Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 7, 2014
Юрьев Олег Александрович родился в Ленинграде в 1959 году. Закончил Ленинградский финансово-экономический институт. С 1991 года живет в Германии (Франкфурт-на-Майне). Автор книг драматургии, прозы, нескольких сборников стихов, многих публикаций в периодике; значительная часть произведений издана (а пьес — поставлена) также по-немецки. В начале 1990-х — один из ведущих авторов литературной программы «Поверх барьеров» («Радио Свобода»). Один из основателей литературной группы «Камера хранения» (1983), куратор одноименного интернет-проекта. Лауреат премии имени Хильды Домин (2010), присуждаемой в Германии писателям-эмигрантам, премий журнала «Звезда» (2012) и «Новый мир» (2013).
1
В 1975 году в Ленинградском Политехническом институте состоялась конференция неофициальных литераторов, посвященная пятилетию со дня смерти Леонида Аронзона (1939 — 1970). В своем докладе В. Б. Кривулин сделал Аронзона как бы «небесным патроном» ленинградской неподцензурной поэзии или даже «будущей поэзии» вообще:
…мне кажется, что то, что писал Аронзон, гораздо продуктивнее, гораздо ближе развитию будущей поэзии, нежели, допустим, то, что делал Бродский. Вот две позиции, совершенно явных: Бродский, который говорит все — мощно, талантливо… И Аронзон, который за этим всем, за движением, когда можно сказать все, имеет еще и движение к молчанию[1].
Речь, конечно, не шла о подражании стихам Аронзона или о любом виде его стилистического воздействия. Большие поэты «неофициальной литературы» (Елена Шварц, Александр Миронов, Сергей Стратановский) были к этому времени уже вполне взрослыми людьми и сложившимися авторами.
«Движение к молчанию» Леонида Аронзона, его прославленный «герметизм», впрочем, не означавший принципиальной закрытости текста, а означавший «только» отказ от интонации и интенции обращения к подразумеваемому читателю[2], то есть выход из коммуникативной эстетики[3], — это был прежде всего личный пример, как бы показанная на реальной и всем известной жизни возможность быть большим поэтом вне интонации обращения — доверительного разговора или намеренной суггестии, чем занималась практически вся лирика 60-х годов в диапазоне от Кушнера до Бродского.
Аронзон говорит с собой, говорит с ангелами и с женой Ритой (то есть тоже с собой), бывает, обращается к Александру Альтшулеру (другу и ученику), но это скорее в шутку. Интонационно его стих — говорение внутрь.
Иосифу Бродскому подражали (и до сих пор подражают, хотя уже не в такой мере) сотни тысяч непрофессиональных, полупрофессиональных и профессиональных стихотворцев[4].
Аронзону не подражал никто, за исключением Альтшулера и раннего Владимира Эрля. Может быть иногда его непосредственное воздействие сказывается в стихах Анри Волохонского. Тем не менее именно Аронзон — «священный источник» свободной поэзии в Ленинграде, отделившейся от государственной кормушки и государственных бубенцов (конечно, не полностью добровольно, а преимущественно по ужесточению в начале 70-х годов цензурных и издательских условий). Итак, не подражание Аронзону, а его пример. Так что Кривулин был прав[5].
Но есть еще один поэт, которого он тогда не мог назвать, даже если бы хотел, — живых и присутствующих редко делают «патронами». Да и «герметизм» этого поэта был не эмоциональным герметизмом Аронзона, позволявшим подключение со-чувствованием, со-переживанием, идентификацией с говорящим. Он был (и остается) герметизмом интеллектуальным, основанным на сложных личных отношениях автора со своим сложным и неочевидными ходами ходящим мышлением, а также на постоянном исследовании закономерностей собственного и общего языка. Со-мышление? Со-знание? Это работа еще труднее, чем со-чувствование.
Сегодня мы можем подойти к этому с другого конца и назвать второй, наряду с Аронзоном, источник «будущей поэзии», которая, к несчастью, уже почти вся в прошлом, — уже нет ни Елены Шварц, ни Александра Миронова, ни самого Виктора Кривулина.
Я говорю о Михаиле Федоровиче Еремине, чье исключительное значение открывается нам медленно и постепенно, десятилетиями, но, кажется, этот процесс близок сейчас если не к завершению, то, по крайней мере, к некоторой промежуточной стадии — к стадии прояснения.
2
Михаил Еремин родился в 1936 году на Кавказе, вырос в Ленинграде, живет в Петербурге.
Учился в Ленинградском университете и принадлежал к одной из самых ранних независимых литературных групп Ленинграда, к т. н. «филологической школе» (1957, вместе с Леонидом Виноградовым, Сергеем Кулле, Владимиром Уфляндом, Александром Кондратовым и несколькими другими молодыми поэтами). «Филологической» ее, эту школу, называли просто потому, что большинство ее участников были студентами филфака, но среди них Еремин оказался, пожалуй, единственным «филологическим по сути» поэтом, пристально наблюдающим вращение жерновов родного языка, стирающих значения и смыслы в своего рода звуковую муку, из которой всходят пироги новых, уже поэтических смыслов и образов.
Недавно, когда я спросил разрешения включить его стихи в «досье» о ленинградской неофициальной литературе 60-70-х годов, которое мы с Ольгой Мартыновой готовим для немецкого журнала «Schreibheft», Михаил Федорович походя уточнил: «К слову, я, скорей, пятидесятник, чем 60-70 гг.» Да, это, несомненно так — уже многие писали о принципиальном отличии поколения, вышедшего на литературную дорогу во второй половине 50-х годов, от бодрых, обнадеженных шестидесятников, для которых (для некоторых — до поры до времени) советская культура была их культурой, где они и пытались поуютнее обустроиться. Для пятидесятников она была «домом врага» — взять все, что можно было взять без потери себя — и отойти: таков был подход.
То есть, в ситуации «чужого», в которой (неожиданно для себя) оказалось поколение «ленинградских принцев», поколение 70-х годов, — Еремин был с самого начала и научился справляться с ней собственными силами.
Он переводил стихи (с юности помню несколько его опубликованных в «Иностранной литературе» более чем замечательных переводов из «Пейзажей» Т. С. Элиота). Он сочинял пьесы (совместно с товарищем по «филологической школе» Леонидом Виноградовым) — пьесы шли, приносили деньги. Но это не заставило его поверить в правоту хозяев тогдашней жизни — с их театрами, журналами и издательствами, домами творчества, поездками за границу и читательскими конференциями.
Первая книга вышла в Америке, в издательстве «Эрмитаж» Игоря Ефимова[6]. Вторая — и первая в России — в 1991 году в Москве[7]. С 1998 года в петербургском издательстве «Пушкинский фонд» выходят его тоненькие сборники с однотипными названиями: «Стихотворения. Книга № …»[8]. Книга № 5 вышла совсем недавно, что и послужило формальным поводом для этой статьи.
3
Литература движется не подражаниями и даже не отталкиваниями на текстовом уровне или на уровне поэтики (как думали формалисты) — литература движется примерами судьбы или интегрального образа поэта, как положительными, так и отрицательными. И даже нулевыми — судьба «Анонимуса» в сочетании с корпусом его текстов тоже может оказать свое воздействие. Это такая маленькая теология литературного развития; есть род теологии, видящий смысл религиозной жизни в подражании Христу (Фома Кемпийский) и святым. Подражанием или отталкиванием, но судьба и образ большого поэта изменяет судьбу и образ больших поэтов следующих поколений.
Сегодня очевидно, что Михаил Еремин с его пятью тоненькими книжками — фигура основополагающая для всей послевоенной неподцензурной поэзии (которая, особенно в первых поколениях, никогда не была настолько радикальной в жесте отказа, как он).
Пример неуклонности, верности тексту. Неуклонность — не неизменность. Поэтика Еремина, в рамках выбранного им еще в юности диалектического жанра (где ответ на вопрос или вопрос к ответу чаще всего отсутствует) изменилась за эти десятилетия несколько раз и разительно.
Еремин существует не только в изъявительном, статуирующем, констатирующем («Животные обуваются в снежные следы / Или впадают в логово. / Растения гонимы холодом / В лабиринты корней и луковиц. / Люди уменьшают до размеров обуви / Присущие водоемам ладьи. / Подо льдом, как под теплым небом, / Фотолуг, фотолес, фотолето». — стихотворение 1962 года[9]), но чрезвычайно часто и особенно часто в последнее время в вопросительном наклонении, и это очень интересное качество его поэтики — ее грамматический и риторический стержень, или, лучше сказать, самая доступная возможность войти в контакт с этой якобы бесконтактной поэтикой.
Всегда имеет смысл если не попытаться ответить на его вопросы, то хотя бы попробовать понять, о чем он спрашивает. Иногда это понятные вещи, и в самой понятности их едва ли не заключена субтильная ирония (не отменяющая, конечно, смысла высказывания). Иногда ереминская вопросительность — чисто риторическая или же является, как определил это в частном письме М. Н. Айзенберг, «вежливой (и немного церемонной, этикетной) формой утверждения». А иногда это действительно вопросы, найти ответы на которые мучительно необходимо. Вообще, грамматические формы как образное средство — тема для меня остро увлекательная. Что думает Михаил Федорович Еремин, например, об унижении природы меркантильностью:
Не кормятся ли дрожжи от щедрот
Опары? Не жирует ли головчатая цвель,
Пушисто расползаясь
По сдобной выпечке?
Не спорынья ли изъедает золото
Преджатвенных колосьев,
Не на корню ли оскверненных златом
Товарной биржи?
2009[10]
это, в конце концов, его личное дело (хотя мотив благородный и древний), но его риторическое вопрошение у никого напоминает мне Тютчева. И бесконечно трогает.
Знамениты его цепочки «слов вне употребления», то тесные, то более просторные:
Urtica
Повадки крысы и уклад казармы.
Костер костром, а то и castrum на костях.
(Узлу — канат, аглае — колыбель,
Пустыннику, стод свят, —
Спасительнейшая из власяниц.)
Конквистадорам волей ДНК
(Корабль согласия о вездесущности.)
Тиртействовать, плодясь на семя да на щи.
1981[11]
Иногда автором овладевает жалость к читателю — реальному читателю, а не подразумеваемому в ткани стиха — там он не подразумевается. Тогда он дает примечания: «Костер — город (офенск.). Стод — бог (офенск.)». Что Тиртей — хромой афинский поэт, посланный во время Второй Мессенской войны на подмогу спартанцам и так воодушевивший их, что они одержали победу, — автор, вероятно, относит к обязательным для образованного человека сведениям. Или, напротив, к необязательным для осознания стихотворения.
Подозреваю, что редкие и странные слова у Еремина относятся к скрытой эмоциональной стороне языка как такового. Он использует их как звенящие бутылочки силы, как игру для себя самого на тайном языковом ксилофоне.
Десятилетиями я наблюдаю неостановимый рост кристаллической решетки ереминского поэтического мира — ответ за ответом, вопрос за вопросом, восьмистишие за восьмистишием. Или, лучше сказать, растет сеть, покрывающая мир, в надежде сделать его — весь! — своим уловом. Растет, вяжется крючками вопросительных знаков, сшивается скрепками скобок. В этом беспрерывном вязании, постоянном увязывании, подшивании всегда есть усилие, смысл, риск и бесконечная надежда. И грандиозность задачи. Михаил Еремин — один из тех, на чьем ежедневном усилии держится русская поэзия. Не могу сказать, что я всегда с ходу увлекаюсь результатами этого усилия, но я всегда доверяю им, потому что автор меня никогда не обманывал. Если я чего-то не понимаю или не слышу, то исхожу из того, что когда-нибудь пойму или услышу. И это всегда происходит. Недавно, например, я наконец-то услышал и понял ереминские стихи 1960 — 1970-х годов. И полюбил их. Лет двадцать пять мне на это понадобилось. Сейчас я лучше слышу стихи 80-х годов и, парадоксальным образом, новейшие, 10-х годов. Отведет Бог еще толику времени, буду вслушиваться в стихи 90-х и 2000-х… Поле необъятное. Необходимость сжать его, полоса за полосой, не только моя личная, но и общая, всего русского языка, всей русской поэзии.
4
Исключительно редко встречаются большие поэты и без прошлого, и без будущего (хотя все встречается на свете!). Трудно сказать, из чего возник в конце 50-х годов феномен Михаила Еремина, сохранившийся, развиваясь и изменяясь в своей неуклонности, до сего дня. Но какое воздействие этот феномен оказал на «будущую поэзию», мы теперь видим, пусть и задним числом.
Может быть, опыт жизни, или, скажем точнее, опыт судьбы, или скажем еще точнее, образ судьбы и текста поэта Михаила Еремина (как и образ Аронзона со всем его трагизмом) окажут воздействие и на следующие (за нами) поколения.
Это ничего, что у сегодняшних сравнительно молодых поэтов (да и многих сравнительно немолодых) существуют дефициты литературной культуры, понимаемой именно как описанное выше систематическое, взаимосвязанное воздействие одних судеб на другие.
Осколки «писания квадратиком» (выражение Ахматовой) советских времен. Куплеты из англо-саксонской эстрады. Случайные переводы случайных показавшихся «модными» авторов, потребность прислониться к «мировой культуре», приводящая к принятию рыночных продуктов за «современное развитие». Ложные выводы, так сказать, выводы на бытовом уровне из классического авангарда и модерна, которые не существуют и никогда не существовали на бытовом уровне, поскольку именно от бытового уровня они, каждый по-своему, и уходили.
Бывают эпохи, когда великое создается почти без всякой гуманитарной культуры, людьми, которых, по крайней мере, в начале их пути, и не заподозришь в возможности создания чего-то великого, — взять хоть Державина, или, собственно, того же Бродского, которому русскую поэзию «Рейн напел», а о мировой рассказали Андрей Сергеев с Голышевым (не обижаться — гипербола!). Но это исключительные, исходные ситуации.
Сегодня ситуация не исходная, а (будем надеяться) продолжающаяся или (не будем верить) заканчивающаяся.
И вполне возможно, что залогом ее продолжения, образом ее спасения окажется петербургский поэт Михаил Федорович Еремин.
[1] Выступление Виктора Кривулина на вечере памяти Леонида Аронзона 18 октября 1975 года — «Критическая масса», 2006, № 4. Вечер памяти Аронзона проходил в Политехническом институте, но был организован и проведен самостоятельно, без участия «инстанций». В некотором смысле это было инициальный взрыв «параллельной вселенной», созданной неофициальными ленинградскими литераторами.
[2] Любопытно, что первая книжка Кривулина в России называлась… «Обращение» (Л., «Советский писатель», 1990).
[3] Являвшейся постулатом советской литературы (и являющейся постулатом любой литературы, рассчитанной на массовое воздействие).
[4] «Профессиональность» — не хула и не хвала, означает только степень самоотнесения с писанием стихов и известный минимум самоотчетливости.
[5] Вообще, в его статьях того времени поражают замечательные озарения и проникновения, «взрывы понимания», чуть ли не в одном абзаце с несколько наивной «литературной политикой».
[6] Стихотворения. Тинэфлай (США), «Hermitage», 1986.
[7] Стихотворения. М., «МЕТ», 1991.
[8] Стихотворения, Кн. 1 — 5, СПб., «Пушкинский фонд», 1998 — 2013.
[9] Еремин М. Стихотворения. Кн. 3. СПб., «Пушкинский фонд», 2005.
[10] Еремин М. Стихотворения. Кн. 5. СПб., «Пушкинский фонд», 2013.
[11] Еремин М. Стихотворения. Кн. 2. СПб., «Пушкинский фонд», 2002.
Сентябрьский
номер журнала “Новый мир” выставлен на сайте “Нового мира” (http://www.nm1925.ru/), там же для чтения открыт
августовский номер, в “Журнальном зале” «Новый мир» № 9 появится после 28
октября.