утро мать должна готовить ребенку «бенто», завтрак, и класть вот в такую сумку. В сумку мать также кладет палочки для еды и бумажные носовые платочки, — трещала старшая воспитательница. — В «бенто» мать может класть еду по своему усмотрению, кроме сладостей. Конфеты и печенье разрешаются лишь в праздник. Об этом администрация извещает матерей заранее. Необходимо приобрести три вида формы: обычную, спортивную и для художественных занятий. Мать должна содержать форму в порядке, а тапочки регулярно стирать и отбеливать…
Вздрагивая каждый раз при слове «мать», я думал о Таэко, которая сейчас мечется по художественной галерее, раздавая подручным указания. Счастливица!
Амибоси старательно записывал информацию в блокнотик.
— Как называется магазин, где продается форма? — спросил я его, когда детей наконец развели по комнатам.
— «Champions». Могу вас подвезти. Я все купил для Мари-тян, но жилетка оказалась не того фасона, который нужен в нашем «йотиэне». Хочу обменять.
— Снаряжение ребенка более затейливо, чем у борца сумо! — пошутил я, втискиваясь в «Тойоту».
Амибоси кивнул и нажал на газ.
Знает ли он, с кем имеет дело? — подумал я.
— Жена не смогла придти, а сам я все перезабуду, — сказал я вслух.
— Если у вас есть электронная почта, могу прислать вам список вещей, о которых говорилось на собрании, — отозвался Амибоси.
— Амибоси-сан, это было бы слишком большим затруднением для вас.
— Вовсе нет! Я все равно каждый вечер пишу дневник на компьютере.
На вид ему было лет тридцать пять. Волосы ежиком и легкое косоглазие придавали ему сходство с Такэси Китано.
— Помню ваши первые телевизионные интервью, — сказал он вдруг. — Вы очень преуспели в японском языке за эти годы.
Это был не тот комплимент, которого ожидал тщеславный Исамасии, но все же комплимент.
— А вы… чем занимаетесь?
— Я «шюфу», — ответил он, тормозя у магазина.
Итак, передо мной был товарищ по несчастью. Отец, занимающийся ребенком и домашним хозяйством. В магазине мне неудобно было подвергать его расспросам. Он быстро обменял не положенную по уставу жилетку на почти одинаковую и распрощался, оставив меня выбирать экипировку для Анны.
Теперь, Ираида, я вижу его ежедневно, но не решаюсь расспросить, как дошел он до жизни такой. Ведь вокруг нас кишмя-кишат мамаши и бабушки.
Извини, больше писать нет времени. Сейчас без двадцати два, скоро заканчиваются занятия в «йотиэне». Пора бежать за Анной.
Напоследок хорошая новость. Хёгль, несмотря на отсутствие энтузиазма, нашел-таки для моей племянницы каких-то японцев, любящих русские народные песни! Сезон летних аттракционов закончился (встречи с Микки Маусом, кажется, продолжаются). Бывшая русалка то и дело напевает себе под нос «Степь да степь кругом».
Как прежде, я не пропускаю ни одного турнира «басе» по телевизору, но сны о сумо вижу все реже. Вчера мне снилось, что мы с Амибоси готовим корм для белых уток, которые содержатся в клеточках во дворе детского сада.
Такакирвес, 23 августа
Отрадно, что твоя племянница получила работу по специальности. А ты как после лета? Извини, не представляю себе Демидова, отбеливающего детские тапочки!
Меня тоже беспокоят тревожные сны. Недавно приснилось, что я Джоди Фостер и что на боку у меня «кольт» сорок пятого калибра.
Я распахиваю настежь дверь, врываюсь в комнату.
— Ни с места! — кричу я, нервно целясь по всем направлениям.
Ничего не видя, я продолжаю водить дулом «кольта» перед собой, пока не замечаю, что нахожусь в пустой комнате для семинаров. Ни за столами, ни под ними никого нет. Некому объяснять, что я действую в пределах необходимой самообороны.
Вытираю пот. Смущенно ставлю «кольт» на предохранитель. Вокруг пусто и гулко. Бреду к окну. За ним березы, пруд, дети на лужайке. Это, кажется, Йоэнсуу. Сюда я прилетела из Хельсинки. И как меня впустили в самолет с револьвером?
Прижав лоб к прохладному стеклу, слышу за спиной старческий голос:
— Вы уже здесь! Как хорошо. У меня как раз кофе поспел.
Сторожиха морщит лицо в обезоруживающей улыбке, не замечая моей кобуры. Она не жила в больших городах, и ее финская речь правильна, точно в учебнике.
— Я Ираида Далин, — признаюсь я.
— Да-да, конечно! Писательница.
Старушка кивает с энтузиазмом.
— Пойдемте выпьем кофе, пока семинар не начался.
Меня ведут в столовую. Я не оказываю сопротивления. Ощупью бреду по тропинке финского разговора. Спотыкаюсь, склоняю, спрягаю. Вот забыла удвоить согласный. Но старушка не бежит звонить в полицию. Она ставит передо мной молочник и сахарницу. От ее лица исходит сияние. Украдкой грею пальцы о некрасивую чашку фирмы «Арабиа». Прав Ник Кейв, когда поет, что ничего нет более странного, чем доброта, stranger than kindness.
Просыпаюсь. Я больше не Джоди Фостер. Лежу в позе эмбриона возле спящего мужа. Уже пять утра. Час волка миновал.
…Финки не любят менять фамилию. Это у них на феминистской почве. Часто у них двойная фамилия: они присоединяют фамилию мужа к своей. Возникают длиннющие гибриды. Особенно, если у дамы еще и имя вроде Анна-Леена. В отличие от независимых финок, я с детства мечтала сменить фамилию.
После смерти бабушки я унаследовала квартиру. Ключ хранился у мамы в ожидании того дня, когда я выйду замуж. В Финляндию я попала в качестве беженки.
Токио, 25 августа
Меня огорчило твое письмо. Опять тебя одолевают мысли об оружии. Я когда-то подобным образом помышлял об огне, но с приходом в мою жизнь Таэко и Анны мои пироманские фантазии испарились.
Все-таки тебе бы надо получше подучить финский, хоть ты его и терпеть не можешь. Неужели нет у тебя контакта с финноязычными гражданами, кроме как во сне?
Ума не приложу, на чем держится твой брак. У тебя с мужем, судя по всему, диаметрально противоположные интересы.
Тапочки Анны для «йотиэна» пока отбеливает теща, но и я учусь этой премудрости. Дочке нравится в новом окружении. За две недели она освоила массу песенок, научилась узнавать буквы словогой азбуки «хирагана». Мари-тян, дочка Амибоси, теперь ее подружка.
У меня нет возможности смотреть русское телевидение. Наверное, в Финляндии с этим проблем нет?
Токио, 25 августа
С чего ты взял, что я терпеть не могу финский? Если я что в Финляндии и люблю, так это ее основной язык! Как филолог я им восхищаюсь. И потому на нем стараюсь не говорить. Он настолько богат, архаичен и музыкален, что мне стыдно его коверкать. Моя финская речь — такое же кощунство, как пьяный финн, вломившийся в Эрмитаж.
Пару раз я даже была счастлива на этом языке. В роддоме я подружилась с Тарьей. Она была худенькая и бледная. У нее был сильный токсикоз. Она ждала тройню и очень боялась. Наутро после рождения моего сына она пришла к нам. Бережно положила на тумбочку два яблока. Сидела, чинно сложа руки. Смотрела светлыми глазами, как я кормлю сына.
Когда за Тарьей закрылась дверь, моя соседка по палате буркнула:
— Этой нужно сообщить администрации целых шесть имен, а не два…
Я непонимающе взглянула на нее.
— Если велик риск, что мать умрет во время родов, они заранее спрашивают, как она хочет назвать ребенка. Спрашивают два имени: женское и мужское.
Мы понимали друг друга почти без слов. Бесформенные женщины в ужасных серых халатах. Мы все были равны. Финки, русские, сомалийки, цыганки. Знаешь, Демидов, мне нужно было там остаться. Попросить там убежища.
Смотрю ли я русское телевидение? Иногда, если дети позволяют. Они хотят смотреть местные телепередачи. С телевидением мне вообще не везет. Стоит включить финский канал, как на экране дискуссия вроде: «А если бы Красная Армия оккупировала Финляндию в 1944 году? Каково бы жилось финнам в тисках СССР?»
Они меня держат в тисках, Иван. Не отпускают. Люди, для которых Война продолжает быть спасительным тросом.
Ты спрашиваешь, на чем зиждется мой брак. Мой муж никогда не пытался меня переделать. Ни тело, ни душу. Никогда не нарушал моего суверенитета. Прошло много лет, но он по-прежнему считает жизнь со мной приключением.
Многие, кого я знаю в Финляндии, планируют массу интересного в старости: выйду на пенсию — съезжу в Париж, прочитаю давно купленные книги, займусь пчеловодством, йогой, итальянским… Пенсия мне не грозит. У меня здесь никогда не было работы. В пенсию я не верю, я верю в реинкарнацию. Хочу воскреснуть худенькой, как Одри Хепберн, носить нарядные платья, бегать на вечеринки и вообще стать счастливой попрыгуньей. Или — черт с ними, с килограммами! — воскреснуть в образе Мэй Уэст, пышнотелой клоунессы Бродвея, ставить смелые спектакли, шокируя женщин и чаруя мужчин своими формами.
Но без мужа я воскресать не хочу. Только вместе с ним.
Токио, 26 августа
Ираида, я сам не пойму, на чем держится мой брак! Общих интересов у нас нет, кроме Анны. Любовью мы занимаемся редко. Правда, после открытия персональной выставки были в такой эйфории, что полдня не вылезали из постели.
Но если бы мне вернули мою свободу, я бы отказался. Мне доставляет удовольствие произносить слова «моя жена». Я чаще говорю «супруга». В Японии так можно сказать лишь о жене собеседника. О себе и о своих родных обычай велит говорить уничижительно. Нетушки, буду говорить, как хочу! На то я и иностранец.
Все-таки странно, что ты дружишь только с мужчинами. Ты так душевно пишешь о финской женщине в роддоме…
Такакирвес, 27 августа
Дорогой Иван, я дружу с мужчинами, потому что с ними мне не нужно конкурировать. Если им вздумается меня критиковать, я могу пустить в ход свою женственность. Этим трюком я пользуюсь давно. В частности, с тобой! Но это качество я развила в себе поздно. В юности я отличалась прямотой. Не владела обычными уловками — улыбнуться, выклянчить конфетку. Училась честно, не шпаргалила. Не пыталась получить ничего даром. Кстати, в глубине души я не изменилась. И готова сражаться даже за то, что само мне плывет в руки.
— Не пишется, хоть умри! — жалуется Некрасивый Литератор. — Зря деньги выбрасываю, снимаю офис в центре. За два месяца написал не больше двадцати строк. Прихожу в одиннадцать, часа два слушаю музыку, потом иду обедать…
Мы сидим в кафе «Стриндберг». Нас окружают люди. Чертовски много людей! Хотя я с трудом понимаю их язык, я могла бы войти каждому из них под кожу — так же, как когда-то вошла в тебя, Иван, и сделалась твоим медиумом. Я могла бы написать о них множество книг. Я была бы добра и сочинила бы им лучшие судьбы. Но они не рассказывают мне никаких историй. Их фасады обращены не ко мне.
— Прочитала ты мою книгу? — спрашивает Некрасивый Литератор.
Полгода назад он подарил мне книгу. Теперь он задает этот вопрос каждый раз, когда мы встречаемся. Такие вещи надо запретить уставом Союза писателей.
— Скоро начну, — привычно вру я, и он привычно кивает.
Зачем мне твоя книга? — хочу крикнуть я. Зачем мне тиражированная, причесанная история твоей жизни? Вот я сижу перед тобой, мы ведь друзья — рассказывай, я слушаю! Кто внушил тебе, что письменное слово ценнее устного?
Некрасивый Литератор безмолвствует. Проходит несколько минут. Я, Великий Городской Шаман, проникаюсь великим городским высокомерием. Не желаю ничего читать из вежливости. Хочу читать то, что вызовет во мне жгучий интерес.
Я тебе писала, Иван, что куртуазности в Финляндии нет. Угасла под влиянием феминистских догм. Да и была ли она? Ни Некрасивый Литератор, ни Красивый никогда не подают мне пальто. Не провожают домой, даже если час поздний и я рискую наткнуться на скинхедов, слабо владеющих языками, кроме финского.
Но сегодня Некрасивый Литератор в рассеянности проехал свою остановку.
— Вот ты меня и проводишь! — торжествующе заявляю я.
— Ираида, ты манипулятор, — бормочет Литератор, но дает себя увлечь в направлении Такакирвеса. — Как все изменилось! — замечает он, оглядывая наш автобусный вокзал.
— Ты здесь часто бывал?
— Чаще некуда! — смеется он. — Я родился в Такакирвесе. Школу тут окончил.
Я замираю на месте.
— Что ж ты мне никогда не говорил?
— Ты не спрашивала, — невозмутимо отвечает он.
Он прав. Я не умею расспрашивать людей об их жизни. Поэтому и получился из меня писатель, а не журналист. Я не задаю вопросов. Я стараюсь угадать ответы.
— Здесь вот стоянка была. Фырчали автобусы… На них я в школу ездил. Дядьки курили в салоне. В те годы в автобусах разрешалось курить. Табачный дым смешивался с парами от дизельного топлива. От запаха меня мутило…
— Значит, ты ходил в финскую школу? — спрашиваю я.
— Тогда здесь была еще и шведская. До середины семидесятых в Такакирвесе даже выходила газета по-шведски. Мой покойный отец в ней публиковал заметки.
— Твой отец был журналистом?
— Нет, он был серебряных дел мастер. В шестьдесят пятом году изготовил корону для столичной Люсии[6], — поясняет он с гордостью.
— Здорово! — радуюсь я. — У тебя есть фотографии?
— Если хочешь, поищу…
Поздно вечером в нашей супружеской спальне начинает работать факс.
«Ираида! — пишет Некрасивый Литератор. — Вот снимок Люсии 1965 года, в короне. Посылаю также одну из газетных заметок моего отца».
Заметка написана с безыскусной обстоятельностью, которая отличала людей поколения, привыкшего регулярно писать письма.
Как-то в оккупированной финнами советской Карелии отец Некрасивого Литератора нашел в сенях дома безбровую куклу с волосами из мочалки. Вертя ее в руках, он представил себе девочку, поспешно покидающую родной дом.
В заметке нет фраз вроде: Зачем мы заняли тот дом? Описано все с какой-то ясной, спокойной печалью. Человек, поднявший в сенях куклу, мог быть назавтра убит. Но этого не произошло. Он вернулся с войны невредимым, женился, выковал корону для Люсии, дарительницы света. В конце заметки спотыкаюсь о две фразы: Я не принадлежу ни к какой политической партии. Публикуя свои воспоминания, я не имею намерения задеть чьи-либо чувства.
Война пропитывает всю мою жизнь. Пусть я говорю языками человеческими и ангельскими — война будет продолжаться. Эти две фразы — ее отражение. Отец Некрасивого Литератора чувствовал, что должен извиниться перед боевыми товарищами за свою сентиментальность. За ту куклу.
Хотя за окном темно, вечер таинственно светел. Почитав детям сказку, сажусь за вышивание. В наушниках привычно пульсирует Ник Кейв с его бесподобной яростью. Почему-то сегодня не могу слушать его. Не могу, не могу, не могу.
Токио, 29 августа
Ираида, здравствуй! Опять перетряхнуло мою жизнь, будто стеклышки в калейдоскопе вдруг сформировали новый, причудливый узор.
Семнадцатого августа мой бывший спонсор Кадзуо Ногути упал на улице и был доставлен в больницу машиной «Скорой помощи». У него случился обширный инсульт с кровоизлиянием в три мозговых желудочка. Операция следовала за операцией, но в сознание он не приходил. Лежал в коме, изредка открывая невидящие глаза.
Когда-то, читая в учебнике о древних египтянах, полагавших, что путь в загробное царство долог и тернист, я никак не мог взять в толк — чего тут опасного, если человек уже умер? Сидя у постели Ногути, я понял, что имелось в виду. Черный Человек блуждал впотьмах, не в силах отыскать дорогу к царству теней.
Меня его секретари отыскали на удивление проворно.
— Я огорчен тяжелой болезнью господина Ногути. Но будет ли уместен мой визит в больницу? — сказал я. — Его близкие могут возражать.
— Это просьба его супруги, — лаконично ответили мне.
Никогда и нигде, даже выходя на посыпанную песком арену сумо, я не ощущал себя в такой степени японцем, как у одра Ногути. Я не пытался говорить с его безгласным телом. На лицо я смотрел лишь в начале и в конце визита. В остальные минуты мой взгляд был направлен куда-то внутрь меня самого. Мне не было надобности закрывать глаза, как во время медитации. Я все равно ничего вокруг не видел. Порой я, правда, видел себя самого со стороны: грузную, неподвижную фигуру в кимоно, бычью шею, стриженый затылок, кисти рук на широко расставленных коленях в просторных штанах «хакама». Ты писала, Ираида, что хочешь воскреснуть в образе какой-то американской актрисы. А я хочу воскреснуть японцем. Если я в этой стране оказался, значит так было нужно. Это не случайность. Это карма.
В ночь на двадцать шестое августа Ногути отыскал путь к последнему приюту. Умер настолько мирно, что на похоронах я слышал чей-то завистливый шепот:
— Поистине ангельская смерть…
В больнице я был наедине с Ногути. На похоронах была тьма народу. Несмотря на буддистских монахов, бормотавших сутры, ощущение вечности ко мне не приходило. Меня так и тянуло глазеть по сторонам.
В веренице скорбящих попадались известные личности. Вот монгольский борец, которого я когда-то называл Чингисханом. Вот враждующие между собой братья-йокодзуны, бывшие чемпионы сумо, Ваканохана и Таканохана. Вот их прославленный отец, с которым оба не разговаривают. Вот сказочно богатый кореец, как бишь его? Два года назад он во время своей собственной предвыборной кампании задрал юбку какой-то секретарше в автомобиле. Это сравнительно невинное проявление «секу хару», сексуальных домогательств, стоило ему карьеры. Тяжелые времена настали в политике! Фотографии старикашки красовались в газетах. Но своих высопоставленных друзей он не растерял. Вот еще один сморщенный любитель клубнички. У него в Таиланде гарем из малолеток был. Наручников на нем что-то не видно. Похоже, он на свободе.
Наконец пришел мой черед идти ко гробу. Из зарослей хризантем глянуло на меня непривычно худое, белое лицо Черного Человека — и на меня вдруг нахлынула жаркая печаль. Господи, как же все быстро произошло! Совсем недавно мы виделись, я беседовал с ним по-русски. По обыкновению, злился на него.
— Вы не представляете, какое в «Кокугикане» несчастье! — сетовал он. — Ассоциация Сумо запретила курение. Даже в самых дорогих ложах!
Мне бы твои проблемы, мрачно думал я.
Сейчас мне больше всего хотелось перекрестить его на прощанье. Мой странный приятель, высокомерный и смиренный. Президент соусной империи, покровитель старинного спорта. Юный невольник, изучавший русский язык в Императорском университете по велению своего отца.
Я уже собрался было откланяться и пойти выпить пива с Чингисханом, который делал мне заговорщические гримасы. В этот момент ко мне подошел молодой человек, оказавшийся племянником покойного.
— Демидов-сан, мы просим вас остаться, — сказал он, выслушав мои ритуальные выражения соболезнования.
— Я не достоин такой чести, — пробормотал я.
— Простите, что задерживаю вас, — сухо произнес он. — Вы должны остаться.
Тут я нарушил этикет.
— Почему это — должен? — спросил я с раздражением.
— Вы наследник, — бесстрастно пояснил он.
Ты не поверишь, Ираида, но в тот момент я смертельно испугался. Моему воспаленному воображению представилось, что я должен буду носить черный костюм, управлять соусной империей, играть в гольф с морщинистыми любителями клубнички… Я ошалело поплелся за молодым человеком, будто овца, ведомая на убой. К счастью, недоразумение вскоре разъяснилось. По завещанию мне полагалась вовсе не соусная империя, а всего лишь обыкновенные, банальные деньги. Тридцать миллионов йен.
Такакирвес, 30 августа
Демидов, друг мой, я просто онемела от радости! Ты миллионер! Тридцать миллионов йен! Представляю, какие были лица у твоих тестя и тещи!
Я только что вернулась из Петербурга. Вышла из поезда в Хельсинки — точно из трамвая чуть подальше Кушелевки. Это не до Токио лететь. Когда я впервые попала в Финляндию, меня больше всего и поразило то, что это так близко.
…Побывала на приеме издательства. В новом костюме петербургского пошива.
— Ты не можешь жить сразу в двух странах, — говорила мне одна из присутствующих дам, с некоторым неудовольствием разглядывая мой костюм. — Рано или поздно придется выбрать, на чьей ты стороне.
— Выбрать сторону? — восклицаю я. — А что, война разве?
Глупый вопрос. Конечно, война! Она никогда не прекращалась. Это и конфликты с СССР, и утраченные карельские территории, которые, согласно опросу общественного мнения, финский народ требует обратно — у меня.
Все же мы с мужем, как прежде, сидим перед линией фронта, по обе стороны границы, по обе стороны колыбели, качая детей, родившихся в минуту перемирия. Спите спокойно, дорогие. Когда вы проснетесь, война, быть может, уже кончится.
Осень — пора собачьих выставок и книжных ярмарок.
Шум, лай, возня. Шнур от микрофона как поводок. Перекрикивая всех, пытаюсь довести до сознания публики что-то важное. Что именно, не важно. Главное, чтоб костюмчик хорошо сидел и сталь в голосе звенела. Кого-то ведут на сцену, кому-то дали медаль, кого-то уводят. За кулисами наводят марафет тем, кого сейчас выпустят под прожектора. Старушки млеют. До чего хорошенькие писатели пошли! Вон тот, с карими глазами. Такой благовоспитанный, лапу всем подает.
Спускаюсь со сцены. Слышу возглас какой-то дамы:
— Она сделала три грамматических ошибки! Как хорошо она знает шведский…
Дама слишком снисходительна. Хочу сказать, чтобы в следующий раз считала получше, но кто-то мягко берет меня за руку и уводит от сцены. Я оказываюсь в уголке между парадными стендами. Там, вдали от безумной толпы, терпеливо ждет старик в инвалидной коляске. При моем приближении он не меняется в лице. Приведшая меня сюда старушка кладет мою руку на руку старика, покрытую пигментными пятнами.
— Я ветеран войны, — говорит он. — Мне восемьдесят шесть лет. Пару лет назад я слушал интервью, где вы говорили о вере и надежде…
Я морщу лоб. Вспомнив с трудом то интервью, невольно восклицаю:
— Слушали? Но оно было не по радио, а по телевидению!
Старик кивает.
— Я ничего не вижу, — спокойно откликается он. — Уже три года.
Старушка протягивает мне экземпляр моей книги и чернильную ручку.
— Я буду ему читать вслух, — радостно говорит она.
Бреду обратно к эстраде. Натыкаюсь на двух журналистов: из правой газеты и из левой. Они вместе учились, очень дружны и во всем друг с другом согласны.
— Молодец! — хвалят они меня. — Скоро будешь писать так же хорошо, как мы.
Я благодарно киваю, но моя душа отделена от тела. Она осталась с ветераном и его женой. Жаль, что я за все эти годы не научилась писать посвящения! Надписывая книгу, ничего не придумала. Пара слов, число, подпись. Усилием воли предотвратила попадание слез на титульный лист. Усилием воли. Моей железной, опостылевшей воли.
Прочитала я в твоем письме про похороны — и приснился мне сон.
Снилось мне, что несколько мужчин несут гроб. Мне не видно, кто в гробу, но я убеждена, что это мой отец, проживший много лет то ли в Канаде, то ли в Америке. Я знаю, что это он, потому что горе застряло у меня в груди куском сухого льда и мешает вздохнуть.
Приноравливаю свой шаг к поступи мужчин. Я не хочу стоять на обочине. Я тоже хочу нести эту ношу. Неведомый голос доносится до меня откуда-то сверху:
— Не твое дело нести этот гроб.
— Но у покойного нет потомков мужского пола! — возражаю я. — Я единственная, кто остался после него. Эти мужчины — чужие.
— Покойный был не очень хорошим человеком, — многозначительно замечает голос.
— Я все равно хочу нести эту ношу.
— Она раздавит тебя.
— Не раздавит! — упрямлюсь я. — Я привычная. Надо мной никогда никто не поддерживал небесный свод.
— Ты пленница истории, ты вечно оглядываешься назад, — продолжает голос, уже мягче. — Пойми, ты не отвечаешь за судьбы твоих предков. Если тебе так хочется взвалить на себя эту ношу, прими помощь от других. Пусть даже чужих.
Я смиряюсь. Я остаюсь у обочины.
Не осуждайте покинувшего дорогу, хочу я крикнуть вслед, но меня упреждает один из несущих гроб. Это кудрявый парень с открытым, веснушчатым лицом.
— Послушай, девочка, там за горой растут маки! — весело бросает он мне на ходу через плечо.
Гроб проносят мимо. И я ухожу бродить по маковым полям, чтобы досыта наесться зерен забвения и крепко-накрепко уснуть, а потом воскреснуть к новой жизни — удивительной и волнующей.
Токио, 1 сентября
Как печально, Ираида, когда человек теряет своих родных где-то в неведомой дали. Ты даже не знаешь, жив твой отец или умер. И вряд ли узнаешь. Не буду писать банальностей вроде: «Забудь его, ведь он забыл тебя». Это пусть тебе скажет психотерапевт. А я жалею, что не могу вырубить тебе слоников из мрамора, на счастье.
Твои возгласы о том, что я якобы стал миллионером, меня рассмешили. Однокомнатная квартирка в центре Токио стоит тридцать четыре миллиона йен. Даже такую мне не потянуть. К тому же существует еще и налог на наследство. Все же тридцать миллионов — деньги немалые! Не успели кремировать моего благодетеля, как вокруг меня закружились назойливые мухи, тесть с тещей:
— Таэко так хотела собственный магазинчик для ангелов!
Наедине с женой я мрачно осведомляюсь:
— Допустим, купим магазинчик. А жить будем по-прежнему с ними?
Таэко мучительно морщит лоб. Я сижу перед ней на пятках. Бесстрастно смотрю поверх ее головы. Я глава семьи, японский муж. У меня есть деньги, а значит власть! Считаю секунды. Ити, ни, сан, йон... Еще чуть-чуть — и победа за мной.
Ну этих самураев к едреной фене. Не могу я угнетать мать собственного ребенка.
— Будет тебе магазинчик, — говорю я.
Таэко не спешит благодарить. Она продолжает молчать, будто обдумывая что-то. Слышен топот ножек. По деревянной лестнице к нам взбирается дочка. Прежде, чем она достигает наивысшей ступеньки, жена произносит слово, которое мне от нее приходилось слышать лишь однажды:
— Айситеру.
Милая Таэко. Когда она согласилась стать моей женой, я шепнул ей:
— Айситеру.
Она тихонько засмеялась и покрепче прижалась ко мне.
— Разве я неправильно сказал «Я тебя люблю»?
Она снова засмеялась, мотая головой.
— Да-да, правильно…
— Как же лучше сказать?
— Ну… Это же ясно без слов.
— Я из другой страны. У нас так говорят! И я хочу, чтобы ты мне так говорила. Скажи: «Я тебя люблю»! Пожалуйста.
Таэко старательно произнесла, точно играя в непривычную игру:
— Айситеру.
…Ты пишешь, у вас там выборы назревают. В Японии у меня нет права голосовать. Но я вдруг вспомнил, как ходили голосовать мои родители.
Особенно мне нравились выборы в Верховный Совет СССР. По воскресеньям папа с мамой любили поспать подольше, но в день выборов вставали ни свет ни заря. Когда я, позевывая, выходил к завтраку, они уже, празднично одетые, входили со двора в сени.
— Учись, Ваня! Пораньше встать, поскорее проголосовать, — говорила мама с какой-то боязливой радостью, точно после небезопасного предприятия.
Отец удовлетворенно кивал:
— А то потом по домам пойдут с выборного участка!
Господи, в какой абсурдной стране мы выросли! Вечно боялись чего-то и…
Токио, все еще 1 сентября
Извини, Ираида. Ну и колыхнуло нас! В Ниигата — семь с половиной по Рихтеру, у нас, в Токио, пять. Я с перепугу нажал кнопку «отправить», схватил в охапку ребенка и выбежал из дому. Не помню уже, о чем писал, это неактуально.
Актуально следующее:
— все мои домашние живы и здоровы;
— в Ниигата госпитализировано сто пятьдесят человек;
— ни один из ядерных реакторов не получил повреждений (честь и слава компании «Тэпко»);
— никто не погиб, когда на полной скорости сошел с рельсов поезд «Синкансен» (честь и слава Господу Богу).
Такакирвес, 6 сентября
Извини, Иван, не в силах была писать. Драма в Северной Осетии меня доконала.
Все смешалось в один ком. Катится он под гору, обрастая кровавыми бинтами. Сбились со счета: гибель двух самолетов, взрыв у метро «Рижская», избиение младенцев в Беслане. Это в течение двух недель! Хочется поменять национальность. Хочется не родиться в России. И вообще не родиться.
На днях захожу в книжный магазин «Акатееминен». Стою, листаю, как всегда, психологическую литературу вроде «Помоги себе сам». Справа примостились два туриста-соотечественника, отец и сын. Говорят о финской кампании. Отец изъясняется скороговоркой с матюгами. Фразы точно выплевывает. Сын молчит, но кивает.
— Сколько наших тут полегло! Сколько померзло! Финны в тулупах, наши в пилоточках. Это же наша земля была. Наша!
Твоя земля, да? — хочу крикнуть я. У тебя ее финны отняли в семнадцатом году? Потому ты и озлобленный, неудачливый, недоделанный?
Ну почему я не родилась в Швеции? Тогда я бы сейчас, стоя рядом с этим мужиком, просто не понимала бы его злобных речей. Впрочем, со Швецией дело непросто. Страна уютная, а в историческом аппетите ей не откажешь. Сколько раз я, привозя шведских туристов на стрелку Васильевского острова, слышала, как они вполголоса говорят друг другу:
— Ведь это наша земля была.
Интересно, говорят ли они это, посещая Финляндию?[7] Или только невские берега у них такие мысли вызывают?
Пока писала тебе, получила весть чрезвычайной важности. Один из моих рассказов будет переведен на финский. Господи, наконец-то! Хоть что-то мое переведут. Будет, что показать соседу, который все спрашивает, чувствую ли я себя «суомалайнен». Этот рассказ станет моим смягчающим обстоятельством.
В Финляндии у нас тоже бывают подземные толчки. В пятницу в Ботническом заливе было почти два балла по Рихтеру. Скандинавия меняется на глазах. Газеты пишут, что в будущем землетрясения и наводнения станут более частыми.
Пока мы отдыхали на эстонском острове, наш бедный Такакирвес пострадал от летних ливней. Вода из речки чуть не разрушила несколько «домов фронтовиков».
— Счастливо жить за границей можно, только забыв о прошлом, — сказал мне как-то немецкий попутчик в поезде «Хельсинки — Петербург».
Но кто я такая без своего прошлого?
— Давно была советская эпоха? — спрашиваю я своего единственного, чудом уцелевшего друга юности в Петербурге.
— Давно.
А мне кажется, она была вчера. Ну, позавчера. Между ней и мной повис прозрачный занавес. Такой в Мариинке вешают между сценой и зрительным залом, когда нужно изобразить сон героя.
Друг детства печально разводит руками. За последние пятнадцать лет он сменил пять мест работы и четырех жен. Он жил, а не стоял за занавесом, судорожно вытянув шею в поисках утраченного времени.
Жизнь — это то, что происходит с нами, пока мы строим другие планы.
Токио, 7 сентября
Очень рад, что твой рассказ будет переведен на финский язык.
Насчет соседа, который тебя спрашивает, чувствуешь ли ты себя финкой. Ты в этом видишь проявление русофобии. А может быть, дело в другом? Попробуй взглянуть на мир его глазами! Ты писатель. Что тебе стоит перевоплотиться?
Твой сосед никогда не жил за границей. С иностранцами не сталкивался. Единственный его опыт в этой сфере — это письма дяди из Южной Африки. Вот он и долдонит тебе про дядю. Может, просто ищет контакта. Про тебя пишут в газетах, ему охота пообщаться со знаменитостью. Он пытается тебя осмыслить, уместить в своем мирке. Никому ведь не хочется жить рядом с совершенно чужим человеком! С пришельцем из космоса.
Моя племянница тоже порой жалуется на местных. Правда, у нее противоположные проблемы. Японцы ее одолевают своим сочувствием. Мол, как вы, наверное, скучаете по своей горячо любимой родине!
А она не скучает. Первое время меня это озадачивало. Потом я стал понимать. Она не из СССР, а из России. Они не такие, как были мы. И себя, и Россию, и окружающий мир они видят по-другому.
Извини, пора мне за дочкой бежать в детский сад.
Такакирвес, 7 сентября
Ты прав, Иван. Писатель подобен людоеду из сказки про кота в сапогах. Не в том смысле, что он людей пожирает (хотя это случается), а в смысле, что он может менять облик. То в льва превратится, то в мышку.
Перевоплотиться в соседа не проблема. Но вдруг я останусь навсегда перевоплощенной? Исчезнет мой кругозор. Мой мир сожмется до размеров марки стоимостью в шестьдесят центов. И буду я бояться крупного европейского кота в сапогах, который норовит заглотнуть меня целиком.
В моей ленинградской пятиэтажке жили, кроме русских, евреи и армяне. Были у нас также литовец и немка. Мне не приходило в голову спрашивать, чувствуют ли они себя русскими. С любопытством я вслушивалась в армянскую речь, приходя к подружке Гаянэ. С интересом рассматривала фамильный альбом подружки Регины: бородатых старцев с пейсами, еврейских женщин в покрывалах…
Я выросла в многонациональной стране. Стоит ли финский сосед того, чтобы в него перевоплощаться?
Токио, 8 сентября
Он, может, того и не стоит. Но ты, Ираида, живешь в его стране.
Мы выросли в многонациональном государстве. В этом наша сила. Все же идиллия в твоей пятиэтажке вызывает у меня сомнения. Помнится, ты писала про одного типа из вашего дома. Он косил под Николая Второго и проповедовал богоизбранность русской нации.
Такакирвес, 8 сентября
Ты меня не понимаешь и не желаешь понять. Посидел бы в Такакирвесе годик-другой, по-другому бы запел!
Вообще, у нас получается диалог глухих (точнее, слепых). И не диалог вовсе, а два монолога. Мы — жертвы современной технологии. Нет ничего более обманчивого, чем общение по электронной почте. Мы едва знаем друг друга! Ты прислал мне снимки своих близких, а я их совсем не такими себе представляла. Особенно племянницу.
Токио, все еще 8 сентября
Как это — мы не знаем друг друга? Меня ты знаешь уже шесть лет!
Очень ты сложно на мир смотришь. Этому тебя, наверное, в университете научили. А я университетов не кончал.
Мне тут Хёгль сказал, что шведский язык очень легкий. Он его когда-то выучил за два месяца. И финский тоже освоил за пару недель.
Такакирвес, 9 сентября
Выходит, твоему приятелю известны подробности нашей переписки! Ей-богу, я лучше о тебе думала. Тебя я не обсуждаю ни с кем.
Что до Хёгля, то его я не могу проэкзаменовать ни по шведскому, ни по финскому. Кстати, он у вас какой-то ущербный, социально неприспособленный? И языки ему нужны лишь как самоцель, а не как средство общения.
Пора мне прекратить эту переписку и заняться сочинением новых произведений на легком шведском языке. Мне уже приходилось слышать, чего мой труд стоит на самом деле! Одна русская мне заявила:
— Шведский язык, наверное, очень простой, если вы на нем пишете.
Хорошей тебе жизни, Иван. Не поминай лихом.
Токио, 28 декабря
Ираида, здравствуй! Решился написать тебе с одной целью — узнать, жива ли ты?
У нас пишут, что среди туристов, погибших в Таиланде из-за цунами, было много семей из Финляндии. Мы в шоке. Произошла катастрофа вселенских масштабов!
Можешь не писать, просто нажми на кнопку и пришли мне обратно мое сообщение. Тогда я буду знать, что с тобой все в порядке.
Такакирвес, 30 декабря
Дорогой Иван, конечно, я жива! Как раз собиралась писать тебе. Ведь ты в том полушарии живешь, где все и произошло!
Мы утром вернулись из Стокгольма. Увеселительная поездка обернулась трауром. Траур был объявлен в Швеции в день нашего прибытия.
Наша дочка научилась читать по складам. Читает все, что попадается на глаза. Смер-то-нос-ная вол-на. Чис-ло по-гиб-ших. Мерт-вые де-ти. Мы пытались обходить стороной газетные киоски, но тщетно. Смерть, смерть. С-м-е-р-т-ь. Черные буквы преследовали нас.
Но хватит об этом. Ты ведь бывший пожарный, спасатель. Ты о таких вещах знаешь лучше меня.
Мы познакомились в поезде «Москва — Хельсинки». Уже как бы не в России, но еще не за границей. Мы простояли всю ночь в коридоре вагона. Ты мне рассказал свою жизнь. Во мне боролись два чувства: благодарность за твое доверие и хищный инстинкт писателя, крадущего чужие жизни, чтобы кое-как залатать свою.
Когда ты мне через полгода вручил свои дневники, мне стало стыдно. Ты добровольно отдал мне то, что я замышляла украсть. Я написала роман от первого лица. От твоего лица. Ты остался доволен. Писал, что выдуманные эпизоды казались тебе позабытыми деталями твоей жизни.
Но теперь я не могу привыкнуть к тому, что ты не таков, каким я тебя изобразила. Читая твои письма, я протестую: Демидов так не может рассуждать! Демидов так поступать не может. Я знаю о нем все, я его автор!
Как хорошо, что ты настоящий, Иван. Ты — атлет, бегущий вровень с моей колесницей, повторяя: «Memento mori». И не вровень, а впереди.
2005
Токио, 8 января
Извини, что задержался с ответом. Новый год в Японии, как и в России, — великий праздник, с визитами, подарками, семейными трапезами.
На этот раз семейственность мне казалась очень милой. Мы ведь отделились от родителей. Теперь мы к ним ходим в гости. Прекрасные люди!
Переехали мы месяц назад. Нашли двухкомнатную квартиру в центре, недалеко от станции «Тамати». Я хотел жить обязательно в центре. Во-первых, привык к центру, еще когда был рикиси. Во-вторых, побаивался изоляции в каком-нибудь пригороде.
Квартира находится на четвертом этаже пятиэтажного дома. Лифта нет. Нет и моего приятеля «гокибури», гигантского таракана. Но шум поездов и постоянная вибрация мебели нас преследуют и здесь. Прямо над окном гостиной проходит одноколейная железная дорога «Tokyo Monorail».
Магазинчик мы не приобрели. Деньги использовали, чтобы снять квартиру. Таэко ездит к родителям в Оотаку и продолжает там трудиться в мастерской.
Пять недель я потратил на перевод дочки из одного детского сада в другой. Преодолев бюрократические барьеры и рогатки, раздобыв новую форму для Анны, я вдруг загрустил. В Оотаку остался мой друг Амибоси. Единственный, кроме меня, труженик домашнего фронта.
Настроение у меня не очень. Эйфория, связанная с переездом, позади. Позади втаскивание тяжестей на четвертый этаж, сборка мебели. Как водится в Японии, квартиру нам сдали пустую. Пришлось купить холодильник, стулья, стол, стиральную машину. Компьютер, к счастью, был наш. Сижу перед ним, пишу тебе. Мимо движется поезд одноколейки. Идет он в аэропорт «Ханэда». Захотелось мне махнуть на все рукой, доехать до аэропорта, влезть в самолет и улететь на нем куда глаза глядят.
…Японцев в Таиланде погибло мало. Национального траура у нас не было. Однако среди населения ощущается какая-то подавленность.
Возросло число самоубийств. Вагоны поездов линии «Чуо», самой популярной среди самоубийц, украсились бодрыми призывами: «Давайте не будем кончать с собой на линии „Чуо”»! Трогательное проявление локального патриотизма. Будьте добры, сводите счеты с жизнью на других линиях.
Нервные все стали. Раньше ждали землетрясения, теперь еще и терактов. Усилился полицейский надзор. Позавчера утром, в час пик, остановилось движение поездов на линии «Асакуса». Кто-то из пассажиров обнаружил на скамье полупрозрачный цилиндрический объект размером шесть на семь сантиметров, наполненный газом. Думали: бомба. Выяснилось: зажигалка для сигарет. Я бы им руки поотрывал, продавцам шутейных бомб и пистолетов.
Вскоре у нас ожидается прибавление семейства. А именно — к нам переезжает племянница. Будет спать в гостиной на футоне. В доме Маюми она оставаться не может. В последнее время папа Маюми приобрел привычку подолгу торчать в дверях комнаты племянницы после пожеланий спокойной ночи. Недавно она застала его за исследованием ящика с ее нижним бельем. Хотел я съездить в Оотаку и ему по шее накостылять, но раздумал. Летом я ведь сам облизывался на его дочку. Да и племянница на него не в обиде. Мужик без жены, одинокий. Не то что ее отчим.
Сначала она не собиралась у нас жить. Хотела снять угол. Но денег не хватило. Да и не сдадут иностранке жилье. Нужен японский поручитель. Жена, как ни странно, отнеслась сочувственно к идее превратить нашу квартиру в нечто среднее между студенческим общежитием и цыганским табором.
— Чего хорошего — жить у чужих? — говорила она. — Родных никто не заменит…
Копнув поглубже, я выяснил, что за благотворительностью Таэко скрывается давняя зависть к Маюми. Но это уже дело десятое.
Такакирвес, 9 января
Рада, что вы переехали в отдельную квартиру. Я опасалась, что тесть с тещей вас поссорят и разведут.
Закончились школьные каникулы. Позади катание на лыжах, дежурства у плиты. Наступила творческая свобода! Но в феврале грядут еще одни каникулы, спортивные. Вновь придется снимать каблуки и вставать на эти проклятые лыжи.
Мои друзья-литераторы — люди семейные. Но мужчинам как-то проще увильнуть от лыж. Красивый Литератор священнодействует в своем фамильном поместье. Некрасивый давно ничего не пишет, но обожает творческое уединение.
У меня так не получается. Пробовала уезжать в Дом творчества, но возвращалась, не досидев срока. По ночам мне снились дети. Они протягивали ко мне ручонки и рыдали, будто в дурной мелодраме. Не умею я священнодействовать.
— Моя мама тоже много курила, — замечает моя издательница.
Мы сидим в кафе имени Каамоса Андерсона. Мама. Странно думать, что это слово применимо к решительному и гордому лицу на фотографии в школьных хрестоматиях. «Финская Сильвия Плат» при жизни не достигла большой известности. Ее культ возник, когда ее наследием заинтересовались датские феминистки.
Мама. Достоевского тоже кто-то называл папой. Но мы о таких вещах не помним. Передо мной та, которая помнит. Дочь. Наследница. Хранительница рукописей.
— Сценарий мне недавно прислали, — говорит она. — Хотят о моей маме фильм снять…
Я издаю радостный возглас.
— Сейчас в моде биографии, — спокойно продолжает она. — Вышли фильмы про Алексиса Киви, про Сибелиуса…
— Ну и как сценарий?
Она неопределенно пожимает плечами.
— Неплохой. Хели Ахоканнас снимется в главной роли.
Я с уважением киваю.
— Она так хорошо говорит по-шведски?
— Фильм будет по-фински.
— Полностью? Но ведь ваша мама всю жизнь прожила в Финляндии, говоря по-шведски!
— Сибелиус тоже прожил большую часть жизни, говоря на втором государственном языке страны. Но в фильме про него нет ни одного шведского слова. Теперь принято говорить, что и Сибелиус, и моя мама — это общее наследие нации. Общее, и поэтому на экране оно только по-фински. Ничего не поделаешь.
— Но ведь это подделка истории! Если фильм покажут за границей, никто не поймет, что ваша мама писала по-шведски.
— За границей многие понятия не имеют, что Туве Янссон писала по-шведски, — юмористически откликается моя собеседница. Вздохнув, она прибавляет другим тоном: — Еще не решила, давать ли им разрешение цитировать в фильме мамины произведения. Вы правы, писала она по-шведски…
— В Киеве святого Владимира кое-кто украинцем хочет объявить,— машинально говорю я. — Тоже, наверное, на почве общего наследия.
Морщинка на лбу издательницы разглаживается.
— Я понимаю, как вам трудно привязать свое творчество к Финляндии, — задумчиво произносит она. — Все же не пишите конъюнктурных романов. Пишите правду. Вы будете удивлены тем, сколько читателей не боятся смотреть ей в глаза.
Мы обмениваемся прощальными взглядами у дверей кафе имени Каамоса Андерсона. На улице поджидает пронизывающий ветер — не только меня, но и ее.
Токио, 9 января
Сижу как на иголках, жду звонка племянницы. Вещи мы уже перевезли, теперь ей осталось к нам вселиться. В голове круговерть, вроде той, когда я розы хотел украсть. С чего бы? Ведь племянница уже давно живет в Токио, я с ней часто вижусь…
Наверное, я ее слишком опекаю. Однажды она рассказала, как наткнулась в парке на двух бездомных — из тех, что живут в голубых полиэтиленовых палатках. При виде нее они стянули с себя штаны и гнусно заулюлюкали.
Я очень встревожился. Вспомнил, как плакала Таэко после того, как какой-то пакостник приставал к ней в час пик на линии «Одакью».
— Такое они и перед японками вытворяют, — утешал я племянницу.
— А если им попадается западная женщина, они получают медаль от японской ассоциации эксгибиционистов! — засмеялась она.
Я нахмурился. Уже не впервые мне казалось, что она легкомысленно относится к серьезнейшим проблемам японского общества.
— Если к тебе пристают, кричи! — втолковывал я. — Они от этого пугаются.
— Что кричать-то? — с интересом спросила племянница.
— Кричи «Тикан!» Это значит «извращенец». Или зови полицию: «Кэйсатсу!» А вернее всего кричать: «Кадзи да!»
— Но ведь «кадзи» значит «пожар»?
— На пожар всегда сбегаются. Повтори пару раз, чтобы запомнить.
Племянница помолчала, глядя поверх верхушек сакуры.
— Тикан! Кэйсатсу! Кадзи да!! — заорала она вдруг во всю силу своих легких.
Мне пришлось объясняться с прохожими. Бессовестная девица и неблагодарная!
…Ну вот и звонок в дверь. Она уже здесь. А ты говоришь — лыжи. Да я бы знаешь, с каким удовольствием сейчас прокатился на лыжах!
Такакирвес, 10 января
Прочитала я твое письмо и вспомнила, как Некрасивый Литератор говорил про фильм «Тельма и Луиза». С таким жаром, что сто очков вперед дал бы любой феминистке! Чем дольше на свете живу, тем меньше разбираюсь в мужчинах.
Но и в женщинах ничего не понимаю. В Доме творчества в Греции была у меня соседка, шведская поэтесса. Ходила загорать на дикий пляж, кишевший эксгибиционистами. Они ее очень любили. Наверное, потому что она отличалась редкостным постоянством: ходила исключительно на тот пляж. Из принципа. Чтоб не подумали, что она их боится.
— Может, перейдешь на другой пляж? — робко спрашивали ее писательницы из менее продвинутых стран, вроде Словении.
Но шведка была непреклонна. Перед гречанками, случайно забредшими на злополучный пляж, она произносила пламенные речи. Увы, они остались глухи к призывам бороться за свои права. Не согласились под ее предводительством пойти в полицию. Отсталая страна Греция.
В Финляндии писательское ремесло окружено почетом. Эротическому демаршу я подверглась лишь однажды, после церемонии вручения премии Каамоса Андерсона. Некий престарелый, но крепенький деятель в пароксизме чувств хлопнул меня по декольтированной спине, гаркнув так, что гардеробщики разом уронили номерки:
— Давненько не видал я такой спины, настоящей спины!
После чего был поспешно уведен представителями общества Каамоса Андерсона.
Но пожилых читателей я люблю. Да и как мне их не любить, если это мои единственные читатели?
На днях позвонил мне представитель организации пенсионеров, бывших инженеров-строителей. Вскоре я собралась на войну, то есть на встречу с читателями. Оделась в черное, попрыскалась духами «Черный кашемир». Подвела брови, будто меч и латы на себя надела. В боевой раскраске прибыла к месту сражения, то есть, прости, в библиотеку. Королева Боадицея или княгиня Ольга. А может, Кондолиза Райс: на мне черные высокие сапоги на шпильках.
Но в этот раз передо мной сидели не талибы от национализма. Почти все они говорили по-русски. Работали в СССР, в таких местах, о которых я знала лишь из блатных песен и сводок погоды: Урга, Усть-Сысольск, Петропавловск-Казахский…
Через десять минут я поняла, что латы мне мешают. Стянула с рук железные перчатки. Вскоре кольчуга, звякнув, упала к ногам. Последним было забрало.
Эти люди знали Россию не хуже меня. Хотя никто не упомянул ни водку, ни балалайку. Может быть, даже не столько Россию они любят, а просто любят жизнь и благодарны судьбе за каждый ее отрезок. Даже прожитый в Урге, за бетонным забором.
Это было странное интервью. Мы поменялись ролями. Я расспрашивала, они рассказывали. Они были скромны. Не бряцали своим опытом. Когда-то я жила с ними в одной стране. Вместе с ними строила город. Пусть за бетонным забором, за железным занавесом, но все же Город.
А теперь, когда я живу здесь, получается, что я прямо-таки разбираю то, что другие строят! Кручу шестеренки в обратную сторону. Колесо истории пытаюсь вертеть не туда, куда нужно. Не в сторону Евросоюза, а в сторону русского медведя, от которого, как известно, никогда никому ничего хорошего не было.
— Когда заканчиваешь работу над рукописью, — говорит Некрасивый Литератор, — испытываешь такое чувство, будто в одиночку воздвиг собор.
Когда я завершу работу над своей рукописью, мне будет казаться, что я разобрала по кирпичикам чей-то чужой собор.
Пока писала тебе, услышала по радио интервью с одним иммигрантом, голландцем. Фотографом тут подвизается. Популярная личность! Любит сауну, финские сардельки, шлягеры Яри Силланпяя, серые чашки фирмы «Арабиа». На вопрос, по чему он здесь скучает, отвечает, что ему порой не хватает каких-то баранок, которые выпекают только в той области Голландии, откуда он родом. На вопрос, чувствует ли он себя финном, отвечает утвердительно. На вопрос, не тоскует ли по родине, отрицательно. Обожает природу и часто выбегает во двор. В общем, весь набор! Комар носа не подточит. Не то что я, лопоухая.
Ан нет — срезался! Заслушался сам себя, потерял бдительность и ляпнул:
— Финскую женщину закадрить очень легко.
Ура! Этого ему не простят.
Токио, 25 января
Извини, что давно не писал. Разленился, роскошествую. Племянница нам бефстроганов готовит. Даже свеклу для борща ухитряется покупать — где-то в Роппонги, около российского посольства.
Я будто вернулся в свои первые годы в Японии. Племяннице здешние продукты еще не приелись. Она находится в стадии первооткрывательства.
— Да ведь это простокваша! — весело говорит она, распробовав новый сорт йогурта. — Такую делала моя бабушка, когда в магазинах было хоть шаром покати… Настаивала молоко на черных хлебных корках.
Верчу в руке пластмассовую баночку. Йогурт «Bifidas» фирмы «Моринага». Понимающе киваю:
— Поживешь здесь пару лет, целую коллекцию составишь. Кофе тут есть один, в точности такой, как у нас был кофе с молоком за двадцать две копейки! «Creamy Cafe Ice». В баночке. Еще есть сироп для мороженого… Помнишь наш сироп шиповника с витамином C за сорок копеек?
— Не-а, не помню.
— В аптеке продавался, — втолковываю я.
В памяти всплывает витрина, где выставлены пыльные резиновые клизмы и кружки Эсмарха. Перед ней стою я и смотрю на маму снизу вверх.
— Мам, купи сироп шиповника! — канючу я.
Мама смеется и качает головой. Недавно я в одиночку прикончил целую бутылочку. Этот сироп я люблю больше, чем соевые батончики, «Раковые шейки», мармелад…
— Ма-ам, всего сорок копеек!
Слышу нравоучительный голос отца:
— А знаешь ли ты, что такое сорок копеек? Умеешь ты заработать сорок копеек?
Нет, я не умею заработать сорок копеек. Мне пять лет. А мой отец — редкостный зануда.
— Кофе тоже не помню, про который ты говорил, — продолжает племянница, бесхитростно глядя на меня. — Такого у нас не было.
— Такой был во всей стране! — с жаром возражаю я и вдруг никну, ощутив себя старым-престарым.
Она виновато улыбается.
— Я, когда в детский садик ходила, кофе не пила…
Доедая йогурт, она бодро рассказывает:
— Побывала у зубного, а он такой же эфир применяет, как у нас. Чудный аромат!
— Ты что, эфир нюхала в школе? — спрашиваю я голосом своего папаши-зануды.
— Ну… немножко. Как все. Мы больше клей «БФ». Еще от зубной пасты зависали. Да не смотри ты на меня так! Болгарская зубная паста, «Поморин». В стакане настаивали.
— Помню! — откликаюсь я вдруг с неподобающим энтузиазмом. — Соленая. В спортивном интернате мы тоже… ею чистили зубы.
Вспоминаю твои письма, Ираида. Невольно спрашиваю:
— Давно была советская эпоха?
Племянница изумленно поднимает брови.
Вопрос риторический. Ты, Ираида, права. Эта эпоха была вчера, потому что в ней осталась наша молодость. Между нами и ею повис прозрачный занавес. И не дотянуться до ее пыльных витрин, когда-то казавшихся заманчивыми детскому взору.
С племянницей часто беседую о моем покойном брате. Выяснилось, он оставил мне на сберкнижке тысячу рублей. А вдова мне об этом ни гугу!
Такакирвес, 26 января
Рада, что тебе брат оставил деньги! В любом отделении российского государственного банка ты имеешь право получить причитающийся тебе один рубль. В него завещанная тебе тысяча превратилась после дефолта. Можешь обратить эти деньги в товар: добавить два рубля и купить коробок спичек. Если же ты появишься в госбанке по достижении тобой восьмидесяти лет, тебе выдадут ту сумму, которую оставил тебе брат в восемьдесят восьмом году — тысячу рублей! Так что, подожди лет сорок. Тебе ведь пока хватает денег Ногути?
…Ты мне писал, что я слишком все усложняю. Этому меня учили не на филфаке, а в семье. Мои родители принадлежали к враждующим общественным классам (которых в СССР не было). Оба клана предавались дуэлям на серпах, молотах, штангенциркулях, мясорубках и прочих классовых атрибутах.
Когда-то каждый из взрослых требовал от меня сепаратной лояльности. С таким багажом я могу, не покривив душой, присоединиться и к Шведской народной партии Финляндии, и к ее заклятым врагам, финскому союзу «Суомалайсууден Лиитто».
Лучшее лекарство от сложности — это дети.
Сидела я в спальне, писала тебе. Дети что-то мастерили. Были слышны возгласы:
— Давай сюда башню! Неси клей! Теперь опускай, медленно…
Вышла я в гостиную. На столике высилось здание из картона.
— Это наша церковь, мама! — важно объяснил сын. — Такакирвес — очень историческое место. Мы в школе изучаем.
Историческое место. Если дети это изучают, я тоже должна знать. Подошла покорно к полке, где пылилась не прочитанная мною книга Некрасивого Литератора. И незаметно для себя прочитала ее. О Такакирвесе там было немного. Больше было про левое движение, красные знамена семидесятых, про тайстоитов и финский «Агитпроп» (ей-богу, Иван!). Но было там и много личного. Теперь я понимаю, почему Некрасивый Литератор пять раз смотрел фильм «Любовное настроение».
Токио, 16 февраля
Не успел закончиться январь, как на меня посыпались сюрпризы, один за другим.
Началось с того, что племянница подстриглась. В один прекрасный вечер явилась домой с дамским перманентом.
Я остолбенел. Новая прическа придавала ей непривычно взрослый, солидный вид. А ведь как она была красива — задорной, юной красотой! Однажды в Харадзюку уличный художник бесплатно нарисовал ее портрет.
Помня твои советы, я сдержал свое разочарование.
— Очень оригинальная стрижка, — сказал я упавшим голосом.
— Спасибо.
Племянница одарила меня милостивой улыбкой. При этом она напоминала не то кинозвезду Любовь Орлову, не то укротительницу тигров Маргариту Назарову.
Вскоре произошли перемены в ее гардеробе. Вместо джинсов она стала носить юбки. Повадилась делать маникюр и прыскаться духами.
Как-то она вернулась поздно, часов в одиннадцать. Глаза ее оживленно блестели. На ней была блузка в мелкий цветочек, со стоячим воротником.
— Ты смахиваешь на Крупскую в медовый месяц!— не выдержал я.
Она затряслась от смеха, прикрыв рот ладошкой, как японка.
— Первый раз встречаю девушку, которая хочет казаться старше своих лет!
Она продолжала хохотать. Беззвучно, чтобы не разбудить Анну и Таэко.
— Как ты сказал? Крупская в медовый месяц?
— Ты где была? — спросил я, чувствуя, что почва ускользает у меня из-под ног.
Она закашлялась от смеха, замахала руками и бросилась в кухню.
— Уморил… Дай воды выпить.
— Где ты была? — повторил я.
— На концерте симфонической музыки. Со Стефаном.
— С каким еще Стефаном? — тупо спросил я.
Я как-то подзабыл имя Хёгля. Мы с ним всегда называли друг друга по фамилии.
В голове у меня поднялся вихрь. Вертелся он пару дней и, наконец, принял очертания чардаша, который Хёгль играл на скрипке моей дочке.
Еще через пару дней произошло нечто совсем уже из ряда вон выходящее. Я застал племянницу в тот момент, когда она примеряла кольцо с рубином. Ираида, четырнадцатого февраля, в День всех влюбленных, он посватался к ней! По правилам этикета, как честный человек. Ну не мерзавец ли?
— С ума сошла! Ты его знаешь без году неделя. Ему пятьдесят лет! Был бы жив твой отец, он бы тебе вправил мозги! — восклицал я, чувствуя, как моя уверенность убывает с каждым словом, особенно при упоминании брата.
— Сорок пять! — перебила она. — И ни днем больше, дорогой дядюшка!
Раньше она так меня не называла.
— Между прочим, именно Стефан пригласил меня в Японию! — продолжала она.
— Это было фиктивное приглашение!
— А вот и не фиктивное!
— Ты хочешь сказать, это была воля Господа?
Она с досадой передернула плечами.
— Это не только я говорю. Стефан говорит, что это карма…
Я попытался представить себе тощего Хёгля, стоящего перед моей племянницей на одном колене. Нет, это было невозможно, немыслимо!
Ему надо сейчас же позвонить! — пронеслось у меня в мозгу. Племянница, точно прочитав мои мысли, бросила на меня вызывающий взгляд.
— Карма, карма… — пробормотал я наконец. — Ты мне лапшу на уши не вешай. Хёгль неверующий.
— Был неверующий, а теперь стал верующий, — нравоучительно сказала она.
На следующий день он позвонил мне сам.
Мы встретились в баре неподалеку от станции Тамати. Он пришел в белой рубашке с открытым воротом, без галстука. Его черные с проседью волосы отросли и спускались на лоб красивой волной. Я впервые видел его в джинсах. Я его в таком виде даже представить себе не мог. У этого негодяя был такой вид, будто он напился эликсира молодости.
…До сих пор у меня перед глазами эта встреча в кафе.
Я ловлю себя на мысли, что не слушаю его, а разглядываю. А он говорит, потупившись, точно ему трудно поднять на меня глаза:
— Я не искал себе жены. Я засохший сучок на древе познания, не смел даже надеяться на такую милость судьбы.
Со времени нашей последней встречи русский язык Хёгля заметно усовершенствовался.
— Вероятность того, что два человека полюбят друг друга в одинаковой степени, крайне мала. Но это случается. Если ей не понравится в Японии, я увезу ее в Европу. Или в Америку. Или в Россию! Я видел мир, я могу жить везде.
Увезу? А я как же? — хочу воскликнуть я. Вслух я говорю с раздражением:
— Конечно, вы волшебник! Вы думаете, что сумеете склеить для нее некую игрушку, головоломку, которая подарит ей счастье? Построить карточный домик?
— Домик будет вовсе не карточный… — начинает Хёгль, но я перебиваю его:
— Вам никогда не приходила в голову мысль жениться на японке?
— Зачем?
— Ну, вы живете здесь постоянно. Чтобы пустить здесь корни, завести семью…
— Мне никогда не хотелось жениться просто для того, чтобы завести семью.
— А для чего же вы хотите жениться на моей племяннице?
Тут Хёгль меняет обычную свою бледность лица на цвет, напоминающий фламинго, которого я с Анной видел в зоопарке в Уэно.
— Понимаете, — говорит он так, будто решил доверить мне великую тайну, — она находит меня… привлекательным.
— А японки не находят вас привлекательным? — язвительно осведомляюсь я.
Хёгль смущается еще больше.
— Не исключаю. Но японка совсем не так выражает свои чувства. Если она молода, то инфантильна до абсурда, если постарше, то невыносимо серьезна и буднична. Я никогда не смог бы…
Тут он осекается, явно вспомнив, что я женат на японке. Несколько минут проходит в неловком молчании. Наконец я сурово говорю:
— Я брат ее покойного отца. Имею я право что-то знать о вашем прошлом?
— Пожалуйста…
— Сейчас меня не устраивает. Вечером у меня урок в Эбису, а я еще не подготовился, — мрачно отзываюсь я.
— Когда вам будет удобно.
Такакирвес, 16 февраля
Понимаю твои чувства, но в то же время рада за твою племянницу! Неужели ты не понял, что она влюбилась? Подстриглась, чтобы казаться старше своих лет. Ради него, хотя он ее не просил об этом. Ты не представляешь, как много для женщины значат волосы! А Хёгль стал одеваться в джинсы — и помолодел. Вне сомнения, их завертела неудержимая сила. Над этим человек не властен. Это действительно карма!
Сама я ни разу не увлекалась мужчинами старше себя. Мне нравились юные, беспечные создания. Теории Фрейда в моем случае бессильны. Это озадачивает моего психотерапевта. Извини, опять я про себя. Красивый Литератор говорит, что это у меня профессиональное заболевание. А Некрасивый просто любит меня слушать.
— Когда я начал писать, я мечтал изменить мир, — вздыхает он.
Я никогда не мечтала изменить мир. Все же каким-то непостижимым образом это стало моей профессией.
Токио, 16 февраля
Представляешь, Ираида, впервые за время супружества я вернулся домой чуть ли не в полночь!
После русского урока домой не хотелось. Вдохновясь твоим хобби — бродить по городу, — я решил пошататься по Токио.
Погулял по Эбису, полюбовался на статуи работы Фернандо Ботеро. Пышные бронзовые телеса напомнили мне о сумо и привели меня в лучшее расположение духа.
Выпив джина с тоником в баре, я направил свои стопы к станции Эбису. Есть там место, которое вызывает у меня прямо-таки языческий восторг, — движущийся тротуар. Ты бы от него впала в транс! Такие тротуары в Токио не редкость, но в Эбису он необыкновенной длины и движется на огромной скорости. В этот раз я по нему пробежался, к ужасу прохожих. Трижды. Потом понесло меня на остров Одайба. Я намылился было в «Palette Town», где можно поводить электрические машинки, но вежливые охранники намекнули, что мне не стоит садиться за руль.
Тогда я вознесся к облакам на чертовом колесе, в компании хихикающих японок. Девушки повторно кататься не захотели. Я прокатился еще разок. И вдруг загрустил.
Однажды, катаясь на чертовом колесе, я и впрямь попал на седьмое небо. Было это весной девяносто восьмого года. В кабинке я был рядом с американкой Эллен. Она отличалась изобретательностью. Колесо совершает полный оборот за шестнадцать минут. Городских пейзажей я в тот раз не заметил…
К половине одиннадцатого я протрезвел и, подавив в себе желание позвонить стюардессе, дисциплинировано отправился домой.
Прихожу, а дома бабье царство. Племянница, Таэко и две ее подруги пьют чай с тортом и чешут языками. Кольцо разглядывают на свет, примеряют… Ну прямо обезьяны! У меня на тех двух бабенок зуб еще с нашей свадьбы, когда они нас с Таэко заставили мыльные пузыри пускать, как дебилов.
Я сухо поздоровался и ушел в Интернет. Сейчас подумал: мой приятель Амибоси не всю жизнь занимался домашним хозяйством. Когда-то учился, работал. Дай-ка я его поисковиком наберу в сети.
Такакирвес, 17 февраля
Привет, Иван, друг мой японский! Насчет Амибоси ты прав. Не надо терять с ним контакта. Пролетарии всех стран, соединяйтесь!
…В День всех влюбленных муж принес мне букет белых роз. За ними я ухаживаю так, как научилась в детстве. Каждый вечер вытаскиваю их из вазы, кладу в ванну с водой, а сверху укрываю газетами.
— Вчера новости читал на лепестках, — говорит муж.
Кстати, о розах. Вместо истории любви Красивый Литератор написал книгу о трио «Harmony Sisters», популярном во время войны. Недавно ему дали финский орден Белой Розы. Некрасивый Литератор развелся с третьей женой. Повышение цен на алкогольные напитки он пережил, но давно уже ничего не публикует.
…Когда-то эти двое были врагами. Вскоре после Дня всех влюбленных натыкаюсь на них в баре «Три графа». При моем появлении оба замолкают.
— Долго жить буду! Так ведь? — шутливо осведомляюсь я, усаживаясь за столик. — Русская примета.
Некрасивый Литератор вспоминает, что я вернулась из Петербурга.
— Домой ездила?
Я молча киваю. Я неизлечима. Неделю прошаталась по родному Городу.
— Добро пожаловать домой! — говорит Красивый Литератор.
Его зеленые глаза улыбаются. Перевожу взор на Некрасивого Литератора. Его карие глаза тепло мерцают, будто две неяркие свечки.
Я побывала дома. И вернулась домой. Здесь нет противоречия. Будь я математиком, я бы сказала, что это неэвклидова геометрия. Но радоваться я боюсь. Увидев, как особа в приличном пальто набрасывается на мужчин с объятиями, посетители «Трех графов» будут шокированы. Одинокие граждане, вкушающие каждый свою одинокую кружку пива.
— С каких пор вы стали друзьями? — чуть ехидно спрашиваю я.
Литераторы переглядываются.
— С тех пор, как подружились с тобой, Ираида.
Чтобы приглушить невольный пафос своих слов, Красивый Литератор делает то, чего никогда раньше не позволял себе — бросает на меня обворожительный взгляд. Этим оружием он в состоянии убить наповал десяток женщин, независимо от их национальности. Сегодня я расхрабрюсь и скажу ему об этом. Мы ведь знакомы много лет. Эдак и в могилу сойдем, не сказав друг другу ни единого комплимента!
Поднимаю свой бокал к носу, чтобы скрыть волнение.
— За вас, моих прекрасных, удивительных друзей!
Некрасивый Литератор усмехается и толкает Красивого локтем под бок.
— За тебя, Ираида! — говорят они в один голос. — Ты наш катализатор, наше зеркало. Как бы мы иначе узнали, что мы прекрасные и удивительные?
Домой не тороплюсь. Хочу подольше посидеть со своими собратьями. В графе анкеты «профессия» мы пишем слово «писатель». Литература — наша родина, не данная нам при рождении, но приобретенная. Порой она ковчег спасения, порой — корабль дураков. Милующая и карающая. Незаменимая.
С риском сломать ногу, бреду по гололеду на автобусный вокзал. Я самый счастливый человек в мире.
Токио, 18 февраля
Час от часу не легче! Сначала поисковая программа выдала мне ноль результатов на имя Масахиро Амибоси. Посоветовался с Таэко и выяснил, что неправильно пишу его имя. Набрал правильно — и японский «гугл» выдал мне сведения, от которых я теперь хожу как ежик в тумане.
Амибоси вовсе не бедолага, сидящий на хребте у своей жены. Он глава и идеолог целой организации. Пролетарии всех стран соединяйтесь, пишешь ты. А они, оказывается, уже соединились!
Называют они себя «Катигуми», то есть «Команда победителей». Это мужчины в возрасте от 24 до 50 лет, считающие своим основным занятием «кадзи», домашнее хозяйство, и «икудзи», воспитание детей. У некоторых есть также «арубайто», работа не на полную ставку.
Вот что писал Амибоси на своей домашней странице:
Каждое утро встаю в 5.30 и готовлю завтрак для семьи. Приготовив для жены и дочки «бенто», обед в коробке, везу жену в больницу, где она работает медсестрой. Возвращаюсь, мою посуду, стираю, покупаю продукты. Занятия в детском саду заканчиваются в 14.00. Остаток дня провожу с дочкой. Вместе гуляем в парке, читаем книжки, готовим ужин, встречаем маму после работы.
С монитора на меня смотрела худощавая женщина с короткой стрижкой и радостными глазами. Как водится в Японии, на семейной фотографии все трое позировали, показывая пальцами латинское V — знак победы.
Далее Амибоси писал:
Моя мать была домохозяйкой, отец служил в налоговой инспекции. В восьмом классе я написал сочинение, где выступал против участия мужчин в домашнем хозяйстве. Вскоре я отправился учиться в Токио. Студентом я сам выполнял всю домашнюю работу. Постепенно я полюбил готовить и наводить порядок.
Ты, Ираида, не сталкивалась с японской обстоятельностью. Там, где русский напишет одну-две фразы, японец разразится целым абзацем. У Амибоси это еще и профессиональное. Ведь он ездит по стране с лекциями об одомашненных отцах!
Завершив образование, я работал продавцом медицинского оборудования. Меня ценило начальство — в частности, за организаторские способности. Пять лет назад я решил оставить работу. Наша дочь часто болела. Кому-то надо было заботиться о ней. Доходы жены были более стабильными, чем мои. К тому же, работа жены в больнице обеспечивала нам подстраховку в случае серьезной болезни дочери.
Дальнейшее я разбирал с трудом. Процент малознакомых иероглифов возрос. Там было что-то о страховке, о пенсионных начислениях. Кажется, теперь эта система распространяется также и на мужчин, занимающихся домом и семьей.
Все это меня скорее огорчило, чем обрадовало. Может, где-нибудь в Швеции такое и нормально! Но в Японии, как и в России, мужчина, вкалывающий вместо жены по хозяйству, воспринимается чуть ли не как извращенец. Единственное, что мне понравилось, это была фраза в конце: Если время взрослых потечет медленнее, наши дети вырастут более счастливыми.
А у Таэко сейчас время ускорилось, будто частица в синхрофазотроне! Домой приходит только ночевать. Я, конечно, огорчаюсь, но и радуюсь тоже. У моей жены силы воли не меньше, чем у элитного спортсмена! Не говоря о ее художественных талантах. А насчет еды — так я лучше готовлю, чем Таэко. Да и Анне со мной веселее. Ты бы видела, как я на рождество в «йотиэне» Санта Клауса изображал!
На сайте Амибоси есть его домашний телефон. Позвонить, что ли? У них спортивные мероприятия бывают, в их организации.
Токио, 25 февраля
Прошла неделя, но от тебя нет письма. Наверное, пишешь новую книгу?
С Амибоси я созвонился. Встретиться со мной он сможет в следующее воскресенье. Вечерами работает волонтером в японском Красном Кресте. Жаль мне японцев. У нас Красный Крест, у мусульман Красный Полумесяц. А как быть синтоисту или буддисту? Называть свою организацию Красной Свастикой?
Такакирвес, 25 февраля
Ей-богу, Иван, неделю назад послала тебе длинный мэйл. Ты не получил его? Видимо, он растворился в киберпространстве.
Ничего я не пишу. Занята в родительском комитете. Пытаемся заставить администрацию Такакирвеса установить светофор у школы. Хорошо бы еще и пару «лежачих полицейских» добавить. По утрам дежурю там с пикетом родителей.
Позавчера начала ходить еще на один курс финского языка. Сижу в окружении каких-то ингерманландцев, которые ругают Финляндию. Меня тоже втягивают, но я уклоняюсь. Говорю, что живу здесь недавно и не имею права на собственное мнение.
Токио, 26 февраля
Ираида, твой исчезнувший мэйл доказывает, что нельзя доверять новым технологиям. Кстати, в Японии, стране инноваций, их не все любят. Здесь не так уж распространено пользование Интернетом. Многие им вообще не пользуются.
Вчера я повидался с Хёглем, который добросовестно рассказал мне свою историю.
Моя мать была балериной, и я ее видел лишь урывками. Я даже называл ее не мамой, а по имени, Рита. Так ее называла бабушка, говоря со мной.
Было у мамы Риты хобби — выходить замуж за театральных деятелей. Она была замужем пять раз. Но в браке с моим отцом она не состояла. Думаю, он был женат. То ли он был особист, то ли генерал — во всяком случае, в театре у Риты из-за него были враги. Я с ним так и не познакомился. Ношу фамилию матери и бабушки.
Бабушка меня воспитывала. Когда я не играл на скрипке, то играл с ней в карты. В результате я к восьмилетнему возрасту умел раскладывать двадцать восемь пасьянсов. В том числе пасьянс «Могила Наполеона» из двух колод. Он сходится чрезвычайно редко и довел до помешательства одного фальшивомонетчика. Тот его десять лет пытался разложить в тюрьме.
Бабушка была старая. У нее был особый старческий запах, который я до сих пор безошибочно отличаю от всех других запахов в мире. Ее лицо с пигментными пятнами и многочисленными мешочками — под глазами, под подбородком — казалось мне не менее притягательным, чем географическая карта путешественнику.
Я любил разглядывать эту карту человеческой жизни. Порой мне хотелось потрогать ее, поводить по ней кончиками пальцев, но я знал, что это было бы кощунством, вроде прикосновения к музейному экспонату. Бабушка когда-то была красавицей. С потерей этого своего капитала она не смирилась и потому не выносила моего детского внимания к своей физической оболочке. Поймав меня как-то за исследованием ее ортопедических ботинок, она чуть не оборвала мне уши. По рукам она старалась не бить, чтобы не испортить мою карьеру скрипача.
Бабушка была старая, и я был старый. Я стремился во всем походить на нее. Пока я воспитывался дома, это было в порядке вещей, но в школе я чувствовал себя не в своей тарелке. В футбол я не играл, в рок-музыке ничего не смыслил. Впрочем, меня не дразнили. Я был своего рода достопримечательностью.
— Хёгль, сколько будет двадцать девять помножить на пятнадцать?
Я перемножал в уме. Одноклассники проверяли на бумажке, хохотали. Не уверен, что меня воспринимали как живого, настоящего человека. Так хохочут японские мальчишки, толпясь вокруг компьютерной игры в универмаге.
А мама Рита танцевала, танцевала. Другие артисты хотя бы летом отдыхали. Но она танцевала и летом. Для нее в балете «Щелкунчик» специально делали зиму — сыпали на сцену белые конфетти, светили голубыми прожекторами…
Мысль о том, что Рита могла бы жить для меня, никогда не приходила мне в голову. Но лет до десяти я мечтал жить для нее. Хотел учиться балету, чтобы однажды стать одним из зигфридов и альбертов, которые ее окружали. Впрочем, вскоре я уже и об этом не смел мечтать.
Помню, с каким изумлением я, ложась на операцию по поводу сколиоза, узнал, что именно Рита, а не бабушка, является моим опекуном. От Риты, а не от бабушки, требовалась какая-то бумага с подписью, ведь операция была опасная.
Был у меня и дедушка, бабушкин супруг, живший с нами в одной квартире, но это было существо подчиненное. Бабушка была сильнее, она излучала власть. Ее отец был известным ювелиром. Она сумела утаить от нового режима кое-что из драгоценностей и золотого лома.
Я спокойно, если не сказать лояльно, относился к Системе. Помню столетие Ленина. Я играл юбилейную кантату на скрипке. Но музыкантом я не стал. Слишком был непоседлив. Вам кажется странным, что человек, столь преуспевший в раскладывании пасьянсов, называет себя непоседой? Пасьянсы мне давались легко, я просто видел то, чего другие не видели, а для скрипки нужна была серьезная техника.
Мои одноклассники терпеть не могли русский язык. Учительницу подвергали всяческим каверзам. Мне же русский язык казался занятным.
Незадолго до операции я видел на сцене оперу «Пиковая дама». Мама танцевала в ней пастушку. Опера меня заинтересовала, потому что речь в ней шла об игральных картах. Я прочитал новеллу Пушкина, по-венгерски. На меня она произвела такое впечатление, что, едва очнувшись от операционного наркоза, я с энтузиазмом принялся за русский оригинал. И вскоре выучил его наизусть! Времени у меня было более чем достаточно. После операции я год провел дома в ортопедическом бандаже.
Кроме карт, в повести были графиня и ее таинственный дом. Даже сегодня, перелистывая «Пиковую даму», я не просто перечитываю знакомые строки — я возвращаюсь домой, где ждет меня бабушка с ее особым старческим запахом и пасьянсом «Могила Наполеона».
Избавившись от бандажа, я сдал экстерном экзамены и вновь присоединился к своим одноклассникам. Я был удручен своей внешностью. Мускулы на мне не росли. Я был неуклюж. Как видите, мои глаза отличаются особенностью, называемой по-латыни «heterochromia iridium». Они разного цвета. В школе меня прозвали Светофором. Лишь научившись жонглировать, я начал принимать свое тело таким, как есть. Ремесло фокусника стало моим методом выживания. Я всегда делал сложные вещи очень простыми способами, а простые вещи — очень сложными.
Шли годы. Бабушка окончательно превратилась в Пиковую даму. Какое-то время я жил у Риты. Я обнаружил, что пальцы ног у нее были столь же уродливы, как и пальцы ног бабушки. Пару лет я прожил в интернате. Почему это вас удивляет, Демидов? Вы ведь жили в спортивном интернате! А я жил в математическом. Как и вы, ездил в юности на международные соревнования.
Внезапно на меня накатывает усталость. Хёгль сидит передо мной — моложавый, красивый. Он старательно артикулирует русские слова.
— Демидов, вы удивительный человек! — неожиданно прерывает он себя. — Я никому о себе так не рассказывал. Даже моей невесте… то есть, вашей племяннице.
Я рассеяно разглядываю его воодушевленное лицо. Я старый-престарый. Мне хочется плакать, мне стыдно. Я пригласил его сюда, чтобы расспросить о чем-то другом. Интимном, неудобоназываемом, запретном.. А он вспоминает о первом пребывании за границей, о возвращении на родину, о дальнейших странствиях. И о каждой стране он говорит с благодарностью, каждой чем-нибудь да обязан.
— Помните, я вам рассказывал об Ираиде Далин? — спрашиваю я.
— Вы мне ее книги давали читать! — добродушно напоминает он.
Каюсь, Ираида. Я действительно обсуждал тебя с Хёглем.
— Проблема вашей знакомой в том, что она занимается литературой! — говорит он. — Мне вот не нужно ни перед кем отстаивать свою национальность. Я профессор Императорского университета Токио, но вряд ли кому-то придет в голову назвать меня японским математиком. Научные статьи я пишу по-английски, но у меня есть публикации по-венгерски, по-немецки, по-японски…
Хёгль на минуту задумывается. На его лице появляется озабоченность.
— Рушатся политические и межнациональные стены, размываются границы — как изнутри, так и снаружи! А в литературе по инерции видят сугубо национальное явление. В других сферах общественно полезной деятельности, вроде математики, понятийное обновление считается естественным, но когда речь заходит о литературе, на свет Божий извлекаются народные костюмы. — Ираиде Далин не повезло, — любезным тоном заключает он. — Будь она математиком, у нее бы не было проблем!
— Как же, по-вашему, нужно называть ее? — спрашиваю я.
— Писательницей.
— И все?
Хёгль пожимает плечами.
— Такие фигуры всегда были. Да хоть у нас в Японии — писатель Лафкадио Хирн! Какой булавкой, к какому гербарию вы пришпилите человека, который родился в Греции от ирландца и гречанки, учился в Англии и во Франции, переехал в американский Новый Орлеан, а затем попал в Японию, где и провел остаток дней под именем Якумо Койдзуми? Как вы такого человека назовете?
— Джеймсом Бондом, — отвечаю я.
Мы смеемся, глядя друг другу в глаза. За окном кафе уже темно, но вечер еще молод, да и мы не стары. Есть люди, у которых седина появляется в юности. Мы со Стефаном жители Токио. Мы знаем, что здесь темнеет в семь часов.
— Бабушку вы себе воображали графиней, — говорю я. — А себя кем? Не Германном же?
— Именно Германном! В отличие от него, я бы правильно воспользовался тайной трех карт. Если взять колоду из пятидесяти двух карт, то вероятность угадать правильную карту трижды кряду равна одному против двух тысяч ста девяносто семи. Германн не знал, как рассчитывается вероятность. Это его погубило.
— Вы бы выиграли состояние… и женились на бедной Лизе?
Хёгль опускает глаза, молчит.
— Когда свадьба?
— Восьмого апреля, — отвечает он.
Такакирвес, 27 февраля
Прочитала про твой разговор с Хёглем — и так мне захотелось с ним познакомиться!
Я тебе соврала, Демидов. Когда-то у меня в Финляндии была-таки настоящая работа. Это была работа в доме престарелых. Находился он в Такакирвесе, поселке престарелых. В престарелых в моей жизни никогда не было недостатка. Старенькие няни, бабушка с дедушкой, прабабушка Ираида… Кланяйся от меня твоему зятю Стефану. Я тоже в детстве была престарелой!
Настолько престарелой, что когда мне исполнилось шестнадцать, я была вынуждена написать завещание. Дедушка учил меня, как заполнять заявления и ордера, платить за газ и за свет в сберкассу. Составление завещания было звеном в цепи приучения меня к самостоятельности.
— Но если я умру, родители все равно по закону станут моими наследниками, — робко возражала я. — Да и собственности у меня нет.
Дедушка был непреклонен:
— Без завещания они получат наследство только через два месяца, а при наличии завещания — сразу!
В нотариальной конторе на нас посмотрели странно, но мою подпись под завещанием оформили. И пошлину взяли. Где-то в Петербурге оно и сейчас хранится, мое завещание.
В СССР мы как-то обходились без домов престарелых. Наших престарелых горячо любили дети и внуки — и ни на шаг от себя не отпускали. А может быть, продолжительность жизни у нас просто была недостаточной. Единственным моим опытом дома престарелых было посещение пансионата в Павловске вместе с прабабушкой Ираидой Павловной. Мы ездили навестить ее приятельницу. Это было на редкость веселое, светлое, гостеприимное место! Его обитатели мастерили яркие шляпы из бумаги. Прабабушка с приятельницей пили чай и пересмеивались, вспоминая какого-то Петра Петровича, каждый месяц присылавшего прабабушке голубые розы, еще до войны — то ли первой мировой, то ли второй.
В Доме престарелых в Такакирвесе я не выдержала и двух недель. Нам рекомендовали избегать трех тем: политики, религии и войны. Инструктаж проводился для персонала. Сами старики только и говорили, что о политике, религии и войне.
Тяжело было другое. Оставив своих стариков в России, мы переехали сюда, чтобы вытирать попы чужим старикам. Отсюда расслоение в среде русских эмигрантов. Мы делимся на тех, кто сумел вывезти своих сюда, и тех, кто не сумел. Я отношусь ко второй категории. Моя мама осталась в Петербурге. Я туда езжу не только наслаждаться чувством принадлежности к Городу.
Но хватит о печальном! Я тут нашла в сети информацию о Стефане Хёгле. Он от тебя скрыл важную деталь своей биографии. Пару лет назад он получил премию Математического института Клэя. Ты не интересовался, каков размер этой премии? Твой будущий зять — миллионер. Как видишь, домик у молодоженов будет вовсе не карточный. С чем я их от души поздравляю! Спасибо за то, что ты меня обсуждал с Хёглем. Я польщена тем, что он читал мои книги.
Токио, 28 февраля
С трудом дождался, пока племянница придет домой. Начал было набирать номер ее мобильного, но сдержался. Вдруг она сейчас с Хёглем — и он услышит мои жадные расспросы про его американский миллион?
— Конечно, знаю! — невозмутимо заявила она с порога. — Ну, он не на первом свидании сообщил мне о своих деньгах. А что?
— Существует брачный договор. Не знаю, слышала ли ты о таких вещах…
— Не волнуйся. Мы с ним побывали у юриста. Все подписали.
— Побывали, подписали… — пробормотал я. — Уж, замуж, невтерпеж.
За окном прошел поезд одноколейки. А может быть, произошло землетрясение. Племянница уселась напротив меня. Кольцо на ее руке поблескивало в полутьме.
— Извини, — сказала она примирительно. — Я невежлива. Я только недавно обнаружила, что у меня есть добрый, заботливый дядя… — тут она тряхнула короткими локонами, — …который не желает меня отдать за первого встречного миллионера! — закончила она со смехом.
— Просто я боялся, что ты совершаешь ошибку, — виновато сказал я.
— Ты думал, я хочу выйти за его деньги?
— Ты его любишь? — наконец отважился я спросить.
— Да. Честно говоря, с первой же встречи. В ресторане. Он мне показался ужасно суровым. А потом захотел играть со мной на бокалах с водой! И при этом смотрел мне в глаза… а не ниже. Я точно перенеслась в другую эпоху.
— Он тебе играет на скрипке?
— Да. Хотя долго отказывался. Говорил, что он всего лишь уличный музыкант… Он играет такие чудные, изящные миниатюры!
— Ты же любишь героическую музыку?
— Героическую музыку любит тот, кто не влюблен.
…Тем не менее, Ираида, сейчас моя племянница с женихом слушает в концертном зале увертюру «1812 год» Чайковского. Эта вещь исполняется редко, потому что в партитуре фигурируют пушечные выстрелы. Меня приглашали, но я остался дома.
Я люблю пушки. С детства обожаю все крупное — мельничные жернова, большие императорские короны. Племянница тоже любит все это, ведь у нас одна кровь. Но сейчас она не со мной. Она ушла слушать пушки, крупные и героические, а я сижу в комнатке площадью в шесть матов татами, слушаю лай соседского пса, и в этом лае мне чудятся всхлипывания. Она ушла с наследником Пиковой дамы, который безошибочно угадывает три карты сряду. Ей будет с ним хорошо. В отличие от пушкинского Германна, он никогда не поставит на карту необходимое, чтобы приобрести излишнее. Германн плохо кончил, а Хёгль, похоже, будет счастлив. Аминь.
Ты, Ираида, раздражаешь интервьюеров тем, что не излучаешь счастье. Сейчас я его тоже не излучаю! Но этот компрометирующий факт остается никому не известным. Публично мне не нужно излучать счастье. Хорошо, что я не писатель.
Такакирвес, 28 февраля
Демидов, дорогой, я тоже люблю пушки! Особенно Царь-пушку. А еще я люблю Царь-колокол. Жаль, что первая не стреляет, а второй не звонит. Вот Левша подковал блоху. Скажи, кому и когда нужна была подкованная блоха?
У нас тут с климатом чудеса творятся. Среди зимы наступила теплынь! Солнышко пригревает, речка в Такакирвесе освободилась ото льда и дышит свободно. Сегодня в парке видела ежей, предававшихся любви.
Вчера я купила себе кое-что весеннее. Розовые солнечные очки. У меня никогда не было розовых очков. Теперь смотрю сквозь них на мир. Еще я купила шифоновую блузку цвета цикламена. Много лет я носила черное, закрытое, зашнурованное. Много лет втягивала живот, появляясь перед публикой. Отныне буду одеваться в розовое, как Барбара Картланд. Тем более, я уже вышла из возрастной категории, к которой относятся пресловутые русские проститутки, и неуклонно приближаюсь к той, в которой пребывала Барбара Картланд.
Я стреляю так же метко, как и двадцать лет назад. Но я никого не хочу победить.
…Волоку домой пакеты с провизией. Собираюсь готовить борщ.
Дверь лифта открывается. Из-за нее выпрыгивает сосед:
— Ну как, ты чувствуешь себя финкой?
— Да, чувствую, — говорю я.
Бульон готов, можно закладывать морковь и сельдерей. Пока они варятся, я порублю капусту и потушу свеклу. Но сначала поджарю репчатый лук. На масле. Русский останется русским, хоть жарь его на масле. Такая есть финская поговорка. Конечно, сосед не понял моего ответа. Главное — я ему улыбнулась. Вряд ли он поймет, что для меня в его стране не нашлось готового платья, что мне были тесны национальные и классовые костюмы, что мне приходилось шить все себе самой.
Когда-нибудь я про него напишу, про моего соседа. Дам ему другое лицо, другое имя и лучшую судьбу. Верну ему молодость, куплю ему билет на пароход и отправлю погостить к дяде в Южную Африку. А может быть, оставлю его дома, у телевизора, в тапочках. И в дополнение к его вечной спутнице, старенькой собачонке, дам ему милую, улыбчивую жену. Ведь не всю жизнь я буду писать лишь о тебе, Иван.
Токио, 8 марта
С Международным женским днем, Ираида! Если ты еще помнишь этот столь любимый в СССР праздник. Извини, вспомнил, что ты терпеть его не можешь. Что тебя всегда тошнило от запаха мимозы, от приторных фраз о «милых женщинах».
Таэко до знакомства со мной не подозревала о таком международном празднике. Утром я ей вручил букет роз (успокойся, не украл их, а купил в цветочном магазине «Сираюме Ханая»), а также коробку шоколада.
— Давай заберем Анну пораньше и съездим в Йокогаму! — предлагает она. — Вдруг там уже началось? По радио передавали, что вот-вот начнется. В парке в Ходогая.
У нас тоже творятся чудеса с климатом! Сакура зацвела феноменально рано.
— Совсем забыла! Получила вчера фотографии от заказчика.
На снимках вижу давно примелькавшиеся мне ангельские крылышки, голубые подушечки, розовые абажуры. Но сфотографированы они в непривычном окружении. Они явно не предназначены для влюбленных парочек.
— Это где снято? — спрашиваю я.
— В больнице. Мой последний заказ был для онкологической клиники…
Голос Таэко вдруг прерывается.
— Сестренка Химико там лечится. Уже не впервые.
Химико — это ее подруга. Одна из тех, которые заставили меня на свадьбе пускать мыльные пузыри.
— Они довольны моей работой, — говорит Таэко более твердым тоном. — Хотят меня рекомендовать своим коллегам из другой клиники. Это психиатрическая больница.
Как меня раньше раздражал японский кич! Вся эта тряпичная, бросовая культура. Вглядываюсь в больничные снимки. На каждой кровати — ангел, которого сделала моя жена. Если в ангелов кто-то верит, значит они существуют.
…В Йокогаму мы ездили, но сакура еще не расцвела. На детской площадке мы обнаружили старую пожарную машину, установленную там для детей. На ней Анна-тян долго играла. Она гордится тем, что ее папа был когда-то пожарным.
Сейчас Таэко ушла в парикмахерскую. Анна рисует. В последнее время она только и делает, что придумывает свадебные наряды для моей племянницы.
Ираида, хоть ты и не любишь 8 марта, а для меня это был настоящий праздник!
Такакирвес, 9 марта
Я действительно не люблю этот праздник. 8 марта умерла моя бабушка.
Родители уехали в морг улаживать формальности. Меня оставили убирать квартиру. Я драила пол, ванну, унитаз. Из радиоприемника лилась музыка. Я срывала простыни с кровати, где еще в шесть утра лежала, прерывисто дыша, моя бабушка. Я выбрасывала лекарства, бинты. Долго не решалась выбросить вставные зубы. Бабушка так тщательно за ними ухаживала. В тот день кончилась моя юность. Да и была ли она?
Недавно у меня появилась поклонница. Поэтесса с пушистыми волосами и голубыми глазами. Ей двадцать шесть лет. В двадцать шесть я была намного злее и разностороннее. Она всегда хвалит мой наряд, мой макияж и мои произведения. Она жалуется мне на трудности общения с публикой. Как быстро летит время! У меня уже кто-то просит покровительства. Кто-то местный! Им невдомек, что я, будто голодный теленок, по-прежнему ищу теплое вымя, жажду доброты, выцыганиваю любовь — то у издательницы, то у Некрасивого Литератора, то у Красивого. Как художник Пиросмани, про которого Окуджава сказал, что «не хватило супа на всей земле ему».
Ираида Далин — интересный новичок в литературе Финляндии, писали газеты после выхода моей первой книги. Так же они писали и после второй, а потом… Потом я, честно говоря, не помню. Я застряла в том времени, когда меня считали новоприбывшей. Теперь я не новичок, а ветеран. Счастливый ветеран войны, никогда не державший в руках «Беретту». Пусть так напишут в моей эпитафии.
Токио, 6 апреля
Cегодня утром получил электронное письмо, которое ты отправила 18 февраля! Долго оно блуждало в киберпространстве. В нем ты скептически отзываешься об Амибоси и о «домашних отцах». Ты права: я не совсем таков, каким представляюсь твоему писательскому воображению. Недавно писал тебе, что мне по роду моих занятий не требуется излучать счастье. Прошло три недели — и все переменилось. Начиная с десятого марта я обязан излучать счастье, перед телекамерами!
Мы с Амибоси и с еще одним отцом по фамилии Икэда ведем новую телепередачу «Спасибо, папа!». Вновь японки пишут мне восторженные письма. Даже более пылкие, чем когда я был рикиси. Вчера получил также письмо от школьника из Саппоро. Он мечтает, чтобы его папа был дома с ним и готовил вкусную еду.
Публичное излучение счастья не доставляет мне ни малейших затруднений. Наоборот. Мы с коллегами веселимся, готовя очередной выпуск передачи. Мне всегда нравилось стоять перед телекамерами. Чем я хуже бывшего чемпиона Конисики?
Тесть с тещей решили перепрофилировать свою лавчонку, чтобы у Таэко был магазинчик для ангельской продукции. Мы с женой даже стали думать, не заняться ли нам пополнением семейства. Впрочем, родственников и так прибывает с каждым днем.
На днях встречали в аэропорту мать Хёгля. Я ее по-другому себе представлял. И вообще я думал, что она давно умерла, как Айседора Дункан. Волосы у мадам Хёгль темные и вьющиеся, как у сына. Лицо застыло, выражая неизменный восторг. Не успела нас увидеть — расплакалась. Вытащила кружевной платочек и уронила. Лебединым движением протянула руки моей племяннице. Изъяснялась, в основном, междометиями, часто повторяя имя сына.
А ведь она мне вроде коллеги, подумал я. Сила воли у этой крохотной дамы с прямой и плоской спиной не меньше, чем у штангиста. Она тоже с малолетства была пленницей своего тела.
Жених стоял с видом факира, у которого раскрыли секреты всех его фокусов. Потом опустил голову и улыбнулся. Улыбался все время, пока мы ехали в аэропортовом автобусе со странным названием «лимузин».
Все-таки он не от мира сего. Поехали мы показывать его маме сакуру. Представляешь, вместо какого-нибудь знаменитого парка он выбрал кладбище Аояма! Хоть оно и красивое, и историческое, но все же кладбище.
…В последние дни в Японии все так спокойно, что газеты просто изнывают от отсутствия драм. Первого апреля начался учебный год. Моя Анюта — уже школьница.
Пока я тебе писал, она порылась в комоде и нашла мои старые фотографии.
— Отоо-сан… Ты красивый здесь, — вздыхает она. — А что ты здесь кушаешь?
— Это я не кушаю, — смущаюсь я. — Это я свою золотую медаль целую.
— А где она теперь?
— В России осталась.
— Ты сделал клад, да? Спрятал ее в земле?
К своему стыду, ту медаль я перед отъездом попросту не нашел. Анна-тян права. Надо было спрятать ее в родной земле. Чтобы когда-нибудь ее вырыли мальчишки, вечно ищущие то гильзы от прежних войн, то сокровища Атлантиды.
Не беспокойся, дочка. Моя медаль зарыта у Дворцовой площади, возле атлантов. Те атланты совсем недалеко, на нашем маленьком земном шаре. Если ты захочешь разобраться в судьбе твоего странного папы, ты всегда сможешь туда съездить.
Извини, Ираида. Пора опять в аэропорт. Из Череповца прилетает мать невесты. Кончилось мое сиротство. Теперь от родственников деваться некуда!
Ты пишешь, вы с мужем спорите, куда поехать летом — в Лапландию или по Транссибирской железной дороге. Интересно, что в Лапландию хочешь ты, а в Россию — твой муж. Если перевесят Сибирь и Дальний Восток, может, завернете к нам в гости?
Хорошо, что ты записалась в тренажерный зал. Но я все-таки тебе советую обратиться к личному тренеру. Те тренажеры, о которых ты пишешь, могут тебе повредить в шейном отделе. Поверь старому атлету (чуть было не написал «атланту»).
[1] Борец сумо.
[2] Фейерверк.
[3] Персонаж карело-финского эпоса «Калевала», герой-мститель.
[4] Доказательство гипотезы Пуанкаре принадлежит Григорию Перельману (примеч. автора).
[5] Получила Нобелевскую премию в 2004 году (прим. ред.).
[6] В День Святой Люсии проходит церемония выборов и коронации Люсии.
[7] В течение нескольких веков Финляндия была под властью Швеции.
Сентябрьский номер журнала “Новый мир” выставлен на сайте “Нового мира” (http://www.nm1925.ru/), там же для чтения открыт августовский номер, в “Журнальном зале” «Новый мир» № 9 появится после 28 октября.