поэма
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 6, 2014
Ряшенцев Юрий
Евгеньевич родился в 1931 году в Ленинграде. Поэт, переводчик, прозаик,
эссеист. Окончил Московский педагогический институт. В 1960 — 1970 годы — сотрудник
журнала «Юность». С 1973 года работает для театра и кино, автор популярных
зонгов к спектаклям и песен для кинофильмов. Лауреат Президентской премии имени
Булата Окуджавы. Автор многих поэтических книг. Живет в Москве.
У самого порога Таганрога
вильнет хвостом воздушная дорога,
и распахнется южный городок.
А в нем ведь — тьфу, тьфу, тьфу, — как говорится,
еще живет высокая девица,
та, что была слаба на передок.
Фу, жеребячье, мерзкое присловье!
Случилось как-то раз подрался в кровь я
с хлыщом, употребившим этот штамп,
употребив и девушку пред этим.
Я был тогда весьма горяч, заметим,
ну ладно, был бы с ней знаком хотя б…
Теперь я сед, уныл и равнодушен.
И Таганрог, он мною не заслужен:
он оказался в точности таков,
каких уже, я думал, не бывает.
Тут всюду позапрошлый век кивает
из-за причуд двух нынешних веков.
Я житель этих двух времен, и, право,
мне кажется, что я имею право
не разделять их роковой чертой.
Ведь я о каждом мог сказать бы: «ныне».
И то, чего сегодня нет в помине —
то для меня не «жесть» и не «отстой»,
а жизнь сама с ее святым и пошлым.
Двадцатый век еще не в силах прошлым,
еще не в силах прошлым я назвать.
А двадцать первый, что глядел грядущим,
вдруг оказался сущим и несущим
такую чушь, что варварам под стать.
Но хватит о веках. На циферблате —
десятый час, а я еще в халате —
он бел, как снег — и в тапочках — точь-в-точь
в которых в гроб кладут: стандартный сервис
гостиничный, намек на vita brevis…
Ступай в кафе и душу не морочь!..
Я был один. Встал рано кинофорум.
Все весело позавтракали хором.
В одиннадцать обещан был круиз.
Я выпил чай и, чтоб не портить явку,
без опоздания вступил на яхту,
которую шатало вверх и вниз.
По тумбе чалка ерзала натужно.
Азовская вода была недужна.
И, жабры подымая из воды,
бычки скользили, жалкие такие,
в горячем ветре чуждой им стихии
не находя спасенья от беды.
Но нам-то что! О, как же мы дышали
на дерзком, узком, остреньком кинжале,
срезающем с барашков их руно.
И вздыблен парус. И еще немного
уже чуть видный берег Таганрога
совсем не виден станет… Где вино?
И на ветру, забивши на простуду,
мы в шалую бумажную посуду
льем белую и красную струю.
Орет блажной продукт радиоточки.
Теперь, друзья, пора: без проволочки —
в стихию первородную свою.
Ах, что за рай купанье прямо с яхты!
Волна по морде — шлеп! И — ух ты, ах ты! —
какой провал, какой крутой подъем!
И — брызги и лучи! Лучи и брызги!
Ну, оргия: рычание, смех и визги
во всем дикарстве искреннем своем…
Эх, надо возвращаться. Время тает.
Чего, бычки, в воде вам не хватает,
что вы в наш воздух свой суете нос?
Но яхта ждет нас — никуда не деться…
И, возлежа на влажном полотенце,
я задавал себе один вопрос:
Зачем ты здесь? Тебе уже немного
осталось. И тебе не одиноко
на этом корабле для молодых?
С кем близок был, тех нет уже на свете.
Того, с кем можно вспомнить лица эти,
тех тоже не видать…
Удар под дых —
сознание того, что знал и прежде,
но только ЗНАЛ в сомнительной надежде,
что знанье не отравит кровь твою.
И вот внезапно, холодно и строго
на плавном входе в бухту Таганрога
я ощутил, что сам я на краю,
и подо мной, наверно, бездна, если
все, с кем я близок был, — все в ней исчезли.
Где Визбор? где Асар? и
где Фома?
Коллеги-то и нынче с вольным, дерзким
умом, с душой. А близких вспомнить не с кем.
От этой мысли не сойти б с ума.
Какой-то бред! Как схлест
петли на горле —
гроза, беда, напасть, несчастье, горе!
Коллегам не понять сквозь тишину
их ум, их шарм, внезапность их ответа.
И никого, с кем можно вспомнить это.
Ну, хоть бы одного! Ну, хоть одну!..
Сходя на берег, я спросил у гида,
большого доки городского быта,
не знал ли он такую-то? Он знал.
И близко, ежели судить по тону.
Он с ней вчера болтал по телефону.
Не может ли он дать его? Он дал.
Я позвонил ей тотчас по приходе.
Лет тридцать мы не виделись с ней, вроде.
Наверно, и не помнит… — Да?.. Алло?..
Наверно, дочь, как голоса похожи…
— Эльмиру можно?.. — Это я… О, Боже,
все тот же голос — тридцать лет прошло!
— Ну, как ты тут? Цветешь? Сарынь на кичку?..
— Ты, что ли, Волк?..
Вот память! помнит кличку,
которую носил в ту пору я…
Короче говоря, пошла беседа,
где пополам реальности и бреда,
двух главных компонентов бытия.
— В театр ходишь? — Изредка. Все реже.
— Духи все те же, странные?.. — Все те же.
Других не признаю. Да и — куда?
Живу совсем одна. Служу спецкором.
— Сегодня открывается наш форум.
Увидимся, надеюсь?.. — Никогда!
Я не сошла с ума встречаться с теми,
кто знал меня. Я вся в морщинах — время!
Я потому и скрылась из Москвы,
что зеркало — то самое, в прихожей —
все чаще, так сказать, не столь пригожей
меня являло мне самой, увы…
Но что за юность в прежнем тембре, в тоне!..
Пока!.. Договорились о созвоне…
Автобус ждал служителей кино.
Гремел оркестр. Толпа была нам рада.
Все было хорошо. Все так, как надо.
Все так, как надо. Как заведено.
К себе мы возвращались поздно ночью.
Великая провинция воочью
дарила нам субботний облик свой.
Для бизнеса, а может, для забавы
фантазию свою кафе и бары
из огоньков плели наперебой.
Кофейня «Фрекен Бок» тактично, мило
из-за угла зайти к себе манила.
Отель «Бристоль» светился как большой.
Все было скромным, праздничным и важным,
при этом оставалось двухэтажным,
не поступаясь все-таки душой.
Да, где-то рядом прятались бараки.
Но гордое жилище Алфераки
так и звало зайти поклянчить в долг.
И листья трепыхались в лунном свете.
И вез красотку на велосипеде
бородкой схожий с Чеховым ездок.
Вообще, могу сказать во славу града:
девицы в этом городе — что надо.
Гуляли или делали привал,
сидели на скамьях, скрестивши ноги,
и даже если были одиноки,
к ним все равно никто не приставал.
Хороший вкус у города, похоже…
Фонарный свет на загорелой коже
красавиц стыл невинно. Ночь была.
Мы шли вдоль моря. Мирно гасли окна.
Вот только рыба почему-то дохла,
и запах с моря не скрывала мгла…
А в номере, очки под краном моя,
я слышу вдруг: опять, как запах с моря,
пришла тоска. И, сбросив туфли с ног,
я в кресло сел, к бессоннице готовясь.
А завтра ждал нас трудный день, ну, то есть —
показы, люди, встречи… Вдруг — звонок!
Мы до рассвета с ней проговорили.
Я наконец сказал ей: или — или!
Иль в полдень мы встречаемся с тобой,
иль я, который завтра должен в спорах
осуществить необходимый шорох,
бросаю трубку и даю отбой!
Услышав эту фразу удалую,
вдруг засмеявшись и сказав «целую»,
она свой отключила телефон.
И я уснул, штаны забыв на стуле…
Запутавшись в оконном легком тюле,
не долетел ко мне тяжелый сон.
Я утром встал, слегка разбитый, вялый.
Но что-то родилось во мне, пожалуй,
чего я до сих пор в себе не знал:
Какая-то печальная веселость,
бесстрашие шахида. Вот так новость…
Довольно неожиданный финал…
Всех вспомнили мы с ней, кого любили,
чьи мысли, взгляды, жесты мы ловили,
еще не веря в то, выйдет срок —
быть может, завтра — и в мгновенье ока
ты станешь так, как нынче, одинока,
я буду так, как нынче, одинок…
Но вместе с тем от всех печалей средство
нам, брошенным, оставлено в наследство:
двадцатый век и старенький дворец,
где наш подвал светился до рассвета.
О, был бы тот, с кем можно вспомнить это!
Исчезнет он, тогда… Тогда — конец.
Но это нам — конец… А Таганрогу —
цвести и пахнуть. Форум наш к итогу
приблизился. Имел большой успех.
Нас завалили свежими цветами.
Я руку жал какой-то блеклой даме,
взобравшейся на сцену позже всех.
Мы вышли, все в ромашках, розах, маках.
Десятка три красавиц в белых майках
пред нами лихо сбацали флеш-моб.
Промчалась местных студий кавалькада.
Все было так, как всюду. Так, как надо…
И желтый лист летел на мокрый лоб.
Я возвращался, благостный на диво,
не помня ни тоски и ни надрыва,
присущего предшествующим дням.
Я вспоминал, бредя подлунной Рашей,
подробности ночной беседы нашей,
смеясь порой чему, не знал и сам.
Я шел, тяжелый после ресторана.
Букет тащил. И пах он как-то странно.
Тюльпаны ведь не пахнут. Аромат,
в котором что-то прежнее, немое.
И заглушал он тот, летевший с моря
и всюду возникавший невпопад.
Я шел от лифта к номеру неспешно
и вспоминал, как целый год я нежно
ее любил в тот давний прошлый век.
Она была не <…>. Ей просто жалки
все правила святой провинциалки.
Она звала их «прошлогодний снег».
И не ценя свое святое тело,
она брала того, кого хотела.
Меня вот не хотела — не брала.
Дружила же так искренне и верно,
что все гетеры Греции, наверно,
не дали бы такого же тепла.
А мягкая ее походка рысья,
когда она входила в зал, не мысля
ни о карьере и ни о деньгах, —
на гибель тех богатых, знатных, гордых, —
в зеленом платье, в розовых ботфортах
на бесконечных праздничных ногах!
Да что!.. Она жива. Она со мною
своей хохлацкой мовой
неземною
наш прежний мир волшебно возродит!
Ну, сколько ей? Ну, пятьдесят, не больше.
И — прячется! Какая дура, Боже!
Я был серьезно на нее сердит.
Мне завтра уезжать. Но есть же утро!..
Я тотчас к телефону, почему-то
не посмотрев при этом на часы.
Гудки… Потом отбой. Звоню ей снова.
Гудки… Отбой. Сказал плохое слово.
И вновь звоню… Унылый звон осы…
Гудки… Гудки… Шум наших в коридоре…
Гудки… Из-за балкона слышно море…
Что ж, спи… Я, было, трубку — на рычаг,
а в трубке — крик! И голос, нет, не сонный —
как не порвался провод телефонный:
— Какого хрена ты звонишь, мудак?
Чего ты хочешь? Встретились — доволен?!..
Ты тоже — не огурчик. Ты не болен?
Тебя твой быт еще не доканал?..
Мы дед и бабка, славненькая пара…
Как мог ты не узнать меня, Волчара!
Ты не узнал… Ты просто не узнал…
Я вставил слово далеко не сразу.
Все принял: подлеца и скотобазу,
и фраера дешевого.
Потом…
Потом мы вспоминали и рыдали
в квартале друг от друга, ну, не дале,
чем в трех, не больно длинных-то притом…
…Все чемоданы спущены. Готово.
В Москву мы улетели из Ростова.
В Москве шел дождь. Был серым небосвод.
Кончался день. И лето. А эпоха?..
Как всякий цезарь, август кончит плохо.
Я буду наблюдать его уход.
Когда теперь бывает одиноко
я утешаюсь кодом Таганрога.
Мы долго говорим. Уже без слез.
Обычно ночью, полной, синей, спелой.
Там что-то затевает двадцать первый,
пришедший и надолго, и всерьез.